Дом свиданий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дом свиданий

Однако главным источником радостных или мучительных переживаний заключенных были не письма и не посылки, а свидания с родными — с женой, с мужем, с матерью. Право на свидания имели лишь те, кто выполнял трудовую норму и все требования лагерного режима. Официальные документы прямо называли свидание высшей формой поощрения за

«примерное поведение и хорошую, добросовестную и ударную работу»[860].

Возможность встречи с близким человеком была чрезвычайно мощным стимулом для хорошего поведения.

Разумеется, родственники решались приехать не ко всем. Для того чтобы поддерживать связь с арестованным «врагом народа», от них требовалось немалое душевное мужество. А поездка на Колыму, в Воркуту, в Норильск или в Казахстан, пусть даже на правах свободного гражданина, требовала и физической стойкости. Надо было долго ехать на поезде в дальние, дикие места, а затем идти пешком или трястись в кузове грузовика до лагпункта. После этого часто приходилось ждать несколько дней или даже недель, упрашивая глумливых лагерных начальников разрешить свидание с заключенным — свидание, в котором вполне могли отказать без объяснения причин. Затем — долгий путь обратно тем же маршрутом.

Помимо физических тягот — страшное душевное напряжение. Родственники заключенных, пишет Герлинг-Грудзинский,

«чувствовали, сколь безгранично страдание их близких, и в то же время не могли ни понять его до конца, ни облегчить: годы разлуки выжгли в них значительную часть чувств, некогда испытываемых к родному человеку… лагерь, хотя далекий и непроницаемо огражденный от пришельцев извне, отбрасывал и на них свою зловещую тень. Они не были заключенными, не были „врагами народа“, но были родственниками „врагов народа“»[861].

Смятение испытывали не только взрослые, но и дети. Двухлетний сын одного заключенного, когда ему сказали: «Пойди, поцелуй папу», бросился к охраннику и обнял его за шею[862]. Дочь конструктора ракет Сергея Королева вспоминала, как ее привезли к отцу, работавшему в «шарашке». Перед свиданием ей говорили, что он прилетел из командировки на самолете. «Как же ты сумел сесть, тут такой маленький дворик?» — спросила она[863].

В тюрьмах и в некоторых лагерях свидания непременно были короткими. Обычно на них присутствовал надзиратель, что тоже создавало колоссальное напряжение.

«И так хочется сказать, очень многое сказать, обо всем, что прошел за этот год, — вспоминал В. Ясный о своем единственном свидании с матерью. — И ничего не могу сказать. Почему-то растерянность, не находится слов. А если вдруг и начинаешь что-то рассказывать, тут же бдительный страж прерывает тебя: — Не положено!»[864].

Еще более трагична история, рассказанная Быстролетовым. В 1941 году ему предоставили несколько свиданий с женой в присутствии надзирателя. Жена была больна туберкулезом и приехала из Москвы проститься перед смертью. Прощаясь, жена обняла его за шею, надзиратель стал отрывать ее руки, говоря, что свидание окончено. Она упала, из горла у нее хлынула кровь. Не помня себя, Быстролетов бросился на надзирателя и избил его в кровь. От суда и сурового наказания его спасла война, начавшаяся именно в этот день. В переполохе на его проступок махнули рукой. Жену он больше не видел[865].

Надзиратели, однако, присутствовали не на всех свиданиях. В крупных лагерях заключенным иногда разрешали «личные свидания», длившиеся несколько дней. С 40-х годов такие встречи обычно происходили в специальных «домах свиданий» на краю лагеря. Один такой дом описывает Герлинг-Грудзинский:

«Если глядеть на дом свиданий с дороги, которая вела из вольного поселка к лагерю, он производил приятное впечатление. Он был выстроен из неошкуренных сосновых досок, щели между которыми были заткнуты паклей, покрыт хорошей жестью… К двери, которая находилась по ту сторону зоны и была доступна только для вольных, вело крепкое деревянное крылечко, на окнах висели ситцевые занавески, а на подоконниках стояли длинные ящики с цветами. В каждой комнатке было две чисто застеленные кровати, большой стол, две лавки, железная печурка и лампочка с абажуром. Чего еще мог желать зэк, годами живший в грязном бараке, на общих нарах, если не этого образца мелкобуржуазного благополучия, и у кого из нас мечты о жизни на воле приобретали форму не по этому подобию?»[866].

Увы, эти «мечты о воле» часто сменялись горечью. Свидания далеко не всегда были радостными. Случалось, заключенный, предчувствуя, что живым ему из лагеря не выйти, встречал родственников просьбой больше не приезжать. «Ты этот адрес забудь. Мне важнее, чтобы у тебя все было в порядке», — сказала одна заключенная брату, с которым разговаривала двадцать минут на двадцатиградусном морозе[867]. Мужчины, к которым после долгой разлуки приезжали жены, испытывали, пишет Герлинг-Грудзинский, беспокойство особого рода:

«Годы тяжкого труда и голода подорвали в них мужскую силу, и теперь, перед сближением с почти чужой женщиной, они, наряду с робким возбуждением, испытывали бессильное отчаяние и гнев. Несколько раз мне довелось слышать мужскую похвальбу после свиданий, но обычно это была стыдливая тема, и окружающие относились к ней с молчаливым уважением»[868].

Жены, приезжавшие с воли, рассказывали мужьям о своих тяготах, которых тоже хватало. Многим из-за ареста мужа трудно было найти работу, их не принимали в учебные заведения; иной раз женщинам приходилось скрывать замужество от подозрительных соседей. Некоторые приезжали сообщить о своем решении развестись. В романе «В круге первом» Солженицын с поразительным сочувствием приводит один такой разговор, основанный на его подлинном разговоре с женой Натальей. В книге Надя, жена заключенного Нержина, может из-за своего замужества потерять и работу, и место в общежитии, и возможность защитить диссертацию. Развод — единственный шанс, дающий «путь в жизни».

«Надя сразу потупилась, обвисла головой.

— Я хотела тебе сказать… Только ты не принимай этого к сердцу — nicht wahr! — ты когда-то настаивал, чтобы мы… развелись… — совсем тихо закончила она…

Да, когда-то он настаивал… А сейчас дрогнул. И только тут заметил, что обручального кольца, с которым она никогда не расставалась, на ее пальце нет.

— Да, конечно, — очень решительно подтвердил он…

— Так вот… ты не будешь против… если… придется… это сделать?.. — Она подняла голову. Ее глаза расширились. Серая игольчатая радуга ее глаз светилась просьбой о прощении и понимании. — Это — псевдо, — одним дыханием, без голоса добавила она»[869].

Свидание и по другим причинам могло быть хуже, чем его отсутствие. Израиль Мазус, который был в лагерях в 50-е годы, рассказывает историю заключенного, к которому приехала на свидание жена. Он сообщил о предстоящей встрече другим, о чем потом пожалел. Пока он проходил все обычные в таких случаях процедуры — мылся в бане, брился у парикмахера, получал в каптерке приличную одежду, — ему беспрестанно подмигивали, тыкали его в бок, намекали на скрипучую кровать в комнате свиданий[870]. Но надзиратель не захотел оставить его с женой вдвоем. Какое уж тут «окошко на волю».

Соприкосновения с внешним миром всегда были чем-то осложнены — ожиданием, желанием, тревогой. Снова процитирую Герлинга-Грудзинского:

«Неизвестно, что тут было главной причиной: то ли воплощенная на три дня свобода не выдерживала сравнения со своим сублимированным образом, то ли она продолжалась слишком недолго, то ли, наконец, исчезнув, как недосмотренный сон, она оставляла после себя пустоту, в которой вновь нечего было ждать, — во всяком случае, зэки после свиданий были мрачны, раздражительны и молчаливы. Не говорю уж о тех случаях, когда свидание принимало трагический оборот и превращалось в краткое оформление развода. Плотник из 48-й бригады Крестинский дважды пытался повеситься в бараке после свидания, во время которого жена потребовала у него развода и согласия на то, чтоб отдать детей в детдом».

Герлинг-Грудзинский, которому как иностранцу некого было ждать, тем не менее понимал значение дома свиданий яснее, чем многие советские авторы:

«Глядя на зэков после свиданий, я иногда приходил к выводу, что насколько надежда часто может быть единственным содержанием жизни, настолько же ее исполнение иногда становится едва выносимой мукой»[871]

Окей.