Глава 21 Амнистия и после амнистии
Глава 21
Амнистия и после амнистии
Сегодня я с приветливой улыбкой говорю лагерю «Прощай», Говорю «Прощай» колючей проволоке,
которая год держала меня в неволе… Неужели здесь ничего от меня не останется, Неужели ничто сегодня не замедлит мой торопливый шаг?
О нет! За колючей проволокой я оставляю Голгофу боли, Которая все еще пытается довести мое страдание до предела. Я оставляю могилы мук, останки тоски И тайные слезы — четки наши…
Все это ныне будто уплыло по воздуху, как сдутый с дерева лист. Наконец разорваны узы нашего заточения. И сердце мое уже не исполнено ненависти, Ибо сегодня сквозь тучи пробилась радуга!
Януш Ведов. «Прощание с лагерем»[1544]
Многие из метафор, с помощью которых описывали советскую репрессивную систему, например «мясорубка», «конвейер», создают образ безжалостной, неумолимой, непреклонной машины. Однако система не была статична: она крутилась все время по-разному, была способна на неожиданности. Да, 1941–1943 годы миллионам советских заключенных принесли болезни, страдания и смерть, но миллионам других война подарила свободу.
Спустя считаные дни после начала боев начались амнистии для здоровых мужчин, годных к военной службе. Уже 12 июля 1941 года Президиум Верховного Совета издал указ о досрочном освобождении некоторых категорий заключенных, осужденных за прогулы, бытовые и незначительные должностные и хозяйственные преступления, с передачей лиц призывных возрастов в Красную Армию. Аналогичные указы издавались впоследствии несколько раз. В общей сложности за первые три года войны в Красную Армию было передано 975 000 бывших заключенных ГУЛАГа и еще несколько сотен тысяч спецпереселенцев из бывших «кулаков». Амнистии происходили вплоть до последнего штурма Берлина[1545]. 21 февраля 1945-го, за три месяца до окончания войны, был издан очередной приказ об освобождении заключенных с зачислением в армию. Всю работу по передаче освобожденных ГУЛАГу было велено закончить к 15 марта[1546].
Массовые амнистии оказали огромное влияние на численность и состав населения лагерей в военные годы и, следовательно, на жизни тех, кого амнистии не коснулись. В лагеря потоком шли новые заключенные, множество других освободили по амнистиям, миллионы умерли — все это делает статистику военных лет чрезвычайно обманчивой. Цифры за 1943 год показывают явное уменьшение населения ГУЛАГа — с 1,5 до 1,2 миллиона. За тот же год, однако, через ГУЛАГ, согласно другим данным, прошло 2 421 000 заключенных — одних арестовывали, других освобождали, третьих переводили из лагеря в лагерь, многие умирали[1547]. Так или иначе, несмотря на ежемесячное прибытие сотен тысяч новых лагерников, суммарное число обитателей ГУЛАГа между июнем 1941 и июлем 1944 года, несомненно, сократилось. Некоторые лесозаготовительные лагеря, спешно созданные в 1938-м, чтобы справиться с наплывом заключенных, были теперь столь же спешно ликвидированы[1548]. Зэкам, оставленным в лагерях, все увеличивали и увеличивали рабочий день, и тем не менее нехватка рабочих рук была повсеместной. На Колыме во время войны даже от «вольных» требовали, чтобы они в свободные часы промывали золотой песок[1549].
Амнистии коснулись далеко не всех: уголовники-рецидивисты и «политические» освобождению не подлежали. Исключения были сделаны лишь для очень немногих. Возможно, понимая, какой ущерб нанесли Красной Армии многочисленные аресты офицеров высокого ранга в конце 30-х годов, власти после советского вторжения в Польшу тихо освободили нескольких военачальников, осужденных по политическим статьям. Среди них был генерал Александр Горбатов, которого зимой 1940-го отправили из дальнего колымского лагпункта в Москву для пересмотра дела. Увидев Горбатова, следователь несколько раз переводил взгляд с него на прежнюю фотокарточку, приклеенную к делу, и обратно. Следователю не верилось, что сидящий перед ним исхудалый человек — один из самых талантливых военачальников Красной Армии:
«Ватные брюки заплатаны. Ноги обернуты портянками и обуты в шахтерские галоши (полуботики). Была на мне еще и ватная фуфайка, лоснившаяся от грязи. На голове — истрепанная и грязная шапка-ушанка»[1550].
Горбатова освободили в марте 1941 года — незадолго до начала войны с Германией. Весной 1945-го он участвовал в штурме Берлина.
Простому человеку амнистия отнюдь не гарантировала жизнь. Многие утверждают (хотя в архивах данных об этом пока не найдено), что людей, переведенных из ГУЛАГа в армию, зачисляли в штрафные батальоны и посылали на самые опасные участки передовой. Красная Армия жертвовала своими солдатами с большой готовностью, и нетрудно поверить, что командир в первую очередь готов был пожертвовать бывшими заключенными. Один бывший лагерник, диссидент Авраам Шифрин, утверждал, что его зачислили в штрафбат как сына «врага народа». По словам Шифрина, его с товарищами отправили прямо на передовую, хотя на 500 человек у них было 100 винтовок. «Ваше оружие — в руках фашистов, — говорили им офицеры. — Добудьте его в бою». Шифрин остался жив, хотя дважды был ранен[1551].
И тем не менее многие из бывших заключенных, зачисленных в Красную Армию, отличились в боях. На удивление малая часть из них была настроена против того, чтобы сражаться за Сталина. Генерал Горбатов, по его словам, не испытывал ни малейших колебаний по поводу возвращения в армию и был готов воевать за дело партии, хотя она позволила арестовать его без всякой вины. Когда началась война, первой его мыслью было:
«Как хорошо, что я на свободе и успел уже набраться сил!»
По пути на фронт он с гордостью говорил солдатам, что
«теперь в результате социалистической индустриализации страны мы оружие имеем свое»,
и молчал о том, во что эта индустриализация обошлась. Правда, в воспоминаниях он порой выражает досаду по поводу политруков, только мешавших солдатам делать свое дело, и с горечью пишет о том, как на его счет прохаживались офицеры НКВД:
«По-видимому, его мало проучили на Колыме».
Однако в искренности его патриотизма сомневаться не приходится[1552].
То же самое можно сказать и о многих других отпущенных тогда заключенных. По крайней мере, такой вывод складывается на основании материалов НКВД. В мае 1945-го начальник ГУЛАГа Виктор Наседкин представил подробную, многословную справку об участии бывших заключенных в боевых действиях. В доказательство патриотизма и боевого духа вчерашних зэков он приводит обширные выдержки из их писем в покинутые ими лагеря.
«Во-первых сообщаю о том, что я нахожусь в госпитале в гор. Харькове раненый, — пишет один. — Я защищал свою любимую Родину, не считаясь со своей жизнью. Я также был осужден за плохую работу, но мне наша любимая партия дала возможность искупить вину подвигами на фронте. По моим подсчетам я своим стальным пулеметом уничтожил 53 фашиста».
Другой благодарит лагерное начальство:
«Прежде всего разрешите выразить Вам свою искреннюю благодарность за перевоспитание меня.
Я в прошлом был рецидивист, считался вредным для общества, а поэтому неоднократно находился в местах заключения, где меня научили работать.
В настоящее время Красная Армия мне дала еще более доверия, она меня обучила на хорошего командира и доверила мне боевых друзей бойцов, с которыми я иду в бой смело, они уважают меня за мою заботу о них и правильность исполнения боевых заданий».
Иногда начальники лагерей получали благодарственные письма от командиров частей.
«При штурме Чернигова т. Колесниченко командовал ротой, — писал один капитан. — … Бывший заключенный Колесниченко вырос в культурного, стойкого и боевого командира».
Полных данных о том, сколько бывших заключенных награждено орденами и медалями, нет. Известно, что пятеро из них стали Героями Советского Союза. В справке говорится, что более чем с 1 000 человек «была установлена и регулярно поддерживалась письменная связь». Из этого числа «85 человекам присвоены офицерские звания, 34 человека приняты в ряды ВКП(б), 261 человек награждены орденами и медалями»[1553]. Конечно, это не случайная выборка 1000 бывших заключенных, и все же цифры кое о чем говорят. Война вызвала в СССР прилив патриотизма, и бывшим заключенным позволили к этому патриотизму приобщиться[1554].
Пожалуй, более удивительно то, что многие заключенные, оставшиеся отбывать срок в лагерях, тоже были охвачены патриотическими чувствами. Даже ужесточение режима и уменьшение пайков не всех зэков превратило в твердых противников советской власти. Наоборот, многие впоследствии писали, что в июне 1941 года тяжелее всего для них была невозможность отправиться на фронт. Бушевала война, соотечественники сражались, а они, горя патриотизмом, вынуждены были находиться в глубоком тылу. На солагерников-немцев стали коситься как на «фашистов», охранникам стали бросать в лицо обвинения в том, что они не на фронте, слухи о ходе войны постоянно передавались из уст в уста. Евгения Гинзбург вспоминала свои тогдашние чувства:
«Мы готовы все забыть и простить перед лицом всенародного несчастья. Будем считать, что ничего несправедливого с нами не сделали… Пустите на фронт!»[1555].
В некоторых случаях заключенным лагерей, находившихся близко от линии фронта, удавалось на деле реализовать свой патриотизм. В записке, задуманной как вклад в историю Великой Отечественной войны, Покровский, бывший сотрудник Сороклага в Карело-Финской ССР, описал произошедшее во время спешной эвакуации лагеря:
«Колонна танков приближалась, положение становилось критическим, тогда один из заключенных… подскочил к стоящей грузовой автомашине, сел за руль и, развернувшись, с полного хода двинулся в сторону идущему головному танку. Налетев на танк, заключенный герой погиб вместе с машиной, но танк тоже стал и загорелся. Дорога была загорожена, остальные танки ушли обратно. Это спасло положение и дало возможность эвакуироваться колонне дальше».
Покровский пишет и о том, как 600 с лишним освобожденных заключенных, задержавшихся в лагере из-за отсутствия вагонов, добровольно взялись за строительство оборонительных укреплений вокруг города Беломорска:
«Все как один дали согласие, причем тут же были сформированы рабочие бригады, выделены бригадиры, десятники и прорабы. Эта группа освобожденных работала на оборонных сооружениях более недели с исключительным усердием, с раннего утра до позднего вечера часов по 13–14 в сутки. Единственным их требованием и условием было проводить с ними ежедневно политбеседы и информацию о положении на фронтах, что я аккуратно выполнял»[1556].
Лагерная пропаганда, набиравшая силу по ходу войны, поощряла этот патриотизм. Как и повсюду в СССР, в лагерях развешивали плакаты, показывали военные фильмы, выступали с политинформацией. «Мы сейчас должны работать в несколько раз лучше, ибо каждый грамм золота, добытый нами, — это удар по фашизму», — говорили заключенным[1557]. Разумеется, невозможно оценить, насколько действенна была такая пропаганда, как невозможно оценить действенность любой пропаганды. Судя по всему, гулаговское начальство стало более серьезно относиться к агитации и лозунгам, когда вдруг выяснилось, что лагерная продукция имеет жизненно важное значение для ведения войны. В брошюре о перевоспитании «Возвращенные к жизни» сотрудник КВЧ Логинов писал, что лозунг «Все для фронта, все для победы!» нашел в сердцах трудящихся «горячий отклик».
«Заключенные, временно изолированные от общества, удвоили и утроили темпы работы. Самоотверженно трудились на заводах, стройках, делянках, на полях, стремясь своим высокопроизводительным трудом ускорить гибель врага на фронте»[1558].
Несомненно, ГУЛАГ внес свой производственный вклад в борьбу с противником. За первые полтора года войны тридцать пять промышленных колоний были переориентированы на производство боеприпасов. Многие лесозаготовительные лагеря стали изготовлять ящики для патронов и снарядов. По крайней мере в двадцати лагерях шили обмундирование для Красной Армии, в других делали полевые телефоны, маски для противогазов (1,7 млн штук), минометные вьюки (24 000 штук) и т. д. Более миллиона заключенных работало на строительстве железных и автомобильных дорог, аэродромов. Если где-то возникала внезапная, срочная необходимость в рабочих, скажем, случился прорыв трубопровода или нужно было соорудить новую железнодорожную ветку, за помощью, как правило, обращались к ГУЛАГу. Дальстрой, как и раньше, добывал почти все советское золото[1559].
Но, как и цифры, касающиеся мирного времени, эти данные и эффективность, о которой они призваны были свидетельствовать, обманчивы.
«С первых же дней войны ГУЛАГ организовал на своих предприятиях выполнение заказов для нужд фронта», —
пишет Наседкин. Не лучше ли удовлетворялись бы эти нужды силами свободных рабочих? Далее он заявляет, что производство некоторых видов боеприпасов выросло многократно[1560]. Но во сколько раз оно бы выросло, если бы патриотически настроенным людям позволили работать на обычных заводах? Тысячи солдат, которые могли бы находиться на фронте, вместо этого стерегли заключенных. Тысячи сотрудников НКВД были брошены сначала на арест, а затем на освобождение поляков. Их тоже можно было использовать лучше. ГУЛАГ не только помогал, но и мешал стране вести войну.
Помимо генерала Горбатова и некоторых других военных, было еще одно, куда более обширное исключение из общего правила не амнистировать политических. Вопреки тому, что говорили сотрудники НКВД полякам, их изгнание в отдаленные места СССР оказалось не вечным. 30 июля 1941 года, через месяц после начала реализации плана «Барбаросса», глава польского лондонского правительства в изгнании генерал Сикорский и советский посол в Великобритании Майский подписали перемирие — так называемый договор Сикорского — Майского. В нем признавалось право поляков на собственное государство (его границы подлежали определению в будущем) и предоставлялась амнистия всем польским гражданам, лишенным свободы на территории СССР.
Как польские узники ГУЛАГа, так и польские ссыльные теперь официально получили свободу и могли вступить в новую польскую армию, формировавшуюся в СССР. Владислав Андерс, польский офицер, двадцать месяцев перед тем просидевший на Лубянке, узнал, что ему поручено возглавить новую армию, в ходе неожиданной для него встречи в Москве с самим Берией. После этого разговора генерал Андерс покинул тюрьму в машине НКВД. Он был в рубашке и брюках, но босиком[1561].
С польской стороны многие были против использования слова «амнистия» в отношении невинных людей, но ситуация не позволяла придираться к словам: отношения между новоиспеченными «союзниками» были шаткими. Власти СССР отказались нести какую-либо моральную ответственность за «солдат» новой армии, чье здоровье было в очень плохом состоянии, и не предоставили генералу Андерсу ни продовольствия, ни снаряжения. «Вы поляки — пусть Польша вас и кормит», — говорили польским офицерам[1562]. Некоторые лагерные начальники не спешили выпускать поляков. Густав Герлинг-Грудзинский, все еще находившийся в лагере в ноябре 1941-го, почувствовал, что не доживет до весны, если его не освободят, и решился на голодовку протеста. В конце концов его отпустили[1563].
Власти СССР еще больше усложнили ситуацию, заявив через несколько месяцев после амнистии, что она распространяется не на всех польских граждан, а только на поляков по национальности. Граждане Польши украинского, белорусского и еврейского происхождения должны были оставаться в СССР. Результатом стали острые конфликты. Многие представители меньшинств пытались выдать себя за поляков, но чистокровные поляки, боясь повторного ареста в случае, если подлинная национальность их товарищей станет известна, разоблачали их. Позднее пассажиры одного эшелона, в котором поляки эвакуировались в Иран, пытались избавиться от группы евреев: они боялись, что поезд с пассажирами непольского происхождения не выпустят из Советского Союза[1564].
Случалось, что поляков освобождали из лагерей или спецпоселков, но не давали денег и не объясняли, куда ехать. Один бывший заключенный вспоминал:
«Местные власти в Омске не хотели нам помогать, нам говорили, что ничего не знают ни о какой польской армии, и предлагали поискать работу поблизости от Омска»[1565].
Герлингу-Грудзинскому офицер НКВД предложил список мест, в которые он мог получить билет с направлением на жительство. Где находится польская армия, офицер якобы не знал[1566]. Руководствуясь слухами, поляки в поисках этой армии ездили по стране наобум.
Стефану Вайденфельду и его семье, высланным на север России, о существовании польской армии не сообщили вовсе. Им просто сказали, что они свободны, не предложив никакого транспорта. Чтобы выбраться из своего отдаленного поселка, они соорудили плот и на нем доплыли по реке до «цивилизации», то есть до городка, где останавливались поезда. Их скитания подошли к концу лишь месяцы спустя, когда в столовой города Чимкента в южном Казахстане Стефан случайно встретил свою бывшую одноклассницу из Польши. Она, наконец, объяснила ему, где найти польскую армию[1567].
Мало-помалу бывшие заключенные и их депортированные жены и дети собирались в Куйбышеве, где была главная база польской армии, и в других местах ее сосредоточения. По прибытии многие испытали сильное волнение от нового «обретения Польши». Казимеж Зарод писал:
«Повсюду вокруг польская речь, родные польские лица! Я встретил нескольких старых знакомых и наблюдал сцены восторга и ликования, когда мужчины и женщины бросались друг к другу с объятиями и поцелуями»[1568].
В день приезда генерала Андерса Януш Ведов, другой бывший зэк, сочинил стихотворение, озаглавленное «Приветствие вождю»:
Ах, сердце мое!
Вновь ты бьешься
так сильно, так счастливо,
А я-то думал, ты зачерствело,
умерло в моей груди…[1569]
Через несколько месяцев, однако, оптимизма стало куда меньше. Армия остро нуждалась в продовольствии, медикаментах, снаряжении. Большую часть солдат составляли больные, усталые, изголодавшиеся люди, нуждавшиеся в профессиональной помощи и лечении. Один офицер ужаснулся, увидев, что «огромная масса людей, покинувших места, куда они были сосланы или депортированы… хлынула в голодные районы Узбекистана к формирующейся армии, в которой и без того не хватало продовольствия и многие были больны»[1570].
Вдобавок ко всему отношения с советскими властями оставались натянутыми. Сотрудников польского посольства, находившихся в разных частях страны, по-прежнему арестовывали без всяких объяснений. Боясь дальнейшего ухудшения ситуации, генерал Андерс в марте 1942 года изменил план. Вместо того чтобы двигаться с армией на запад, к линии фронта, он добился разрешения эвакуировать ее из СССР. Это была масштабная операция: 74 000 польских военнослужащих и 41 000 гражданских лиц, в том числе много детей, отправились эшелонами в Иран.
Торопясь покинуть Советский Союз, Андерс не смог взять с собой всех поляков, и тысячи их остались в стране, как и многие их бывшие сограждане еврейского, украинского и белорусского происхождения. Некоторые впоследствии вступили в польскую дивизию имени Костюшко, воевавшую в составе Красной Армии. Другим пришлось ждать репатриации до конца войны. Были и такие, кто не уехал вообще. Их потомки доныне живут в польских анклавах в Казахстане и на севере России.
Те, кто уехал, вступили в борьбу с нацистами. Отдохнув в Иране, армия Андерса в конце концов присоединилась к союзным войскам в Европе, куда польские военные добирались через Палестину, а некоторые даже через Южную Африку. Польский корпус участвовал в битве при Монте-Кассино, чем способствовал освобождению Италии. Польские гражданские лица на протяжении войны рассредоточились по разным уголкам Британской империи. Польские дети росли в сиротских приютах Индии, Палестины, даже Восточной Африки. Большая часть этих поляков не стала возвращаться в оккупированную СССР послевоенную Польшу. В западной части Лондоне и сегодня существуют напоминания о той эмиграции — польские клубы, исторические общества, рестораны[1571].
Поляки, покинувшие СССР, оказали после отъезда своим менее удачливым бывшим солагерникам одну неоценимую услугу. Армия Андерса и польское правительство в изгнании провели в Иране и Палестине несколько опросов военных и членов их семей, с тем чтобы точно установить, как обошлись в СССР с депортированными поляками. Поскольку люди, эвакуированные Андерсом, составили единственную большую группу бывших заключенных, которой когда-либо было разрешено покинуть СССР, результаты этих опросов и предпринятых на скорую руку исторических расследований на протяжении полувека оставались уникальным весомым свидетельством о ГУЛАГе. В своих рамках это свидетельство было на удивление точным: хотя бывшие польские заключенные не слишком хорошо понимали историю ГУЛАГа, они сумели передать колоссальный размах лагерной системы, ее географическую протяженность (для этого им нужно было только указать места, где они содержались) и царившие в ней в военные годы ужасающие условия жизни.
После войны эти описания пережитого поляками легли в основу докладов о советских лагерях принудительного труда, выпущенных в США Библиотекой Конгресса и Американской федерацией труда. Содержавшиеся там прямые описания советского рабства потрясли многих американцев, чьи представления о лагерях в СССР были тогда гораздо менее четкими, чем в 20-е годы, когда предпринимались попытки бойкота советского леса. Эти доклады стали достоянием широкой общественности, и в 1949 году, пытаясь побудить ООН к расследованию практики принудительного труда в государствах-членах, АФТ представила ООН большой массив свидетельств о рабстве в СССР: «Не прошло и четырех лет с тех пор, как рабочие всего мира одержали свою первую победу, победу над нацистским тоталитаризмом, с огромными жертвами выиграв войну против политики порабощения народов всех стран, оккупированных нацистами… И вот, несмотря на победу союзников, мир глубоко встревожен сообщениями, которые говорят о том, что зло, против которого мы сражались, и за искоренение которого столь многие отдали жизнь, по-прежнему свирепствует в различных частях земли…»[[1572].
Уже шла холодная война.
Жизнь в лагерях во многих случаях отражала жизнь в СССР в целом, отзывалась на происходившие в стране события, и это особенно верно в отношении последних лет Второй мировой войны. Германия агонизировала, и мысли Сталина обратились к послевоенному мироустройству. Его планы втянуть Центральную Европу в советскую сферу влияния обрели конкретные очертания. НКВД, со своей стороны, вступил в экспансионистскую, «международную» стадию существования. «В этой войне не так, как в прошлой, — заметил Сталин в разговоре с Тито, записанном югославским коммунистом Милованом Джиласом, — а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может»[1573]. Существенным элементом советской «социальной системы» были концлагеря, и с приближением конца войны советская тайная полиция начала экспортировать свои методы и кадры в оккупированные СССР части Европы, наставляя восточноевропейских учеников по части лагерного режима и приемов обращения с заключенными. Все это уже было хорошо опробовано на родине.
Из лагерей, созданных в странах советского блока, самыми жестокими, судя по всему, были восточно-германские. Советская военная администрация начала сооружать их уже в 1945 году, как только Красная Армия вошла в Германию. В конечном итоге этих спецлагерей стало одиннадцать. Два из них — Заксенхаузен и Бухенвальд — располагались на месте прежних нацистских концлагерей. Все они находились в ведении НКВД, который организовал их и управлял ими в такой же манере, в какой он управлял лагерями ГУЛАГа на родине. Здесь были и производственные нормы, и урезанные до предела пайки, и переполненные бараки. В голодные послевоенные годы эти лагеря в Германии, кажется, были еще более губительными, чем лагеря на территории СССР. За пять лет их существования через них прошло почти 240 000 человек главным образом политзаключенных. Из них, как утверждают, умерло 95 000 — более трети. Если для властей СССР мало что значили жизни советских заключенных, то что уж там говорить о жизнях немецких «фашистов».
Большую часть заключенных восточно-германских лагерей составляли не нацисты высокого ранга и не военные преступники: этих обычно везли в Москву, там допрашивали и отправляли в советские лагеря для военнопленных или в лагеря ГУЛАГа. Спецлагеря играли ту же роль, что и депортации поляков и прибалтийцев: они должны были перебить хребет немецкой буржуазии. В них сажали судей, юристов, предпринимателей, врачей, журналистов. Изредка попадались там даже немецкие антифашисты, которых Советский Союз, парадоксальным образом, тоже боялся. Всякий, кто отваживался бороться с нацистами, мог отважиться и на борьбу с Красной Армией[1574].
Граждан из таких же категорий отправляли и в венгерские и чехословацкие лагеря, созданные местными тайными полициями с помощью советников из СССР после захвата власти коммунистами в Праге в 1948-м и в Будапеште в 1949 году. Мотивы этих арестов были охарактеризованы как карикатура на советскую логику: одного венгерского синоптика арестовали за прогноз «вторжения ледяного воздуха с северо-востока — с территории Советского Союза» в день прибытия в Венгрию советской дивизии; одного чешского бизнесмена отправили в лагерь по доносу соседа, заявившего, что тот назвал Сталина идиотом[1575].
Но сами лагеря карикатурными не были. В воспоминаниях о венгерском лагере, который славился наибольшей жестокостью, венгерский поэт Дердь Фалуди изобразил почти точную копию гулаговской системы, вплоть до туфты и голода, из-за которого венгерские заключенные вынуждены были собирать в лесу дикие ягоды и грибы[1576]. У чешской системы была своя «изюминка» — восемнадцать лагпунктов вокруг Яхимовских урановых рудников. Ныне ясно, что политзаключенных с большими сроками, подобных советским каторжникам, посылали на эти рудники умирать. Они добывали уран для советской атомной бомбы без всякой защиты от радиации. Смертность была высока, но насколько высока, неизвестно до сих пор[1577].
В Польше положение было более сложным. В конце войны немалая часть населения страны жила в лагерях того или иного рода: в лагерях для перемещенных лиц (евреи, украинцы, бывшие «остарбайтеры»), в лагерях для интернированных (немцы и фольксдойчи, польские граждане немецкого происхождения) или в лагерях для заключенных. Красная Армия разместила в Польше некоторые свои лагеря для военнопленных и отправляла туда не только немцев, но и участников польской Армии Крайовой перед депортацией их в СССР. Кроме того, в Польше были политзаключенные: в 1954 году их насчитывалось 84 200[1578].
Лагеря сооружались и в Румынии, и в Болгарии, и, несмотря на «антисоветскую» репутацию Тито, в руководимой им Югославии. Как и лагеря Центральной Европы, эти балканские лагеря вначале были очень похожи на ГУЛАГ, но со временем начали приобретать свои особенности. Большую их часть создавали под советским руководством местные «органы». Румынская тайная полиция «Секуритате» действовала, судя по всему, по прямым директивам советского начальства. Возможно, поэтому румынские лагеря походили на ГУЛАГ особенно сильно, вплоть до того, что их использовали для реализации таких же нелепых сверхамбициозных проектов, какие Сталин осуществлял в СССР. Самая знаменитая из этих строек — Дунайско-Черноморский канал, — кажется, вообще не имела экономического смысла. Канал сегодня настолько же заброшен, как Беломорканал, который он зловеще напоминает. Пропагандистский лозунг гласил: «Дунайско-Черноморский канал — могила румынской буржуазии!» Невольно приходишь к мысли, что главное назначение канала в этом-то и состояло: ведь на его строительстве погибло, возможно, до двухсот тысяч человек[1579].
Болгарские и югославские лагеря носили несколько иной характер. Болгарскую полицию, похоже, в первую очередь заботило наказание заключенных, а выполнение плана — лишь во вторую. Одна болгарская актриса, побывавшая в лагере, потом вспоминала, как ее избили чуть ли не до смерти после того, как она упала в обморок от жары: «Меня накрыли старым тряпьем и оставили одну. Назавтра все пошли на работу, а я целый день провела взаперти без пищи, воды и лекарств. Из-за ушибов и всего, что я перенесла накануне, я была слишком слаба, чтобы встать. Били меня жестоко. Я четырнадцать часов пролежала без чувств и выжила только чудом»[1580].
Она, кроме того, видела, как отца и сына забили до смерти на глазах друг у друга просто ради удовлетворения садистских потребностей тех, кто их бил. Другие бывшие заключенные болгарских лагерей пишут о муках жары, холода и голода, о физических издевательствах[1581]. Источником особых страданий было местоположение некоторых из этих южных лагерей: один из самых жестоких югославских лагерей находился на острове в Адриатическом море, где было мало воды и главным мучением была жажда[1582].
В отличие от ГУЛАГа, большинство этих лагерей не просуществовало долго, и многие были закрыты еще до смерти Сталина. Восточно-германские спецлагеря были фактически упразднены в 1950-м — главным образом потому, что они сильно уменьшали популярность правящей Социалистической единой партии Германии. Ради улучшения облика нового режима и предотвращения бегства восточных немцев на Запад, которое тогда еще было возможно, восточно-германская тайная полиция даже проводила с заключенными перед освобождением курс оздоровления и выдавала им новую одежду. Но отпускали не всех: тех, кого считали самыми серьезными политическими противниками новой власти, вывозили, как и поляков, в Советский Союз. Членов похоронных команд спецлагерей, по имеющимся данным, тоже вывезли — иначе они могли выдать местоположение массовых захоронений, которые были найдены и эксгумированы только в 90-е годы[1583].
Чешские лагеря тоже действовали недолго: после пика 1949 года их начали сворачивать и наконец упразднили вовсе. Венгерский лидер Имре Надь ликвидировал лагеря в своей стране в июле 1953-го — сразу же после смерти Сталина. Болгарские коммунисты, напротив, сохраняли несколько лагерей строгого режима еще в 70-е годы, когда советская массовая лагерная система давно уже была ликвидирована. Ловеч, один из самых жестоких болгарских лагерей, функционировал с 1959 по 1962 год[1584].
Может показаться неожиданным, что самое долговечное воздействие «международная политика» ГУЛАГа оказала за пределами Европы. В начале 50-х, в пору расцвета китайско-советского сотрудничества, советские «специалисты» помогли китайским товарищам создать несколько лагерей и организовать бригады принудительного труда на угольной шахте близ Фушуня. Система китайских лагерей «ляогай» существует до сих пор, хотя они сильно отличаются от сталинских лагерей, по образцу которых были некогда созданы. По-прежнему это трудовые лагеря, и за лагерным сроком, как в сталинской системе, часто следует ссылка, но китайское лагерное начальство теперь не так сильно озабочено выполнением норм и спускаемых сверху производственных планов. Вместо этого оно сосредоточено на жестком «перевоспитании». Раскаяние заключенного, его ритуальное самоуничижение перед партией, кажется, так же важно для властей, как его труд, если не еще важней[1585].
В конечном итоге конкретные особенности повседневной жизни лагерей в странах-союзниках и сателлитах СССР (назначение лагерей, длительность их существования, соотношение дисциплины и неразберихи, степень жестокости и либерализма) зависели от страны и культуры. Видоизменять советскую модель, приспосабливая ее к местным нуждам, было сравнительно легко. Впрочем, возможно, я напрасно употребила прошедшее время. Следующая цитата из сборника, опубликованного в 1998 году, описывает не столь давние события в концентрационном лагере в последней коммунистической стране Евразии: «В первый же день (мне было девять лет) я получил норму. Первой моей работой было подниматься на гору, собирать там хворост и большими вязанками носить в школу. Мне было велено сходить десять раз. На то, чтобы подняться, собрать дрова и спуститься, уходило два-три часа. Пока не кончишь, не отпускали. Настала ночь, а я все ходил, кончил за полночь и упал на землю от усталости. Конечно, другие дети, которые были здесь дольше, справлялись быстрее…
Среди других видов работы была промывка в реке золотого песка с помощью сита. Это было куда проще; порой, если тебе везло, ты мог выполнить норму раньше и поиграть немного, не говоря учителю, что уже выполнил норму…»[1586].
Писатель Кан Чхоль Хван бежал из Северной Кореи в 1992 году. До этого он со всей своей семьей провел десять лет в концлагере Йодок. Согласно оценке одной сеульской правозащитной группы, в подобных лагерях и сегодня содержится около 200 000 граждан Северной Кореи за такие «преступления», как чтение иностранных газет, слушание иностранных радиостанций, разговоры с иностранцами или «оскорбление властей» (то есть критические высказывания в адрес руководства страны). В этих лагерях погибло, как считают, около 400 000 человек[1587].
Не все северокорейские лагеря находятся в Северной Корее. Как писала в 2001 году газета «Москоу таймс», правительство Северной Кореи выплачивает России долги тем, что посылает бригады своих граждан работать в хорошо охраняемые шахтерские и лесозаготовительные лагеря в отдаленных частях Сибири. Эти лагеря — «государство в государстве»: у каждого своя внутренняя система распределения продовольствия, своя лагерная тюрьма, своя охрана. Количество занятых рабочих оценивается в 6 000. Платят им или нет, неизвестно, но, безусловно, уехать они не могут[1588].
Словом, идея концлагеря оказалась достаточно общей, чтобы годиться на экспорт, и достаточно долговечной, чтобы дожить до нынешнего дня.