Революционер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революционер

Мы хотим выиграть революцию!

I

Война может обернуться поражением. Злополучная война никогда не бывает безвозвратной. Худой мир никогда не бывает окончательным.

Но революция должна побеждать в любых условиях.

Революция происходит только один раз. Революция — это не тот вопрос, о котором нация договаривается с другими народами. Революция — это исконное дело народа, которое соответствующая нация может решить лишь своими собственными силами. От ее исхода зависит свободное нахождение своей собственной судьбы.

В нашей истории еще не было политических революций. Вероятно, это признак того, что мы находимся только лишь на середине нашего исторического пути. Англичане имеют в своем прошлом благочестивую и славную революцию. Она была и у французов. Оба этих народа старше нас. Они изведали, опробовали и познали на своих же людях. Революции сделали их политизированными нациями. Они осознавали, что, потрясая собственную жизнь, создавались политические условия для дальнейшего развития. Мы испытали уже на себе, насколько точно, насколько расчетливо, а самое главное, совершенно непреклонно они вершат мировые дела: как они расчетливо добились мировой войны, мирясь со всеми ударами во имя одной-единственной цели, дабы одержать победу. Мы познали, как они затем холодно и насмешливо-презрительно воспользовались полученной победой для заключения мирного договора, по условиям которого они получили новые средства для реализации своих целей, изменив в свою пользу положение в мире.

Мы проиграли войну против осознанного британского политического духа, который англичане обрели после своей революции, и осознанного галльского политического духа, которым французы обязаны собственной революции. Мы моложе этих двух народов. По сравнению с ними мы имеем возможность быть незаконченным, но в то же время и не исчерпанным народом, пока не обрели свое национальное, не говоря уж о политическом, Я. Сейчас мы не имеем настоящего, а наше прошлое словно отрезано от нас, так что мы пребываем в полной неопределенности. Но мы достигли переломного момента, когда надо решить, останемся ли мы навечно этим незрелым народом, легкомысленно относясь к своему будущему, пока оно и вовсе не исчезнет — или же мы, убедившись на-своем недавнем опыте, действительно способны и хотим придать нашему политическому бытию национальную форму.

Революция — это момент в жизни народа, который никогда не повторяется вновь. Наша революция точно такое же мгновение. Воспользовались ли мы им? Или же упустили? Прошли годы с момента нашей катастрофы[6]. Мы потратили все эти годы, неизменно успокаивая нацию относительно ее судьбы. Но мы не сделали в это время ничего, чтобы изменить эту судьбу.

Революция продолжается. Она продолжается в душах, и мы не знаем, вспыхнет ли она с новой силой, уйдя недостаточно глубоко. Однако в любом случае мы можем быть уверенными, что она — это движение, которое, скорее всего, не сможет успокоиться, так как высвобожденные ее силы смогли добиться некоторых результатов. Это последний предоставленный нам шанс, чтобы революция отыграла то, что мы потеряли после поражения в войне. Это шанс:

— чтобы понять, почему мы, выиграв войну на полях сражений, проиграли ее в политическом смысле;

— чтобы предпринять соответствующие шаги,

II

Революция имеет три аспекта: социалистический, хозяйственно-политический, марксистский — мы должны будем их обсудить.

Но прежде всего она имеет и немецкий аспект: пока наш вулкан извергал из кратера популярные словечки, догмы и лозунги, мы могли бы увидеть в его глубинах подземные реки, которые стремятся изменить свое течение — это могущественнейшее течение немецкой истории, которая под воздействием нашего краха вновь теснит нас в русло, которое мы на нашу беду покинули.

Наша история сбилась с пути. Мы ни в чем не преуспели, ни сегодня, ни вчера, когда мы оборачиваемся, то не видим дальше жизни одного поколения. Последнее, что нам удалось сделать — было создание второй империи. И это не просто невольный инстинкт самосохранения, который заставляет нас концентрировать мысли на этой империи, как единственном достижении, которым мы обладали. Скорее это политическое убеждение, которого мы крепко придерживаемся. Даже революционеры, находящиеся в радикальной оппозиции ко всему, невольно склоняются к мысли об империи как последнем, что у нас осталось.

Создание империи еще раз подтверждает, что все великие идеи являются простыми. Трудна лишь их реализация. Но в те дни у нас были государственные деятели, которые кроме своей воли прислушивались к той же судьбе. Следуя ее зову, они сами стали судьбой. Бисмарк справлялся со всяким противодействием: с той же международной обстановкой, которую он застал в Европе и которая разнообразно и противоречиво определялась, с одной стороны, Священным Союзом и Рейнской Конфедерацией, а с другой стороны, событиями 1848 года — а также, если это требовалось, с сопротивлением, которое крылось в нашем собственном упрямом народном характере, который иногда совершенно не хотел, дабы нам помогали. Бисмарк лишь дожидался удобного момента: но так как этот момент не наступал, он сам вызвал его к жизни. Ему требовались предлоги: но когда их не было, он, не медля, сам провоцировал их возникновение. Он подчинил себе обстоятельства: и подчинял их так, что его творение в конце концов было не меньше, чем у его противников, но всё, что они предпринимали, играло ему на руку. Рождение империи произошло в условиях, которые он подготовил; в напряжении, которое он снял; в надеждах, которые он осуществил. Бисмарк претворил в жизнь то, над чем мучительно думали теоретики и самозабвенно мечтали романтики. Знал силу своего народа, его благодушие, его послушание, его жертвенность. Он нашел, что это слишком хорошо, чтобы терпеть политические оскорбления; слишком хорошо, дабы принадлежать к худшим нациям Земли. Проникнувшись честолюбием этого народа, он решил сделать его великим. Единение немцев произошло как естественное событие, без каких-либо задержек, а все нации, правительственные кабинеты и дипломаты должны были смириться с ним, хотели они того или нет. Мир принял это без каких-то оговорок, что соответствовало нашему настроению (хотя позже он обратился против нас). Бисмарк сделал империю данностью.

Но все же творение Бисмарка ушло в небытие. Он не нашел людей, которые бы смогли воспринять и продолжить его дело. Его шаги были слишком широкими, чтобы за ним можно было поспеть. Размышляя после нашего крушения, мы установили некую истину, что переход от Немецкого союза к Немецкому таможенному союзу, а затем вновь к Северо-немецкому союзу и, наконец, к Немецкому союзному государству был ступенями, для которых необходимы века, чтобы оформить их единой связанной идеей, но они оказались втиснутыми в жизнь одного поколения. Но та мудрость была обретена слишком поздно, равно как и констатация того, что Бисмарк, чтобы сохранить свое детище, не нашел преемника ни в политике, ни в дипломатии. Действительно, он не сделал всего этого. Это никак не объясняется. Но объяснение должно быть. Откат произошел по вине немцев, которые не были людьми типа Бисмарка. Признаки истощения были очевидными уже в годы создания империи. Мы не хотим говорить здесь об общественных явлениях, которые должны были указывать на переходное заболевание, которым нация была охвачена в эйфории по поводу еще недавно перенесенной беды. Эта безвкусица была связана с предпринимательской волей, той самой волей, которая затем в вильгельмовскую эпоху смогла достичь некоторых достижений, которыми мы так и не смогли воспользоваться во имя Германии. Но мы должны говорить о духовном истощении. Именно оно лежит в основе нашей судьбы.

Германия сейчас не имеет идеи. Когда-то была идея объединения. Но она оказалась воплощенной в жизнь. Исполненные мечты — это слабое подобие живописных воспоминаний о былой славе, лишенных действительной силы, если не воплощать их в жизнь вновь и вновь. Но мы больше не реализовывали их. Мы утихомирили сами себя. Мы стали материалистами во времена материализма. И лишь в качестве оправдания подобных духовных изменений мы ссылались на немецкий идеализм, который сто лет назад был признан всем миром. Однако мы не были проникнуты им. Мы считали свои долгом лишь заботиться о его академическом наследии. Мы оказались нацией, которая была безучастна к духовно-политическим течениям, существовавшим в ту эпоху. Напротив, мы предоставили другим нациям право формировать идеи. Был ли это реваншизм, который они создавали на базе национальной мистики, или подпитываемый бесцеремонной этикой ирредентизм, тотчас распространившийся среди народов, или же англосаксонское превосходство, или же панславянский универсализм: идеи мировоззренческого подполья, которые затем, к нашему ужасу, переместились в плоскость исторического развития мира. Мы могли им противопоставить лишь одряхлевшую идею, которую можно было бы назвать ощущением уже одержанной победы. Мы были полностью довольны своим настоящим и нашими достижениями в экономической сфере. Мы хотели взять в будущем что-то из романтики, которую мы полагали виновной в нашем традиционном идеализме. Да, мы подняли его до уровня империализма, который, однако, для нас не был воплощением идеи, но скорее выставлением напоказ факта влияния в нашей империи. Мы создали этот империализм не как воплощение идеи, а как претензию на привилегию и жизненную необходимость объединенной нации. Мы создали его, провозглашая о перенаселенности, оправдывая ценность наших трудов, с самого начала приучая народы к подобным политическим установкам. Мы громогласно заявляли миру о своих достижениях, но основанная на них международная политика проводилась в жизнь дилетантами, которые делали все наполовину, нерешительно и непоследовательно — подобно тому, как мы являлись дилетантами от немецкого идеализма, служа ему как эпигоны. Мы позволили идеям наших противников стать великими, не заметив, или не захотев заметить, как мало-помалу из них складывалась направленная против нас система, что немецкую идею, как мы ее представляли, были готовы окружить, перечеркнуть и наконец уничтожить. Что за люди были в том поколении, которое предшествовало нашей катастрофе! Что за закостеневшие, малоподвижные люди, в которых больше не было ничего, что могло быть гибким! Зачерствевшие от своей исполнительности люди, которые благодаря своей дисциплинированности и бюрократизму потеряли всяческую гибкость! Люди, которые козыряли своими традициями и поступали только в соответствии с правилами, а если они не проявляли карьеристскую изворотливость, даже если у них были к этому склонности, то они считались новаторами! Что за самодовольные, но все же немного неуверенные люди, слишком воспитанные или вообще не воспитанные, мелочные и кичливые одновременно! Беспричинно занятые собой, полагая, что достигли всего, что может только достигнуть человек! Люди эпохи Вильгельма II, удовлетворенные своей механизированной и расписанной по минутам, но вместе с теми хвастовской жизнью, которая была бедна при всем богатстве, безобразна, несмотря на все затраты! Она так и осталась неудавшейся жизнью, так как, когда настал катастрофический день, всемирно-историческая эпоха перечеркнула все ее успехи!

Империя последнее, что у нас получилось. Но в империи нам удалось далеко не все. Из всех наших традиций чистой и внутренне неиспорченной сохранилась только одна: военная, солдатская, стратегическая. Именно поэтому мы побеждали в мировой войне на старых полях сражений. Но в политике повсеместно имелись вещи, которые нам не удалось наверстать. Вещи, относящиеся к сферам, которыми последнее поколение духовно пренебрегало, но сравнению с которыми в годы войны не сравнился бы даже ум великого полководца, так как с самого начала отсутствовали такие условия, как воображение, переживание, основательные знания, а вследствие этого не было ни тактики, ни сноровки, ни оперативной смекалки. Мы в качестве революционеров остались такими же, как и в эпоху Вильгельма II: дилетанты, которые больше вели себя не романтично, а скорее суматошно; недостаточные люди с ложным самосознанием, которые были одновременно и робкими, и заносчивыми; люди, которые в силу предпринимаемых полумер не достигали своей цели. Точно так же ощущали себя люди, которые после революции занимались политикой на низовом уровне — их позиция еще полностью повторяла унаследованный духовный настрой. Не важно, были они социалистами или демократами — они все равно несли на себе бремя вильгельмовской эпохи. Тот же злой рок преследовал канцлера во время военного перемирия и заключения мира. Он, и именно он, как ложный идеалист, был абсолютным воплощением вильгельмовской эпохи со всеми вытекающими отсюда признаками. Они все подчинились (и до сих пор подчиняются) духу нашей беды. Они могут попытаться что-то предпринять— но мы уверены, что все это напрасно. Они могут всерьез полагать, что делают правильные вещи — и полные уверенности они делают все неверно. Их лучшие намерения мало им помогли, равно как и наша пресловутая деловитость, которая в конце концов улетучилась. Наша политическая доброжелательность, которая распространяется на каждого, кто не мешает нам слишком ощутимо, приносит нам пользы так же мало, как и наша политическая лояльность, которую мы некогда обращали на собственное государство, а теперь распространяем на наших врагов.

Наши дела как-то не заладились. Наши решения не имеют определенной направленности. Наши события не укладываются в свободную последовательность гармоничной жизни. Наши дела идут наперекосяк, а когда мы собираемся поправить их, то ломаем собственными же руками. Мы никогда не находим слов, которые бы объединяли политические дела с тонким политическим чутьем, которые бы передавали суть того, о чем идет речь. Наши решения всегда вынужденные, а когда мы, наконец, рано и поздно проявляем свою волю, то это происходит в неудачный момент, либо слишком рано, либо слишком поздно, но в любом случае не вовремя. Так было накануне войны, то же происходило и во время войны. Так было во время революции и так же продолжалось после нее. На нацию наложены какие-то чары, которые, кажется, постепенно рассеются в будущем, когда уйдет поколение, ответственное за это, когда умрет последний его представитель. Не значит ли, что каждый новый немецкий государственный деятель, занявшийся политикой, принесет новое разочарование? Не исчезнут ли вместе с ним препятствия, когда он уйдет в отставку, покинув историю? По меньшей мере в последние годы мы перенесли несколько таких мучительных замен. Однако у нас не осталось времени» чтобы закончить этот медлительный процесс естественным путем. Историческое время летит гораздо быстрее, чем идет личное время. Прежде чем окончательно не уйдет поколение, с которым у нас духовные противоречия, пока не закончится смена поколений, которая даст преимущество новому роду людей, немецкая нация во всей ее совокупности будет вынуждена вновь принять решение. Когда под давлением событий произойдет великое преобразование немецкой нации, которое не было достигнуто 9 ноября 1918 года? Когда революция сама освободит себе путь, придя из немецкого воодушевления, которое будет гораздо глубже однодневных легкомысленных устремлений, которыми революционеры баламутили народ? Обретут ли тогда люди способность вершить дела, вновь явив немецкие милость, талант и решимость?

Вы вынесли самый жестокий приговор, который когда-либо кем-либо кому-либо объявлялся: «Все ваше поколение проклято!» Эти слова принадлежат к числу немногих приговоров времени, чья справедливость очевидна всем. Это приводит к тяжкому осознанию лаконичной формулы, которая объясняет, почему все, что мы делали, или даже не делали, уже изначально обречено на провал. Это было порождено пагубным духом, было некой тяжелой рукой, проклятием. Это засевшие в памяти слова. Они положат конец самообману, которому мы еще предаемся в силу привычки. Потворствуя оппортунистическим склонностям, мы примирялись с любым положением, в котором оказывались; удовлетворяли оптимистические потребности, считая лучшим из возможных миров тот жалкий германский мир, который окружает нас сегодня, считая, что в нем еще возможно жить по-прежнему. Это раздирающие слова. Они ставят крест на всех нелепых надеждах, которые мы вновь и вновь лелеем в силу привычки. Они отбрасывают их как бесполезные, бессмысленные и несущественные. Они открывают единственный выход, который остался на этот момент — он заключается не в словесных оборотах, которыми сами же себя и обманули, а в изменении человека, которое еще может спасти нас. То, что сделано нами весьма плохо, должно исправить следующее поколение.

Истинным революционером является тот, кто уже сегодня принадлежит к этому поколению, кто воспринял его предчувствия, его духовные связи, его сопричастность судьбе — от чего в конце концов будут зависеть его волевая политическая установка и метаполитический базис его воззрений. Тот, кто сегодня говорит о взаимном понимании и признает Версальский договор, ни в коей мере не принадлежит к новому поколению. Он находится где-то между двумя поколениями. Этот получеловек, с одной стороны, готовит переход от одного (уходящего) и к другому (грядущему) поколению, но с другой — сдерживает и тормозит этот процесс. Но истинный революционер никогда не возникнет там, где есть какие-то переходные стадии, он появляется лишь там, где зарождается что-то новое.

Этот революционер, которого мы ожидаем, должен духовно предшествовать политике, которая больше не имеет ничего общего с бунтом, лежащим вне нас. Революционность должна крыться в нас и направлена против нас самих же.

Наша революция только лишь начинается. Она, которая выльется в восстание и сокрушит государство, начнется с пробуждения, которое произойдет в людях.

Она — это прорыв изменившегося духовного настроя и соответствующего самопознания. Или же она потерпит крах.

III

Однако наше положение таково, что оно настаивает на катастрофических решениях, которые приблизят час нашего освобождения, которые стараются предвосхитить его.

Но подобное активистское начало должно быть обеспечено политическими предпосылками. Но мы не можем действовать политическим образом, пока не имеем политическую нацию.

Наше положение является настолько шатким, что за него надо браться с предельной политической осторожностью. До сих пор непонятно, не идем ли мы к полному национальному исчезновению, но определенно — мы исчезнем как европейский народ, равно как и сама Европа, если будем испытывать судьбу, если не научимся обращаться с тем, что у нас осталось, если с должным благоразумием, приобретенным нами во время революционных экспериментов, не воспользуемся вновь открывшимися возможностями. Что может потребоваться от Германии для нашего спасения: это должна быть зрелость, это должна быть стойкость, это должны быть подготовленные люди и обстоятельства — вещи, которые непременно должны получиться. Но если только мы полностью не воспользуемся этой попыткой, то погрузимся в небытие, обратимся в тлен, будем охвачены бессилием — но на этот раз не на десятилетия, а на века.

Ноябрьские революционеры не обладали подобной мудростью. С политической точки зрения их восстание останется бессмертной глупостью. Оглядываясь назад, мы понимаем, насколько банально и неадекватно, насколько по-немецки это проходило. Действительно оправдывается старая поговорка: если Бог захочет испортить немцев, то Он подберет для этого немца. 9 ноября 1918 года Он выбрал для этого немецких социал-демократов, которых не заботила внешняя политика, немецких пацифистов, которые ответственны за то, что немцы сложили оружие, а также немецких доктринеров, которые добросовестно отдали страну на милость врагов, полагаясь на их посулы быть бескорыстными. Итак, они подали пример революционной политики, которая отличалась полным отсутствием интуиции и вдобавок ко всему оказалась неуравновешенной. Невозможная политика, которая подхватывала любое направление и не придерживалась никаких четких позиций. Скорее, пример полного отказа от политики, последствия которого должна расхлебывать нация.

Мы не хотим с насмешкой говорить о священной миссии, которую немецкий народ взял бы на себя, когда прекратил войну. Немецкий народ ничего не знал об этой миссии. Он верил тому, что ему говорили. Это был неполитический народ, и он следовал за своими демагогичными лидерами. А они говорили ему, что он должен начать все с нуля, что мировая бойня кончится, и люди снова обретут мир. И этому народу протягивали красное знамя, которое должно было быть белым флагом капитуляции. И он был очень удивлен, когда не увидел в своем фарватере других народов, которые, как его уверяли, тоже идут под красными знаменами. Он видел лишь национальные знамена, которые были знаменами одержанной победы. Немецкий народ хотел сделать что-то здравомыслящее. Но совершил неблагоразумный шаг.

С презрением мы отнесемся лишь к тем интеллектуалам, которые убеждали немецкий народ в принятии подобного решения, а сейчас, когда увидели полученные результаты, своим глупым видом показывают, что они были обмануты своей идеологией! Мы презираем тех революционных литераторов, которые изобрели лозунг о «рассудительной политике», под которой понимались сущие пустяки вроде избирательного права; которые, подобно Томасу Манну, предвещали «освободительный мир», на самом деле оказавшийся порабощением. Презираем всех тех интеллигентных болванов, которые вели речь о «радикализме духа», который на самом деле не позволяет ничего почувствовать, которые требовали «дальнейшего развития социализма», от которого мы находимся сейчас как нельзя далеко. Они вновь поднимаются как революционные «ваньки-встаньки», когда в республике поднимается переполох, и защищают с пеной у рта свои «достижения». Они все еще провозглашают вечную силу возвеличенных ими самими принципов: всемирной демократии, Лиги Наций, межгосударственного регулирования, окончания всех войн на планете и умственного удовлетворения. Они не хотят знать правду. Они не видят и не слышат, что по их вине люди вокруг страдают от иноземного господства, что мирные договоры заключили безродные люди, породив повсюду ограбленных и обездоленных, в то время как в мире продолжается война. Они неисправимы от природы, таковыми и останутся. Они уже посоветовали один раз нечто «здравомыслящее», посоветуют и еще раз. Они не видят различия между благоразумием и рассудком, хотя это очевидно всему миру. То самое противоречие, которое мы встретим вновь и вновь. Противоречие между благоразумием, которое позволяет людям видеть вещи так, как они того хотят, и рассудком, который непреклонно показывает вещи такими, как они есть.

Революция — это самооборона. Оказывается, 9 ноября 1918 года было немецкой самообороной. Против кого? Как нам рассказали: против отсталого государства. Как нам сообщили: против системы, которая не соответствовала духу времени и оказывала в высшей мере пагубное влияние. Нам поведали почти на языке противника: против преступного правительства, на которое возложили вину не только за развязывание войны, но и безрассудное стремление сохранить пошатнувшуюся власть, которая продлевала свое бесполезное и бессмысленное правление. Обо всем этом нам рассказали. А мы и поверили. Мы имели достаточно поводов, чтобы скептически относиться к людям из правительства, которым как служащим была поручена наша судьба. Но в том-то и состояла трагедия, что они были лишь служащими. Но мы имели все причины относиться скептически к самим себе, к своей доверчивости, к своей опасной привычке с готовностью принимать советы, критически не изучив советчиков, к тому преступному обману, благодаря которому люди без какой-либо политики вписали в историю немецкую революцию.

Ноябрьское восстание по своим последствиям можно оценить как проявление самообороны, но иного рода, нежели мы привыкли считать — самообороны, направленной против всего того, что нам еще как-то досталось из прошлой немецкой эпохи. Самообороны против собственной природы, которая и в вильгельмовскую эпоху, и в революционерах, и послереволюционных демократах определялась нашей политической жизнью. Революция получит смысл только тогда, когда прорвется на этом участке. Когда вихрь, исходящий от нее, охватит все тело, когда она совершит переворот, который извлечет из народа пылающие и имеющиеся в наличии силы, которые в недавнишних руководящих кругах были охладевшими и закостеневшими. Революция не оправдала ожиданий, ни социалистических, ни прочих. Но самым большим разочарованием было то, что народные представители не происходили из народа. Из демократии не вышло государственных мужей, которые бы управляли делами нации так, как она этого заслуживает. Никакой одержимости делами, которая бы могла внушать оптимизм, только лишь катастрофические события, которые осуществляются с фатальной неизбежностью. Революция совершит переворот только тогда, когда сознательно отречется от того, что при прошлом поколении считалось особенным, немецким, а также до сих пор продолжает считаться таковым.

Вправе ли мы признавать революцию, которую мы должны отрицать как политическое событие, во имя будущих исторических уроков? Наше положение ужасно. Этим политическим положением мы обязаны революции. Мы загнаны в звериную клетку, перед решетками которой на наши же средства прогуливается человечество — победившие союзники. Мы вынуждены найти пристанище, подписав мир, который оставил нам только остов империи; иные отечественные земли отобраны, вода наших рек отнята, нам запрещен даже воздух. Мы получили республику, основным законом которой является не Веймарская конституция, а Версальский договор. Мы стали почти крепостными, у нас даже появился кабальный дух, дух франкофильства, который влюбляет нас во врага и заставляет думать, как он. На Парижской площади мы пережили самую отвратительную сцену, когда нашей армии, возвращавшейся домой после четырех лет войны и сотен битв, от лица революционного правительства демагогически-лживо и вместе с тем слащаво-лестно высказывали благодарность евреи и адвокаты, пацифисты и вовсе не служившие люди — те, кто за их спиной готовил крушение. Мы пережили эту сцену — самую отвратительную, самую позорную, самую бесстыдную из всех сцен…

Все же есть что-то в нас, не подтвержденное событиями, поскольку они не произошли, но мы готовились к ним, так как хотели бы увидеть всё по-другому. Что стало бы, если бы мы победили? Испытывало бы вильгельмовское поколение не просто великий, а свой величайший триумф? Было бы это триумфом для того самого народа, который столь неразумно вел себя 9 ноября? И смог бы тот же народ лучше понять доставшуюся ему победу, нежели постепенно осознаваемое поражение, которое он подготовил сам себе? Кто знает, не пережили бы мы у Бранденбургских ворот совершенно другую сцену: Вильгельм II во главе своей свиты, замерший подобно статуе, принимает поздравления от благодарного населения и затихших народных представителей. Но возможно и повторение той самой неприятной сцены в Версале, которой не смог избежать Бисмарк. Но если аристократический дух старого императора не был лишен болезненной человечности, то от его самоуверенного внука можно было ожидать совершенно других форм подчеркнутого преклонения и акцентированного унижения.

Это нечто неопределенное… Хочется успокоиться… Спрашиваешь и жаждешь получить ответ… Мы помним слова, которые старый и великий полководец обращал к униженной нации: «Кто знает, хорошо ли это!»

IV

Народ не хотел революции. Но сделал ее.

Итак, мы получили революционное государство. Стало быть, мы получили революционных государственных деятелей. В итоге мы получили революционный мир.

Теперь началась цепь неизменных следствий. В жизни, которую нельзя предопределять, когда-нибудь что-то должно измениться. Когда немецкий человек ходит под ярмом иностранного господства, идет постепенный процесс политизации народа и возвращения народу, стремящемуся добиться свободы, — его национальных корней. Между тем мы должны смириться с такой жизнью и злобно ждать мгновения, когда имеющиеся конфликты, невыносимые условия и позор нашего существования вспламенятся в гении нашей нации, в политическом духе, который исполнит наше право на будущее* Никто не сможет отобрать у нас будущего, если мы сами не откажемся от прав на него.

Подобно каждому разрыву с прошлым немецкая революция обладала потенциалом: политическим потенциалом, внешнеполитическим потенциалом. Когда вскрылся обман, который был совершен Антантой и с которым согласился Вильсон, то она получила самую большую возможность, которой могло обладать государство: в разочарованном народе проснулось огромное волнение, и неистовым движением в лицо нашим врагам было брошено обвинение в нарушении данного обещания — отказываемся от мира, предложенного нам в Версале, равно как от признания собственной вины, на которое он опирался. Но революционеры полагали, что они действуют очень мудро, когда принимали без какого-либо серьезного сопротивления ставшую уже очевидной ложь Антанты. Они не хотели раздражать врагов, они их успокаивали, и оказали им любезность и уличили в развязывании войны правительство, которое они свергли, дабы тем самым узаконить его низложение. Революции так требовались оправдания! Она, которая все упустила, добровольно поступилась своим моральным обликом. С горечью мы должны констатировать, что эти люди были самыми отвратительными представителями материалистического мировоззрения, которые всегда оберегали себя от упреков, заявляя, что они не признавали никаких нравственных установок. И они разрешали своим представителям не считаться к какими-либо духовными позициями. И все же, получив возможность вести борьбу за наше будущее немецкое существование от имени тех замечательных принципов, которыми нас заманил американский президент, мы открыли другие возможности, от которых мы отказывались раньше, и откажемся вновь, если Антанта сдержит свое слово и будет соблюдать заявленные принципы и будет хранить мир во всем мире. На фоне этой политико-этической борьбы, которую мы могли бы принять, можно было бы поставить мир перед фактом осуществленного аншлюса Австрии, революционным ударом решить великогерманскую проблему и, исходя из этого, открыть перспективы политики в Центральной Европе — но все это откладывается на неопределенное время. Мы не воспользовались моментом. Мы не использовали решающий момент и позволили решающему году пройти стороной. Когда мы имели дело с такими людьми, все произошло так, как должно было произойти. Дела шли своим роковым ходом. Мы не были свободны принимать решения, так как они определялись этой ошибочной полуреволюцией. Мы были совершенно дикими, и в то же время абсолютно ручными. Мы даже не решились положить конец коррупции, которая теперь процветает. О внедрении новой экономической системы не могло быть и речи. Само собой разумеется, социализм попал в разряд тех вещей, которые не удались революции, хотя она мыслила себя не только как политическая, но и как социалистическая революция. Но наши странные социалисты произвели на свет в высшей мере странных политиков, которые, придерживаясь иностранных идей типа парламентаризма западного образца, опасались восточной террористической диктатуры. Они отказались от всех собственных революционных идей, как только потребовалось нечто большее, нежели простое теоретизирование, в котором мы всегда были сильны, хотя в практической реализации идей — всегда очень слабы. Но от одной идеи мы не отказывались никогда: нас бросили на произвол судьбы.

Немецкие революционеры, принося извинения, будут говорить, что они приняли такое наследие. На это им надо возражать: если старая система несет ответственность за военный крах, то новая — за этот мир. Революция начала свое господство с лозунга, что теперь открыты все пути для способных людей, которые были бы обязаны своим положением не происхождению, а своему таланту, своему уму, своим силам, почерпнутым из своих прав, как и полагается демократу. Итак, от революции и ее детища можно было ожидать способных людей. Но революционеры и революционные демократы в лучшем случае продемонстрировали только свою добросовестную посредственность и чистосердечную нерешительность, покорную недостаточность. Революция и республика не произвели на свет ни одного гения, они породили только соглашателей: терпеливых людей вместо людей дела; избитых, а не нападающих; осторожных, но не смелых; безмятежных, но не беспокойных — и ни в коем случае не творческих. Революционная республика стала копией идей, порожденных в девятнадцатом веке, в ее конституции мы не найдем ни одной немецкой идеи, кроме максимально нежелательного народного референдума. Если обратиться к коммунизму, то даже в беспорядке марксистских теорий и большевистских догм можно найти по меньшей мере несколько намеков на немецкие понятия: корпоративные представления анархо-синдикализма, средневековые идеи, позаимствованные из времен Крестьянской войны и Томаса Мюнцера. В коммунизме можно найти больше попыток обратиться к предшественникам, одновременно взбудоражить мир и кровно срастись с ним. Немецкие демократы, которые благодаря революции установили республиканское господство, остались абсолютными демагогами: бездарность этих революционных республиканцев, которые не способны при помощи западных или восточных идей решить немецкие проблемы, убедила нас, что именно им мы обязаны своей трагической и то же время банальной участью, которая нам ниспослана в течение этих лет.

Немецкие революционные демократы даже горды своей бездарностью. Они похваляются своей всесторонней уступчивостью, которая положила конец революции. Они считают своей заслугой, что по первому же требованию готовы сказать «Да! Тогда мы по-другому стали уклоняться от исполнения наших обязательств. Мы попытались успокоиться. Мы воздерживались от политических страстей. Мы взывали к немецкому терпению. Мы не отрицали, что долговые требования, предъявленные нам союзниками в соответствии с мирным договором, были действительно невыполнимыми. Но мы пытались согласиться с невыполнимым, чтобы по крайней мере сделать его выполнимым. Мы считали, что занимались политикой, когда делали невозможное там возможным здесь. Нам не хватало мужества признаться, что когда невозможное лежит в основе требований, то для возможного нет даже предпосылок. Откладывали изо дня в день разговор, который должен был начаться с принципиального «Нет!». Между тем мы сносили все требования. Мы начали настаивать, только когда оказались прижатыми к стенке. Мы показали нашим врагам пустые карманы: пустые от денег и идей.

Революционные демократы не соглашаются, что их политика была ошибочной. Они стремятся заткнуть любой голос, который был обращен против этой политики. Они преследуют национальную и радикальную оппозицию, вместо того чтобы использовать ее против общего национального врага. И если они решились сказать слова, которые отличались резкостью, то полагали, что делали шаг навстречу свободе, на самом же деле совершая два назад. Они возлагали надежды на время, на благоразумие мира, на какую-то подобревшую Лигу Наций, вместо того чтобы самим определять время.

Мы продолжали выполнять наш долг, как мы это делали всегда в силу привычки. Мы вырастили правительственный аппарат. Мы заполучили даже пропаганду. Мы писали ноту протеста за нотой протеста. Мы делали это усердно. Мы делали это корректно. Мы дали это как политические бюрократы. Мы делали это в конце концов как политические дилетанты. Но где гений нации? Где ее демоны?

V

Революцию нельзя отменить.

Революцию можно подавить, пока есть время и вера, что помощь, которая спасет нацию от нужды, придет, скорее всего, от прежнего государства, которое все еще является лучшей формой защиты национальных интересов. Но как только однажды революция стала свершившимся фактом, политически и исторически думающему человеку ничего не остается как признать новую действительность, кроме которой не имеется никакой другой.

Затем можно преодолеть последствия революции, если имеются причины для убеждения, что бедствия нации не заканчиваются на новом пути, который она выбрала. Напротив, напасти только продолжают увеличиваться. Но нельзя сделать так, будто бы революции не было. Наконец, она подтвердила великий консервативный закон жизни, который является отнюдь не законом инерции, а скорее законом движения, согласно которому все существующее постоянно растет, но не прерывается даже потрясениями, которые скорее только трансформируют, позволяют казаться другим, новым. Для этого в каждую эпоху есть свои особые условия.

Накануне войны мы обоснованно полагали, что в Германии невозможна какая-либо революция. Немецкая революция, казалось, была бы противоречием — противоречием самих с собой. Немецкая история не была революционной. Нам хотелось, чтобы она была историей реформ, восстановления, производства, обновления, которые издавна определяли немецкую жизнь и дали Европе в духовном плане гораздо больше, чем это мог бы сделать революционный перелом. Шла ли речь об отношениях духовной и светской власти, о вопросах земного бытия или духовных основах, о вопросах государства и власти, или же веры и познания, мы всегда исходили из проблематичной основы вещей. Мы связывали себя с ними. Мы отказывались от них. Но никогда не низвергали. Все революционные потрясения уходили прочь, не оставляя на нас ни малейшего следа. Наше самое большое революционное потрясение пришлось на времена Лютера. Но оно было и временем Франца фон Зикингена. Как говорил Ульрих фон Хуттен: страстный огонь «погас с темноте» и был потерян нацией. Порожденная этим временем Крестьянская война была полна демонов и бушующей гениальности, но в ней совсем не было политики. Ее последствия были революционными в самой минимальной мере, а скорее даже консервативными, так как она испытывала религиозное (больше протестантское, чем католическое) влияние. Наше надорванное состояние стало здоровым, обеспеченным и почитаемым. Самым крупным событием в нашей новой истории стала Тридцатилетняя война, но отнюдь не английская и не французская революции. Наши политические баталии шли не вокруг конституции, а по вопросу преобладания в германском мире Пруссии и Австрии. В этом отношении Пруссия была революционным государством, но с имперской силой. Даже в 1848 году целью ставились реформы, направленные на слом существующего строя. Все, что было революционного в этом процессе, скорее задерживало принятие немецких решений, которые выпали на наше время. Эти революционные процессы доАжны были свернуть немецкие знамена, а объединение немцев представить «реакционным», хотя и политически необходимым. С созданием второй империи — этого чудесного государственного порядка, который со всех сторон выглядел как «консервативный», — казалось, что у революции в Германии нет никаких перспектив.

Но все сложилось по-другому. Пожалуй, мы должны были иметь собственную революцию! И мы выбрали для нее самый неподходящий момент, когда находились в такой опасности, в какой не находился еще ни один народ. Перед лицом этой внешнеполитической угрозы мы искали внутринациональную сплоченность, полагая, что избежим опасности, если повергнем собственное государство. Теперь мы стоим перед лицом крушения, которое не могут отрицать даже те, кто его вызвал. И не остается ничего другого, как предпринять попытку хотя бы переделать эту злосчастную революцию из национального события во внешнеполитическое дело, поднять ее до уровня всемирно-политического процесса и сделать плодотворной.

Сами революционеры не смогут этого сделать. Они отказались от этого, они проявили свою никчемность, и это станет временем, когда они погрузятся обратно в свою ничтожность, откуда они и вышли. Останется только выхватить революцию из рук революционеров. Должны ли мы форсировать революцию? Нет! Мы должны влить ее в свою историю. Революция — это всегда поворотный момент. Неминуемого не избежать, оно должно настать и изменить мышление народа на времена. Немецкое восстание 9 ноября 1918 года никогда не могло проявить мощь, способную создавать традиции. 9 ноября всегда останется грязным пятном на немецкой истории, заслуживающим лишь забвения, которому мы хотим предать немецкий бунт. Но если мы надеемся на то, чтобы сделать немецкую нацию политической, то мы всегда должны помнить об испытаниях, которые выпали на нашу долю в последнее время. Революционеры, напротив, делают все возможное, чтобы заставить забыть народ об этих переживаниях. И действительно: когда мы припоминаем, то это производит не меньшее впечатление. Пришло время, когда стали опасаться даже воспоминаний. У нас были победы, но мы не поднимали вокруг них шумихи. Как нация мы выполняли все, что от нас требовало государство. Но сейчас мы не хотим ничего об этом знать. Это слишком болезненно. Не надо затрагивать это. Мы хотели жить настолько хорошо и плохо, по возможности все-таки хорошо, насколько могли себе это позволить. Мы пытаемся быть более легкомысленными, нежели являемся на самом деле. Проснется ли в брызжущей революционной совести стыд, что в знак товарищества мы не поставили ни одного надгробного монумента неизвестному солдату. Два миллиона павших у Соммы и Марны, на полях Фландрии, России, Финляндии, Польши и Италии, Румынии, Малой Азии, во всех морях, кажется, зря погибли во имя нации, так как они забыты ей. Мы не ответим на унижения, чинимые нашими врагами, и на самовосхваления, которые выпали на их долю, — просто гордо и немного пренебрежительно укажем, что мы были народом мировой войны и таковым останемся в истории.

Мы снова и снова не принимали в расчет, что наши шансы равны один к десяти. Склонные к народным идеалам, мы были обмануты немецкой революцией, которая должна была закончиться триумфом с вероятностью десять к одному. Напротив, мы допустили, чтобы немецкие интеллигенты и пацифисты рискнули прийти к нам с gloria victis — этим чудовищным издевательством над деполитизированным народом, который соблазнили политическим действом. В то же время другие (циники) говорят, что они теперь знают о «великом времени», «величайшем времени» — так они называют свое собачье воззрение. После 1918 года имелось множество незнакомых нам людей — офицеров старой армии, бывших служащих, которые не перенесли крушения и тихо ушли из мира и истории, так как их жизнь была отныне лишена смысла. Но мы не слышали ни про одного из тех, кто идеологически готовил революцию: ни про революционера, ни про демократа или про пацифиста, что они не смогли пережить Версальское предательство, так как обещанное им оказалось обманом и самообманом.