Пламенный революционер?
Пламенный революционер?
Рискованный замысел Богрова удался. На допросе он признал: «Все рассказанное мной Кулябко было вымышленным». Никогда не останавливался у него на квартире Николай Яковлевич, никогда не приезжала девица с бомбой Нина Александровна. Вся история с мнимыми террористами была придумана, чтобы к Столыпину мог приблизиться настоящий убийца. За границей Богров купил браунинг. Он брал его с собой в Купеческий сад, но в последнюю минуту не решился стрелять. Зато в театре он не растерялся.
Самое существенное Богров рассказал ночью 1 сентября. На трех остальных допросах, продолжавшихся до 6 сентября, он вносил отдельные дополнения. Допросы проводили судебный следователь по особо важным делам В.И. Фененко и жандармский подполковник А.А. Иванов. Последний вспоминал, что «Богрова допрашивать было чрезвычайно трудно, он нервничал и постоянно отвлекался посторонними разговорами».
На основании пункта 1 статьи 18 Положения об усиленной охране Богров был предан военно-окружному суду «для осуждения и наказания по законам военного времени». Суд в составе генерал-майора Рейнгардта, одного полковника и трех подполковников проходил 9 сентября в одном из помещений так называемого Косого Капонира Печерской военной крепости-склада. Там же содержался под стражей и Богров.
Обвинителем выступал генерал-лейтенант Костенко, от защитника подсудимый отказался. По словам Костенко, «во время судебного заседания Богров держал себя корректно и совершенно спокойно, говорил он, обращаясь больше к публике, в числе которой были министр юстиции Щегловитов, командующий войсками, его помощник, киевский губернатор и предводитель дворянства, комендант, чины гражданской и военной прокуратуры»[365]. Заседание началось в 4 часа дня и продолжалось примерно до половины десятого вечера. После получасового совещания судьи огласили приговор. Богров был признан виновным в преднамеренном убийстве Председателя Совета министров и приговорен к повешению.
К судебному делу подшито его прощальное письмо родителям. Сверху надпись – «один лист бумаги выдан арестованному Богрову. Караульный начальник штабс-капитан Юрасов. 10 сентября 1911 г.». Далее текст письма, написанного рукой смертника: «Косой Капонир. Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело, – это при мысли о вас, дорогие мои. Я знаю, что вас глубоко поразила неожиданность всего происшедшего, знаю, что вы должны были растеряться под внезапностью обнаружения действительных и мнимых тайн. Что обо мне пишут, что дошло до сведения вашего, я не знаю. Последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке, может быть, и несчастном, но честном. Простите меня еще раз, забудьте все дурное, что слышите, и примиритесь со своим горем, как я мирюсь со своей участью. В вас я теряю самых лучших, самых близких мне людей и я рад, что вы переживете меня, а не я вас. Целую вас много, много раз. Целую и всех дорогих близких и у всех, всех прошу прощения. Ваш сын Митя. 10 сентября 1911 г.»[366].
В ночь на 12 сентября в камеру смертника вошли судебные чиновники. Как передавал один из тюремщиков, проснувшийся Богров сказал им: «Самая счастливая минута в моей жизни только и была, когда узнал, что Столыпин умер». Приговоренного вывели на один из фортов – Лысую гору, где была установлена виселица. Много лет спустя палач Юшков рассказывал, что он набросил петлю на шею Богрова и выбил из-под его ног табурет. «Но вдруг молниеносно по виселице зазмеилась веревка, и повешенный упал на землю. Присутствующие охнули. Все поняли, что случилось «страшное» и неожиданное: не-ужели слепой случай освободит от смерти убийцу Столыпина? Но уже раздался свирепый окрик вице-губернатора, сопровождавшийся ударом кулака в спину палача: «Повесить!» Юшков торопливо стал вторично налаживать петлю на шею Богрова. Из-под мешка послышалось надорванное, скрипучее и бессильное: «Сволочи!»[367]
Рассказ, основанный на воспоминаниях палача, не очень достоверен. Во всяком случае никто из присутствовавших при казни не говорил об оборвавшейся веревке. Но даже враждебно настроенные свидетели признавали, что Богров сохранял полное присутствие духа. Он пошутил по поводу фрака, в котором его привезли на казнь. Стоя на табурете, просил передать последний привет родителям. Когда прошло положенное по закону время, тело Богрова вынули из петли, и врач констатировал смерть.
Несмотря на мужественное поведение, обычно превращавшее казненного в революционного героя, о Богрове высказывались нелестные суждения. В его биографии было слишком много темных пятен, чтобы современники могли дать ему однозначную оценку. Споры о Богрове начались почти сразу после казни. В 1914 г. были опубликованы две работы с противоположными выводами. Публицист Л. Ган рассматривал события 1 сентября с официальной точки зрения, используя правительственные источники. Для него Богров был обычным секретным агентом. Вторую работу написал А. Мушин. За псевдонимом Мушин, очевидно, скрывался человек, хорошо знакомый с анархистским подпольем. (Возможно, им был анархист В.И. Федоров-Забрежнев.) Он воспользовался личными документами, предоставленными ему родственниками Богрова. Мушин оспаривал факт сотрудничества героя своей книги с политической полицией. Богров, по его словам, только делал вид, что работает на охранку. Он руководствовался принципом «цель оправдывает средства», что, с точки зрения Мушина, являлось вполне оправданным. «Революционеры никогда не были и не будут морально чисты. В их партийном обиходе принимают права гражданства действия и поступки, ничем не отличающиеся от приемов правительственных агентов»[368].
Этот спор был продолжен после падения самодержавия. Когда в Киеве снесли памятник Столыпину, родители Богрова потребовали, чтобы на этом месте был установлен бюст их сына. Впрочем, революционные власти отвергли предложение, опасаясь эксцессов со стороны киевлян. В 1924 г. историк Б. Струмилло опубликовал подборку материалов с донесениями Богрова из архива Департамента полиции. «Из этих сведений Аленского-Богрова с несомненностью устанавливается провокаторская деятельность Богрова… – заключал Струмилло, – Богров – охранник, это – факт, и напрасны были все изыскания его друзей…»[369]
Но таково уж было свойство спора о Богрове, что одно убедительное суждение о нем сразу же парировалось другим, причем не менее убедительным. Струмилло не зря упоминал о друзьях Богрова. Изыскания о Богрове стали своего рода хобби для Германа Сандомирского. Он помещал заметки о своем киевском знакомом до революции в рукописном тюремном журнале. В первые годы советской власти еще признавалось, что против самодержавия боролись не только члены большевистской партии. Статус политкаторжанина давал Сандомирскому возможность печатать статьи в официальных изданиях. Он вступил в дискуссию со Струмилло: «Кем был Богров до совершения акта, я до сих пор еще не знаю. Но то, что он проявил в своем последнем акте максимум самопожертвования, доступного революционеру, даже чистейшей воды – для меня не представляет ни малейшего сомнения»[370].
Полемика середины 20-х гг. не имела продолжения, потому что вскоре наступили времена монолитного единства по всем идеологическим вопросам. В водоворот репрессий был втянут бывший анархист Сандомирский, уцелевший на царской каторге и погибший в тюрьмах НКВД. В течение следующих сорока лет историческая литература не касалась темы убийства Столыпина. На русскоязычной эмиграции не висели такие оковы, и там время от времени печатались статьи о Богрове.
В начале 30-х гг. свое слово сказал старший брат убийцы – Владимир Богров. Он был далек от идей анархизма, и главным его побуждением было желание отстоять семейную честь. Интересно, что Владимир Богров изучал те же самые материалы, что и Струмилло. Еще в 1918 г. большевики предоставили брату убийцы ненавистного царского сатрапа доступ в полицейские архивы. Но на основании тех же документов Владимир Богров пришел к совершенно иным выводам.
Он подчеркивал, что «с точки зрения революционной, «реабилитация» Д. Богрова осуществлена его смертью во имя революционного дела»[371]. Не ограничиваясь этим тезисом, старший брат выстраивает целую систему доказательств. Он задавал вполне резонный вопрос, а что же вообще привело Дмитрия Богрова на службу в охранное отделение? На допросах в Киеве бывший секретный агент указал на низменные мотивы: трусость, желание донести на товарищей и настоятельная необходимость получить «некоторый излишек денег». Откровенные и саморазоблачающие объяснения. Однако здесь сразу же надо сделать оговорку. Принимать на веру признания подследственного, как бы искренне они ни звучали, – это значит обречь себя на неудачу. Дмитрий Богров словно стремился запутать потомков. Он нагромождал одну противоречивую версию на другую. Поэтому каждое его слово нуждается в тщательной проверке.
Богров говорил, что обратился к жандармам из-за страха перед начавшимися арестами. Неувязка в том, что повальные аресты прошли до его вступления в группу анархистов. Даже если предположить, что он испугался сразу после вступления, то ему проще всего было отойти в сторону от подполья. Явка с повинной была не нужна. К тому моменту, когда Богров завязал отношения с охранным отделением, его анархистский стаж насчитывал максимум два-три месяца, и он еще не был замешан ни в чем преступном. Столь же сомнительны и идейные мотивы службы в охранном отделении. Богров сказал следователям: «Деятельность анархистов меня ужасала, и я считал искренно своим долгом предупреждать их преступления»[372]. Но биография Богрова никоим образом не свидетельствует о его сочувствии правопорядку и стремлении положить конец терроризму. Вообще, в устах убийцы премьер-министра это объяснение звучало мрачной шуткой.
Наконец, корыстный мотив. В принципе, особо ценные агенты могли сколотить неусыпными трудами солидный капиталец. В расцвете сил Евно Азеф зарабатывал тысячу рублей в месяц. Правда, абсолютным рекордсменом был не он, а Мария Загорская, получавшая за «освещение» зарубежной эмиграции три с половиной тысячи франков ежемесячно. Но Богров не мог и надеяться на подобные суммы. На первой встрече, как припоминал Кулябко, «я тогда дал ему 75 или 100 рублей авансом и мы сговорились». Потом жалованье Богрова было увеличено до 150 рублей. Учитывая тогдашнюю покупательскую способность рубля, то были немалые деньги. Но не для Богрова. Его отец имел крупное состояние, их огромный дом на Бибиковском бульваре оценивался в полмиллиона рублей и приносил солидный доход. Студентом Богров жил на всем готовом, имел две комнаты с отдельным входом и получал на карманные расходы 100 – 150 рублей в месяц.
Конечно, избалованному молодому человеку могла срочно потребоваться большая сумма. Агент Кулябко сказал ему, «что, будучи за границей, он проиграл 1000 или 1500 франков, что это долг чести, денег у него нет, так как отец очень скуп и он надеется, что за оказанные мне услуги, я дам ему возможность уплатить этот долг». Богров в самом деле питал страсть к азартным играм. «Стоило вытащить из стенного шкафа маленькую рулетку, – вспоминали друзья детства, – как Митя Богров погибал для нас и не было никакой возможности оторвать его от игры». Имеются сведения, что он посещал игорные клубы, но о его увлечении женщинами или пристрастии к тайным порокам ничего сказать нельзя. Богров мало походил на расточительного повесу и скорее всего избрал относительно скромный (по сравнению со своими возможностями) образ жизни добровольно, а не из-за скупости родителей. Кстати, отец Богрова был известен как щедрый благотворитель, жертвовавший десятки тысяч рублей. К тому же отец старался приобщить детей к коммерческим делам и во время его отлучек Дмитрий управлял домом, через него проходили тысячи рублей. Родители неоднократно предлагали сыну значительный капитал для самостоятельного дела. В конце концов Богров мог обратиться к обычному приему загулявших купеческих сынков, которые расплачивались с «долгами чести» при помощи ростовщиков. Он мог бы свободно получить под свой вексель гораздо больше, чем платило охранное отделение. Добавим, что в его денежных расчетах с жандармами были удивительные эпизоды. Из-за границы он выпрашивал аванс у фон Коттена, но, когда пришел перевод, даже не удосужился его получить. Владимир Богров утверждал, что его брат, конечно же, не нуждался в полицейских грошах. Его алчность была притворной. Он выдумал эту легенду специально для жандармов, которым корыстные мотивы были понятнее всего.
Итак, что же можно сказать о его службе в охранном отделении? Струмилло доказывал, что Аленский являлся едва ли не самым ценным агентом киевских жандармов. Владимир Богров последовательно опровергал его доказательства. Полицейская справка о верной службе? Но она была подготовлена Кулябко после покушения, чтобы оправдать свое безграничное доверие к агенту. Исходившие от Аленского сведения о революционной деятельности отдельных лиц? На это Владимир Богров отвечал: «Ни одно из лиц, названных им охранному отделению, не пострадало по его вине, так как лица эти либо вообще не подвергались аресту, обыску или привлечению к до-знанию, следствию и суду, либо уже были привлечены к ответственности перед тем, как о них упомянул Дмитрий Богров»[373].
В послужном списке агента Аленского числилась выдача группы анархистов-коммунистов во главе с Наумом Тышем и Германом Сандомирским. Но если Тыш связывал провал группы с Богровым, то Сандомирский, как мы имели возможность убедиться, не верил в его провокаторскую деятельность. Сандомирский указывал, что на руках у Богрова были резолюции анархистской конференции. Попади эти документы в охранное отделение, участникам конференции грозила бы многолетняя каторга. Но Богров не выдал резолюций, что, по мнению Сандомирского, было странно для секретного агента. Большинство анархистов отделалось сравнительно легкими наказаниями.
Струмилло уделил много внимания делу Мержеевской, в котором была видна предательская роль Богрова-Аленского. Суть этого дела состояла в следующем. В сентябре 1909 г. в Киев приехала молодая дама, значившаяся по паспорту швейцарской подданной Еленой Люкиенс. Но Богров знал, что под этим именем скрывалась Юлия Мержеевская (Люблинская). Она пользовалась некоторым весом в эмигрантских кругах, правда, не благодаря уму или деловым качествам, а из-за большого наследства, которое тратила на поддержку эсеров. Богрову быстро удалось завоевать ее доверие и выведать, что парижские эсеры поручили ей организовать покушение на Николая II в Севастополе. Бывшая бестужевка со светскими манерами должна была поджидать царя на набережной с букетом цветов, в котором была спрятана бомба. Однако покушение сорвалось из-за опоздания на поезд.
Поскольку речь шла о подготовке к цареубийству, между Петербургом и Киевом началась интенсивная переписка. Директор Департамента полиции Н.П. Зуев дал шифрованную телеграмму Кулябко: «Юлию Мержеевскую-Люблинскую держите неотступным наблюдением, выяснить связи, направить агентуру выяснение степени справедливости ее объяснений»[374]. Под агентурой подразумевался Богров. Он не отходил от Мержеевской ни на шаг, сообщал о ее знакомых и передавал в охранное отделение письма, которые она доверяла ему отправить по почте. Игра продолжалась целый месяц, после чего Мержеевскую арестовали.
Но полицейские, раскрывшие заговор с целью цареубийства, не дождались заслуженных наград. Поведение Мержеевской вызвало сомнение даже у Кулябко. Он, например, высказал предположение, что эсеры просто хотят прощупать его агентуру – в данном случае Аленского. Севастопольское жандармское управление заверило, что организация покушения, как ее описывает Мержеевская, представляется чистой нелепицей. Следствие по этому делу окончательно расставило все по своим местам, потому что Мержеевская, по словам официального документа, «стала проявлять признаки психической ненормальности». По мнению подполковника М.Я. Белевцева, руководившего следствием, «дело это было раздуто Аленским с целью создать преувеличенную оценку самому себе как сотруднику». Владимир Богров выражал уверенность, что его хитрый брат подсунул полиции мнимый заговор, зная, что экстравагантная дама серьезно не пострадает. Но вернемся к нашим попыткам проанализировать поступки Богрова.
Характерно, что, помогая полиции выявить лиц, якобы замышлявших цареубийство, Богров сам разрабатывал план громкого террористического акта. Будучи за границей в 1909 г., он говорил редактору анархистской газеты о необходимости убийства Николая II или Столыпина. Для Богрова была важна мысль о «центральном» терроре. Только покушение на одну из главных фигур режима могло вызвать необходимый общественный резонанс. После некоторых колебаний он остановил окончательный выбор на премьер-министре. Важнее Столыпина только царь, делился он своими планами, но до царя одному террористу не добраться. Столыпин был для Богрова не просто высшим сановником империи. О премьер-министре и его реформах часто говорили в доме Богровых. Отец и старший брат отрицательно относились к карательной политике министра, но высоко ставили его преобразовательную деятельность. По воспоминаниям невестки, «Митя соглашался с ними в этой оценке, но говорил, что именно поэтому-то Столыпин и опасен для России: все его реформы правильны и полезны в частности, но не приведут к тем глубоким переменам, к тому полному и крутому повороту, если не перевороту, который России нужен; он только затормозит его»[375].
Богров, как типичный представитель радикального поколения, не сомневался в своем праве судить, что являлось благом или злом для России. Эволюционный путь казался ему неприемлемым, может быть, просто из-за неброскости и неромантичности. Политические деятели, не желавшие бесповоротно распрощаться с прошлым, были для революционеров злейшими врагами. Бэлла Барская передавала разговор с Богровым весной 1910 г.: «Я ненавижу одного человека, которого я никогда не видел. – Кого? – Столыпина. Быть может, оттого, что он самый умный и талантливый из них, самый опасный враг, и все зло в России от него»[376].
Намеревался ли Богров действовать в одиночку или же он искал сообщников? Приговор военно-окружного суда содержал противоречивые формулировки. С одной стороны, Богров признавался членом «преступного сообщества, именующего себя анархистами-коммунистами», «участвовал в совещаниях членов означенного сообщества при обсуждении ими вопроса об организации убийства Председателя Совета министров, статс-секретаря Петра Аркадьевича Столыпина» и убил его «во исполнение задач вышеозначенного сообщества и по поручению последнего»[377]. С другой стороны, суд даже не пытался выявить других участников преступного заговора. В этом деле было много туманного и непонятного.
Складывалось впечатление, что у Богрова имелись двойники. Одного из них верхом на лошади видели 29 августа в день прибытия Николая II. Он пытался пересечь царский маршрут, но был остановлен, после чего скрылся. Очевидцы утверждали, что неизвестный всадник и Богров были похожи как две капли воды. Еще больше свидетелей утверждали, что 1 сентября на ипподроме Богров, выдавая себя за фотографа, пытался приблизиться к трибуне для высокопоставленных гостей. Пристальный взгляд Богрова ощутил на себе губернатор Гире, стоявший рядом со Столыпиным. Генерал-майор П.В. Медем – комендант крепости, куда привезли арестованного, сразу опознал в нем мнимого фотографа: «Я сказал Богрову, что видел его вчера на ипподроме, на что он ничего не возразил»[378]. Однако все эти свидетельства расходятся с материалами следствия, установившего, что Богров не мог быть всадником 29 августа и не посещал ипподрома 1 сентября.
Если предположить, что Богров являлся членом хорошо законспирированной террористической группы, то возникает вопрос, чье задание выполняли боевики. Зеньковский намекал на причастность к РСДРП. Со ссылкой на генерал-губернатора Трепова он писал, что «в день покушения на Столыпина Богров обедал в ресторане «Метрополь», находящемся против городского театра, с известным врагом монархического строя Львом Троцким-Бронштейном. Все поиски Льва Троцкого после убийства Столыпина ни к чему не привели»[379]. Эта версия не лишена некоторых оснований. Троцкий был тесно связан с Киевом, сотрудничал в местных газетах и имел обширные связи с тамошними нелегалами. Однако Зеньковского опять подвела память. С генерал-губернатором беседовали многие, но никто не припомнил, чтобы Трепов говорил о чем-нибудь подобном. В материалах расследования нет ни слова о поисках Троцкого. Да его и бесполезно было бы искать, потому что в день покушения он находился на конгрессе социал-демократов в Йене. «Прежде, однако, чем дошло дело до моего выступления, – писал Троцкий в своих мемуарах, – получилось телеграфное сообщение об убийстве Столыпина в Киеве. Бабель сейчас же подверг меня расспросам: что означает покушение? Какая партия за него может быть ответственна?»[380] Троцкий ничего не мог ответить, так как имя Богрова ему ни о чем не говорило и в ресторане он с ним, конечно, никогда не обедал.
При желании Богров мог бы выйти через своего двоюродного брата Сергея и на большевиков, и на меньшевиков. Но социал-демократы в данном деле были бесполезны. Богров не питал иллюзий по поводу тактики РСДРП. «Я положительно знаю, – говорил он, – что все социал-демократы, которых я знаю, были бы рады устранению Столыпина, который раздавил провокаторски социал-демократическую фракцию Государственной думы. Но в этом они надеются на эсеровскую партию… Они с радостью помогли бы мне, но все это тайно, в частном порядке, с тем, чтобы по совершению удачного выступления публично прийти в негодование и меня обругать»[381].
Логичнее всего было бы действовать либо от имени анархистов, либо от эсеров. В отличие от недоказанных сведений о мифической встрече с Троцким существуют документально подтвержденные факты контактов Богрова с видными эсерами. По ходу нашего повествования несколько раз всплывало имя Егора Егоровича Лазарева. Этот старый революционер был впервые арестован еще во время «хождения в народ», прошел школу «Земли и воли», «Народной воли», сидел в Шлиссельбургской крепости, был сослан в Сибирь, бежал в Америку, где помогал Джорджу Кеннану написать знаменитую книгу о царской каторге. В 1902 – 1903 гг. Лазарев был членом ЦК партии эсеров, потом уполномоченным ЦК по Петербургу. Летом 1910 г. он легально проживал в столице – достойная иллюстрация «жестокости» столыпинского режима. Тогда же он встречался с Богровым, о чем сам рассказывал пятнадцать лет спустя. Инициатором встречи был Богров. По поручению адвоката Кальмановича он передал Лазареву важное письмо и попросил уделить ему несколько минут: «Богров прошелся несколько раз по комнате и потом, подойдя близко ко мне, вдруг выпалил: «Я решил убить Столыпина». «Чем он вас огорчил?» – спросил я, стараясь не показать свое удивление»[382]. Богров умолял собеседника серьезно отнестись к его словам. Он добавил, что обращается к Лазареву не за помощью, а только за санкцией ЦК партии эсеров на задуманный им террористический акт: «Выкинуть Столыпина с политической арены от имени анархистов я не могу, потому что у анархистов нет партии, нет правил, обязательных для всех членов». Лазарев предложил обсудить этот вопрос еще раз.
Предварительно он навел справки о молодом человеке, обратившемся к нему с неожиданным предложением. Кальманович дал самый лестный отзыв, но один из знакомых киевлян посоветовал не связываться с Богровым ввиду неблагоприятных слухов о его революционной стойкости. На второй встрече Лазарев, по его словам, категорически отклонил предложение Богрова. «Если нужно устранить Столыпина с политической сцены, – пояснил он, – то партия это должна взять на себя сама, и акт совершить должны ее собственные члены, эсеры, а не анархисты»[383].
В своих воспоминаниях Лазарев раскрыл чрезвычайно интересный факт. Богров обманул полицию рассказом о террористах Николае Яковлевиче и Нине Александровне. На допросах он признал, что эти лица – выдумка. В картотеке Департамента полиции не имелось сведений о революционерах с такими именами или кличками. Между тем Лазарев подчеркнул, что названные Богровым террористы «в действительности были не мифические и вымышленные лица, а облеченные в кровь и плоть правоверные эсеры»[384]. Даже много лет спустя Лазарев отказывался назвать людей, скрывавшихся под кличками «николай Яковлевич и Нина Александровна. Он только прибавил, что, поскольку эти люди были известны многим в революционном подполье, то «к эсерам стали приставать с интимными расспросами: подпускали эсеры в это дело своего комара или нет».
Лазарев заверял, что не передавал предложение Богрова на рассмотрение ЦК и тем более не инструктировал его сам. Однако в эсеровской среде бывали случаи, когда член ЦК давал поручение от своего имени, а потом отрекался от него. Наиболее ярким примером служила история П.М. Рутенберга, который выполнил приказ партии убить священника Георгия Гапона. После того как Гапон был повешен, ЦК партии эсеров заявил, что не давал официальной санкции и убийство было совершено по инициативе Рутенберга.
Насколько искренним был Лазарев? Почему через столько лет он не захотел назвать настоящие имена Николая Яковлевича и Нины Александровны? Не ввел ли он вольно или невольно в заблуждение Богрова относительно намерений эсеров?
В самых фантастических рассказах Богрова можно уловить искру истины. Александр Солженицын в романе «Август четырнадцатого» точно подметил одну особенность игры Богрова с полицией: «Как можно ближе к истине – не поскользнешься. Чем ближе – тем вернее играется роль, тем меньше морщин на лбу»[385]. В самом деле! Богров раскрыл почти все карты. Он рассказал, что намечено покушение, объяснил, кто станет жертвой, признался, что стоит в центре заговора. Встречи с Лазаревым, о которых он рассказал полиции, действительно имели место. Названные им террористы тоже существовали. Скрыл он совсем немного, а именно то, что стрелять собирался сам.
Богров очень удачно воспользовался уже описанным нами инцидентом в полиции, завязывая узел интриги. Вспомним, что он выразил тревогу в связи с самоубийством неизвестного человека, задержанного охранным отделением. Тот был арестован совершенно случайно, но, по всей видимости, испугался, что полиция раскроет какое-то важное дело. Настолько важное, что предпочел застрелиться, чем проронить хотя бы слово. Было установлено его настоящее имя – Александр Муравьев, хотя жил он по фальшивому паспорту. Муравьев участвовал в террористических актах – ранее покушался на жизнь полицейского чиновника. Было установлено также, что самоубийца имел друзей среди анархистов.
Причины самоубийства остались невыясненными. Вполне возможно, что у находившегося в бегах Муравьева сдали нервы. Незадолго до этого он писал своим друзьям из Киева: «В настоящий момент, где я живу, творится нечто ужасное. В конце месяца с 29 по 5-е устроены будут торжества. При-едет Н.2. со своей свитой, и вот в ожидании приезда идет спешная очистка. Приехали московская и питерская свора ищеек. В полном смысле нельзя выйти»[386]. Судя по письмам, Муравьев мечтал скорее вырваться из России. Внезапный арест толкнул его на отчаянный шаг. Неизвестно, должен ли был Богров использовать Муравьева при жизни. Но его самоубийством он воспользовался в своих целях.
После убийства Столыпина высказывались различные предположения. Газета «Новое время» писала: «По-видимому, совершить злодейство должен был Муравьев, а Богров должен был руководить… Когда Муравьев попался, то Богров выполнение террористического акта взял на себя»[387]. Расследование по делу Богрова показало, что он был знаком с Муравьевым. Более того, в августе 1911 г. Муравьев заходил на квартиру Богрова. Губернское жандармское управление нашло трех свидетелей, подтвердивших это. В то же время управление рапортовало Департаменту полиции, что не располагает формальными доказательствами участия Муравьева в преступном замысле.
Не исключено, что все настораживающие детали являлись случайными совпадениями. Мало ли было нелегалов, заходивших к анархисту Богрову? Да и судебная практика знала множество примеров, когда свидетели под влиянием слухов и эмоций преувеличивали внешнее сходство посторонних людей с преступником. Парадоксально, что террорист-одиночка зачастую имел преимущества перед целой организацией. Эпоху террора открыло убийство Дмитрием Каракозовым Александра II. Покушение было задумано и предпринято без ведома товарищей по революционному кружку. Затем подготовке террористических актов стали уделять более серьезное внимание. Группы из десятков террористов разрабатывали подробные планы, месяцами следили за жертвами, использовали изощренные технические средства. Но чем больше было боевиков, тем чаще кто-нибудь из них допускал промах. Особенно опасным стало участие в больших группах, часто революционные организации оказывались пронизанными полицейской агентурой. Причастные к миру охранки знали об этом лучше других. Богров по своему характеру был крайним индивидуалистом и свой вклад в революционное дело мог мыслить в форме сугубо индивидуального акта. Если, конечно, согласиться, что он вообще являлся революционером.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.