Марина Цветаева
Марина Цветаева
«В Бедламе нелюдей отказываюсь – жить»
Марина Цветаева
И. Бродский в одном из интервью уверенно назвал Марину Цветаеву самым крупным поэтом XX века. Причем не среди русских, а среди всех. Добавлю только, что у нее же была и самая тяжкая, нечеловечески тяжкая судьба.
Те, кто мало-мальски знают биографию Цветаевой, на вопрос, что все-таки предопределило ее судьбу со столь страшным финалом? – чаще всего называют семью: мужа и детей. Даже ее дочь, А.С. Эфрон, искренне думала, что Цветаева дважды ломала свою жизнь из-за мужа: первый раз, когда уехала к нему в эмиграцию, второй раз, когда вслед за ним вернулась на родину.
Муж для Цветаевой был всем: объектом ее пылкой страсти (недолго), человеком, чьими нравственными качествами она не могла не восхищаться (всю жизнь), наконец, отцом ее детей и тяжким крестом, который она, как истинно русская женщина, смиренно пронесла до конца.
10 ноября 1923 г. она делится со своей тетрадью сокровенным, признает, что ее встреча с Эфроном в далекой юности, к сожалению, поспешно привела к браку, «слишком раннему со слишком молодым». Это, конечно, правда, но далеко не вся. И не будем корить Эфрона за его ординарность, за то, что он оказался патологическим неудачником, что не стал он, наконец, той единственной опорой, которая все же смогла бы облегчить его жене одной нести тяжкий семейный крест. Не в том суть. Не будь у него этих, да и многих других, не отмеченных нами качеств, все равно их брак был бы мучением. Впрочем, и любой другой уже через короткое время стал бы для Цветаевой не жизнью с любимым человеком, а всего лишь «совместностью».
Она не могла (по природе своей) долго любить, но и без любви – не могла. Как только Цветаева кем-то увлекалась, она, образно говоря, безоглядно кидалась ему на шею и удалялась с ним в свой собственный, только ей одной доступный мир. Однако довольно быстро необходимая подпитка такой любви иссякала, ей становилось «не интересно», и она начинала вновь задыхаться в одиночестве. Ей пора было влюбляться снова. Причем чаще всего эти ее «любови» были чистой воды «литературой», но и этого ей было достаточно. Плотские услады никогда для Цветаевой не были главными. Определяло всё – нацеленность на любовь.
Не принесло ей счастья и материнство. Она три раза рожала. Но для детей не становилась мамой, а оставалась Мариной. Так ее звали и дочь, и сын. Ариадну (Алю), свою старшую дочь, она обожала до тех пор, пока могла гордиться ею: удивительно привлекательная детская мордашка с громадными («Серёжиными») глазами, раннее, совсем не детского уровня интеллектуальное развитие, – одним словом, до тех пор, пока она имела возможность похвалиться своей Алей, пока она, как и все, к ним приходящие, не переставала восхищаться этим удивительным ребенком. Но как только Аля подросла и стала походить на других детей, она тут же перестала быть объектом обожания матери, настало душевное отчуждение, а за ним – ссоры, скандалы и почти полный разрыв. Почти ту же эволюцию прошли и отношения Цветаевой с сыном Георгием (Муром).
Впрочем, обо всем этом мы еще поговорим.
В октябре 1935 г., когда семьи в понятном для каждого смысле у Цветаевой, можно сказать, уже не было, она призналась в письме к Б. Пастернаку: «Собой (ду-шой) я была только в своих тетрадях и на одиноких дорогах – редких…».
Да, собой Цветаева была только на «одиноких дорогах», но на таких дорогах (без людей) стихи не рождаются. Для вдохновения нужна почва, которая бы могла укоренить их. И такой «почвой» для Цветаевой были люди, вполне конкретные, которые чем-то, пусть на мгновение, но приковывали к себе ее внимание. «Всеми моими стихами я обязана людям, которых любила, – которые меня любили – или не любили». Это признание занесла в свою тетрадь уже 47-летняя Цветаева в январе 1940 г.
И еще один штрих. Воображение для любого поэта определяет, если можно так сказать, творческий ареал, то жизненное пространство, которое попадает в его энергетическое поле. Для Цветаевой воображение значило значительно больше, оно не только подпитывало ее творчество, оно вело ее по жизни – от рождения до смерти. Оно диктовало Цветаевой ее поступки, оно давало ей, как и любому крупному поэту, знание будущего, почти математически точное. Между тем и творческое воображение было зачастую бессильно перед ее выбором, ибо вариантов по сути не было: был один сплошной долг – перед семьей, перед тем выбором, который она когда-то раз и навсегда сделала. Он и вел ее за руку всю жизнь и в итоге привел… в петлю.
Цветаева ни на секунду не переставала быть поэтом: и в первые счастливые годы супружества, и когда к ней приходила другая любовь, и когда она голодала в разоренной большевиками Москве в гражданскую, и когда ее «прижимало к земле» отчуждение близких и откровенная ненависть многих сотоварищей по литературному цеху.
Если Марина не писала стихи, она все равно ни на миг не забывала о своем призвании на этой земле и потому делала литературу изо всего: из рядового разговора, из деловых записок, из писем. Как бы ни относилась она к своей семье, к своему невыносимому быту, жила она только «своим творчеством, оно было главным делом ее жизни», – считает одна из известных исследовательниц творческой жизни Цветаевой Анна Саакянц.
Можно было у нее отнять всё, но она бы продолжала жить. И лишь одна потеря была способна лишить ее жизни – возможность писать. «Писать перестала – и быть перестала», – отметила Цветаева в своей рабочей тетради в 1940 г. Да, в то время поэзия уже покинула ее, и она лишь терпеливо ждала своего часа, чтобы перестать быть.
Уезжая в эвакуацию, Цветаева сказала Л.К. Чуковской: «Если не смогу там писать – покончу с собой». Это, конечно, не указание конкретной причины самоубийства поэта, но вполне осознанное ею знание: без стихов жизнь для Цветаевой – излишняя обуза, без стихов – это уже не она. А такая Цветаева жить не должна.
И все же не будем упрощать: не только этот факт сам по себе «спрятал ее в смерть» (Б. Пастернак). Причин было много. Это – вся ее жизнь. А такой конец в определенном смысле – закономерный финал такой жизни ее и ее семьи.
Цветаева знала свой крест и безропотно несла его. Ее уже не удивляло, что она «мимо родилась времени», она поэтому не могла по-настоящему свыкнуться ни с людьми, жившими в своем времени, ни с событиями, происходившими также в свое время. Она была вне всего. Поэтому ее удел – отторжение. И самое страшное – она ясно понимала это.
Да, жила она сразу во все времена, но в пределах узкого и крайне неуютного жизненного пространства. И это приводило к еще одному трудно разрешимому противоречию: ее душа поэта вмещала весь мир, но категорически не совмещалась с тем бытом, который ее окружал в реальной повседневности. В быту она чувствовала себя вне своей стихии, а потому вынуждена была жить, как «загнанный зверь». Именно от этих «не поддающихся рассудку мук» и проистекал весь трагизм мировосприятия Цветаевой.
А. Саакянц пишет, что «Марина Цветаева, великий поэт, была, как нам представляется, создана природой словно бы из “иного вещества”: всем организмом, всем своим человеческим естеством она тянулась прочь от земных “измерений” в измерение и мир (или миры) – иные, о существовании которых знала непреложно… С ранних лет чувствовала и знала то, чего не могли чувствовать и знать другие. Знала, что “поэты – пророки”, и еще в ранних стихах предрекала судьбу Осипа Мандельштама, Сергея Эфрона, не говоря уже о своей собственной».
Сама Цветаева в 1925 г. писала о своем быте так: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом».
Рассуждать, где кончается поэт и начинается кухарка, глупо. Мы этим заниматься не будем. Тем более что, по большому счету, как ни называй повседневную жизнь замужней женщины (даже если она – великий поэт), деться ей от этой самой жизни все равно ведь некуда. Она обречена жить так, как ей уготовано собственной ее судьбой: «вольная ли это неволя» или что-то иное – не суть важно. Цветаева – женщина, которую отметил Господь, и такой она и прожила свою жизнь. Иначе она не могла, ибо иначе – это вне долга.
Можно было бы поддержать точку зрения Виктории Швейцер, будто Марина всю жизнь прожила «поэтом – среди непоэтов». В этом якобы суть ее жизни, ее судьбы. Но, к сожалению, это ничего не даст для понимания жизни именно Цветаевой. Ведь каждый поэт проживает свою жизнь среди непоэтов. И это все равно его жизнь. Она отличается от жизни любого другого поэта, также прожившего свою жизнь среди непоэтов. Поэтому данный разворот темы малопродуктивен.
Дело в том, что Цветаева (в отличие от любого другого поэта) была абсолютно несовместима с любым своим окружением. В ее «вселенную» на короткое время всегда допускался лишь один человек, его она в этот момент любила (по-своему, конечно, чаще – литературно), со всеми же остальными находилась в состоянии активного взаимного неприятия.
Еще в ноябре 1919 г. Цветаева делится со В.К. Звягинцевой и А.С. Дорофеевым поразительным по искренности признанием: «Я с рождения вытолкнута из круга людей, общества. За мной нет живой стены, – есть скала: Судьба… У меня нет возраста и нет лица… Я не боюсь старости, не боюсь быть смешной, не боюсь нищеты – вражды – злословия». К сожалению, надо признать, что почти всё, чего она не боялась, у нее уже было – причем с лихвой.
Именно как «Бедлам нелюдей» и воспринимала Цветаева весь род людской. В этом корни и ее поразительной судьбы. Она, по словам Пастернака, закончила последний виток своей жизни – по его разумению – крайне странно: приехала «из очень большого далека затем, чтобы в начале войны повеситься в совершенной неизвестности в глухом захолустье». Простим поэту столь поверхностное суждение: его он высказал в письме в 1948 г. и вполне обоснованно боялся перлюстрации.
Очень точно заметил И. Бродский, что трагизм жизни Цветаевой не из биографии: «он был до». Эта предопределенность, фатум, с описания которых мы начали вводный очерк к этой книге, был голосом Свыше. Он звучал в ее душе, настраивал ее поэтические струны, и она покорно шла за ним. Только он всегда опережал. Она жила в напряженном ожидании звука этого «голоса», и он действительно каждый раз звучал до конкретных событий ее жизни, то-есть предопределял их. Она была не властна над собственной жизнью, хотя и знала, что ее ждет впереди.
Именно потому, что Цветаева хорошо слышала этот «голос» и фактически знала свое будущее, она еще в 1934 г. написала своей чешской приятельнице Анне Тесковой: надо бы завещание составить, хотя кроме рукописей, что она может завещать. И чуть далее: «мне вообще хотелось бы не-быть». А уже сделав безумный шаг и вернувшись в СССР, Цветаева 31 августа 1940 г. написала В.А. Меркурьевой: «Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только – чем кончится??».
Конечно, не только самоубийство – этот жуткий финал ее жизни – было сутью ее судьбы. И не только трагедия близких ей людей (мужа и дочери) привела ее к этому роковому шагу. И, само собой, не отчуждение людей: с ним она прожила долгие годы и свыклась как с неизбежной данностью.
Вся жизнь Цветаевой, которую она воспринимала не иначе, как «послушание», была заплетена в столь тугой узел проблем, что распутать или разрубить его у нее не было сил. Их достало лишь на то, чтобы завязать петлю.
* * * * *
Первым, кто распознал в Цветаевой подлинного поэта, был Максимилиан Волошин, друг ее юности. Об этом она сообщила в октябре 1932 г. Анне Тесковой. А несколькими годами ранее ей же Цветаева написала, как в десятку выстрелила: «Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, нуль – у остальных».
Именно так: у знатока и любящего – степени превосходные, у других – лишь пренебрежительное снисхождение до разговора о ней.
Начнем с любящих. С.Я. Эфрон, ее муж, считал, что Марина одарена, «как дьявол». При жизни матери ее дочь не делилась оценками ее творчества. Но как только уже на склоне лет Ариадна обрела свободу, все оставшиеся ей годы она посвятила памяти матери-поэта: она собирала архив Цветаевой, систематизировала его, старалась опубликовать то, что было возможно в те годы, и сама писала «Воспоминания дочери». К живой Цветаевой она была более чем холодна, полюбила лишь память о ней. Стала мудрее. Да и обиды свои житейские она сумела, что не всякому дано, профильтровать сквозь жестокое сито лагерей и ссылок. Весь мусор отсеялся из памяти. Осталось нетленное, над чем время не властно.
«Вы – возмутительно большой поэт», – писал Пастернак Цветаевой 14 июня 1924 г. Он давно уже любил ее стихи. Сразу и на всю жизнь она стала его любимым поэтом. Настолько сильно его околдовала энергетика цветаевской поэзии, что Пастернак как-то незаметно для себя перешел ту грань, которая отделяет стихи от их автора. Он не на шутку влюбился в нее, как в женщину. Она была далеко, недоступна. Тем сильнее распалял он свое воображение. Когда же в 1935 г. увиделись, то буря быстро сменилась штилем. К тому же Пастернак в 1931 г. женился и в жену свою был влюблен. С Цветаевой, увы, любви не получилось. А ведь Марина сына своего собиралась назвать именно Борисом. Но посмотрев в погасшие глаза мужа, согласилась с ним: пусть будет Георгием.
Цветаевой очень нравились стихи Ахматовой. Всегда. Это она назвала Ахматову «Анной всея Руси» – высочайшая оценка. Лучше не скажешь. Всегда мечтала познакомиться. После возвращения Цветаевой из эмиграции встречу двух великих поэтесс устроил Пастернак. Увиделись в Москве, на Ордынке, в квартире Ардовых, где в то время (июнь 1941 г.) жила Ахматова. Встретились уже немолодые, раздавленные жизнью женщины. Приязни не получилось. Вышла, как любила говорить Цветаева, «не-встреча». Какие-то эмоциональные шестерни их характеров не сцепились друг с другом. И тем не менее Цветаева, по воспоминаниям историка литературы Ю.Г. Оксмана, «в своей растерянности» очень тянулась к Анне Андреевне.
Исключительно высоко оценивал творчество Цветаевой Иосиф Бродский. Именно с его высказывания мы начали этот очерк. В одном из интервью, которые в последние годы жизни он давал часто и охотно, Бродский заявил (не забыв при этом и себя), что «Цветаева – единственный поэт, с которым он отказывается соревноваться».
В творческую лабораторию поэта может проникнуть только другой поэт, к тому же соразмерный по дарованию, а потому лишенный сальеривских комплексов. Оценкам Бродского поэтому можно доверять полностью. Они – искренние. Именно он почувствовал, что Цветаева-поэт всю жизнь всем своим творчеством творила над собой «вариант Страшного суда». У нее всегда
голос правды небесной
против правды земной.
А потому вся ее поэзия – это обнаженный электрический провод, до которого нельзя дотрагиваться: убьет!
При жизни Цветаева была самым «незамеченным» (Викто-рия Швейцер) русским поэтом. Отметили ее уже потом. Возвеличили достойно тоже – потом. И поняли, наконец, что вне зависимости от отношения к ее творчеству все равно она навсегда останется в русской поэзии «самой трогательной, самой больной, всем нам болящей, фигурой». Это слова Ю. Карабчиевского, которого мы часто упоминали в очерке о Маяковском.
И еще поняли потомки: сравнивать Цветаеву с кем-либо или, как выразился Бродский, «соревноваться» с нею, бесполезно. Нельзя состязаться с бесконечностью: ее поэзия «безмерна», как точно подметила Ирма Кудрова. Но вот природу этой безмерности не разгадать принципиально, ибо у каждого гения – своя индивидуальная безмерность, «мерность» которой не знает даже он сам.
Теперь два слова о мнении тех, кто был равнодушен к ее творчеству либо не признавал его вовсе.
Известный русский философ Ф.А. Степун, высланный в 1922 г. из СССР на всем памятном «философском пароходе», познакомился с Цветаевой в эмиграции. Сам он стихов не писал. Не очень согрели его душу и цветаевские строки. Но конкретные проявления ее дарования заметил сразу. Они бросались в глаза: «Было, впрочем, – писал он, – в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе… Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие, природные поэты, которых становится все меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам».
Да, Цветаева жила по «своим законам». Со стороны это могло выглядеть как угодно: ей это было безразлично. Ее штатный недоброжелатель в эмиграции, литературный критик Г. Адамович, заметил как-то, что Цветаева постоянно жила, как живут больные люди, «с температурой 390». Так ему виделось с его шестка.
Ничего заслуживающего внимания не находил в поэзии Цветаевой и Иван Бунин. Его собственное дарование вполне укладывалось в рамки понятной всем «нормы». И того же он требовал от других «дарований». А коли они не могли разместиться в заданной рамке, то и выпадали за пределы его приятия. В глазах нашего первого Нобелевского лауреата по литературе подобной оценки удостоилась не одна Цветаева, а и многие другие. Бунин редко кого усаживал на «литературный диван» рядом с собой. Так что пусть ей не будет обидно. К тому же она никогда и не претендовала на восхищение снобов.
В отношении к Цветаевой Бунин оказался в одной компании с лидерами советской пролетарской литературы: М. Горьким и В. Маяковским.
Как видим, она на самом деле жила как бы вне людей. Ее отторгали даже те, кого она позволяла себе любить, – Маяковский, например.
13 октября 1927 г. Пастернак отправил письмо Горькому. В нем он высоко оценил талант Цветаевой. В ответном же письме прочел: «С Вашей высокой оценкой дарования Марины Цветаевой мне трудно согласиться. Талант ее мне кажется крикливым, даже – истерическим, словом она владеет плохо и ею, как А. Белым, владеет слово. Она слабо знает русский язык и обращается с ним бесчеловечно, всячески искажая его…»
Пастернак не стал портить отношения с Горьким из-за Цветаевой. Он лишь кокетливо написал ему, что ни М. Цветаеву, ни А. Белого он ему, Горькому, не уступает. И далее слова, вполне приятные пролетарскому гуманисту: «…как никому никогда не уступлю и Вас». Это политес. Главное – в том, что Пастернак «уступил-таки» Цветаеву Горькому. Суть – в этом. Остальное – слова.
* * * * *
Марина Ивановна Цветаева была привлекательной женщиной. Фигурка при хорошем (для женщины) росте 163 см была стройной, осанка прямой («горделивой»). Лицо худое, тонкое. Нос с горбинкой. Волосы густые, прямые, рано начавшие седеть. Но главное – глаза: «зеленые, цвета винограда, окаймленные коричневыми веками». Такими их запомнила Аля. Цветаева страдала очень сильной близорукостью, но очки никогда не носила. Возможно, по этой именно причине всегда смотрела как бы мимо собеседника и никогда – в глаза. Такая манера общения уже сама по себе сразу же настраивала любого против нее: кому понравится, что она тебя «не видит» и смотрит, как сквозь прозрачный предмет.
Понятным становится и редкое, вообще говоря, сочетание надменности и растерянности, которое подметил в молодой Цветаевой И. Г. Эренбург. Роман Гуль добавляет: «Как женщина Цветаева не была симпатичной». Это, конечно, только на его вкус. И продолжает: в ней было что-то мужское, мужественное. Ходила широким размашистым шагом, на ногах же – наглядное подтверждение ее бедственного состояния – стоптанные полумужские ботинки.
В 17 лет Марина начала курить и не прекращала до конца жизни. Курила дешевые сигареты и чрезмерно много, отчего пальцы ее постоянно были желтыми, прокуренными.
Гимназию не закончила – стала раздражать рутина. Общепринятое откровенно и демонстративно презирала. Вероятно, по этой причине, как цыганка, носила никак не вяжущиеся с ее вкусом многочисленные дешевые кольца.
Была немногословна. Говорила, как письма писала, – не словами, а сразу готовыми формулами. Но коли «заводилась», была неудержима. Тогда те, кто не очень ей симпатизировал, старались стушеваться, чтобы не попасться ей «под язык», ибо Цветаева была заведомо умнее и «острее» любого своего оппонента.
Но это, повторяю, было не часто: только когда ей наступали на ее же принципы. Если же Цветаева была «в норме», то есть спокойной и доверчивой, она тут же превращалась из агрессивной тигрицы в ласкового и доверчивого котенка. «Я к каждому с улицы подхожу вся. – Писала она мужу 25 октября 1917 г. – И вот улица мстит. А иначе я не умею, иначе мне надо уходить из комнаты. Все лицемерят, я одна не могу».
Еще об одной грани своей натуры Цветаева 21 июля 1916 г. поведала в письме к П. Юркевичу: «Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это – любовь… Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтет мне березу. – Это моя формула.
… Вся моя жизнь – роман с собственной душой, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, – с воздухом». Все это, конечно, чистой воды «сочинение на заданную тему»: сколь реалистичное, столь и воображаемое. Цветаева была всякой и любила по-всякому. И романы у нее были и с березами, и с воздухом, и с женщинами, и с вполне здоровыми, лишенными всякого романтизма мужчинами. Всё было.
… В 1914 г. Марина серьезно увлеклась больным туберкулезом братом своего мужа, да так сильно и серьезно, что с началом войны Сергей Эфрон решает бежать от этого унижения на фронт, чтобы не быть «на пути ее жизни». Спасает ситуацию смерть Петра Эфрона.
Вскоре Цветаева в гостях у А. Герцык знакомится с Софией Парнок (русской Сафо) и безоглядно влюбляется в нее. Парнок сама писала стихи, но след в русской поэзии оставила не по этой причине – долгое время она была «возлюбленной Цветаевой». Марина с детства чувствовала себя бисексуалом, ее влекло к женщинам. Парнок она полюбила вполне по-земному. В результате этой «странной любви» родился цикл необычной любовной лирики Марины Цветаевой.
С. Эфрон был в отчаянии. Он в это время служил «братом милосердия» в санитарном поезде и всё, разумеется, знал. Марина никогда ничего от него не скрывала. Что-либо предпринять он был бессилен: слишком пылко еще любил Марину, чтобы бросить ее, и слишком был слаб для столь решительного шага. И это он прекрасно понимал. А Марина была сильной натурой, влиять на нее он был не в состоянии. На счастье С. Эфрона роман с Парнок сошел на нет сам по себе уже к началу 1916 г.
Марина, как видим, не могла жить вне любви. И не жила. Для нее любовные романы были необходимы, они давали толчок поэтическому воображению. Близость ей на самом деле чаще всего была не нужна, ей вполне хватало ласки словом. Она сама говорила, что для тех, кто ей в данный момент был дорог, она хотела бы стать «не любовницей – любимицей». Ей было куда важнее, чтобы любили не ее, как женщину, а ее мир. Марина пишет в одном из писем: «Любите мир во мне, а не меня в мире».
И тем не менее, если он не разделял ее понимание любви, она чаще всего не спорила: уступала. Причем изменой мужу это не считала. Главное для нее, чтобы она могла с объектом своей влюбленности собеседовать. К подобному восприятию любви почти все ее избранники относились без понимания. Потому она своим «собе-седничеством» быстро перекармливала того, кто был ей в данный момент близок, и тот старался при первой возможности улизнуть. Либо она выбрасывала его из своей жизни, как выбрасывают одноразовую посуду.
Всех, кого она любила (каждого – по-своему), мы вспоминать не будем. Зачем? Подобная бухгалтерия ничего не прояснит. Коснемся вкратце лишь одного ее страстного увлечения 1923 г., вполне женской, без всяких «цветаевских штучек», ее любви к Константину Родзевичу, «лукавому и лживому, – как писала В. Швейцер, – человеку небольшого роста с розовыми щеками».
К. Родзевич был сыном генерала царской армии, воевал в гражданскую сначала за красных, затем, попав в плен к белым, быстро сменил окрас. Красные (заочно) приговорили его к расстрелу, но он успел сбежать в Турцию, там познакомился с С. Эфроном и вместе с ним перебрался в Прагу. Он, как и Эфрон, стал впоследствии работать на НКВД, но оказался не столь лучезарно-востор-женным, как его друг, и в СССР не вернулся. Потому и дожил до старости.
Марина не могла остыть три осенних месяца 1923 г. Главный (для всех нас) итог этой бешеной страсти – шедевры лирики Цветаевой: «Поэма Горы» и «Поэма Конца».
Что тут скажешь? С. Эфрона полюбила девушка, почти девочка. К. Родзевича – молодая женщина, много страдавшая и не утолившая свою неуемную страсть. От мужа она, как и всегда, ничего не скрыла. Да это было бы и невозможно. Роман с Родзевичем не просто измучил Цветаеву, иссушил, он растерзал ее. «Я – без завтра», – писала Цветаева 10 января 1924 г. другому предмету своего недолгого увлечения журналисту А.В. Бахраху.
С. Эфрон, хотя он уже успел свыкнуться с этими Мариниными любовными вывертами, был в полном смятении, ибо видел: на сей раз – серьезно, до самого края, она потеряла голову от своей страсти.
Но что делать ему, как поступить? Ведь он ничего, решительно ничего не может сделать. Если Марина с головой кидается в воду, то он осторожно ее пробует – не холодна ли. Если она действует, то он рассуждает. Ему бы плюнуть на все, да уйти куда глаза глядят, а он раздевает свою душу перед Максимилианом Волошиным:
«Марина, – пишет Эфрон, – человек страстей… Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда… вернее всегда всё строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаружатся скоро, Марина предается ураганному же отчаянию… Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние… Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Всё заносится в книгу, всё спокойно, математически отливается в формулу».
Он давно, конечно, знал эту ее особенность – находиться в состоянии постоянной влюбленности в кого-либо. Сам он, как объект ее женской страсти, давно и безвозвратно ушел в прошлое. И новые увлечения сменяли друг друга с калейдоскопической быстротой. Эфрон, может быть, и не придавал бы им значения, не замечал их (слабому человеку так легче), но на сей раз Марина влюбилась по-настоящему, не как поэт, а как женщина.
С. Эфрон решает уйти из семьи. Сказал об этом Марине. Но не ушел, а лишь «навязал ей дискуссию» на эту тему. Она – против разрыва. Уже не любит, но ей будет невыносимо, если «ее Сережа» окажется где-то один. Жить вместе по-людски уже не могли: раздражение по каждому пустяку, скандалы, озлобленность. И тем не менее Цветаева не может снять эти вериги: они венчаны, и она обязана нести свой крест и далее.
«Она уверена, – продолжает Эфрон свое исповедальное письмо Волошину, – что сейчас жертвенно отказавшись от своего счастья – куёт мое… Всё вокруг меня отравлено… Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти…»
И еще одна цитата из этого письма: «Мы продолжаем с Мариной жить вместе. Она успокоилась. И я отложил (? – С.Р.) коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода (? – С.Р.) – время лучший учитель».
Да простятся мне эти слова, но все же никак не удается отделаться от мысли, что Цветаева ошиблась в главном – не рыцарь ее муж, не опора. И потому еще, что мысли об уходе посещали только его. Если бы что-либо подобное задумала Марина, то она бы и исполнила задуманное, можно не сомневаться. Однако (не грех и повторить): брак для нее – дело святое, он выше любви.
Письмо это Эфрон носил целый месяц с собой. Все не решался отправить. Потом отправил. Оно еще до адресата не дошло, как Марина успокоилась. И он тут же всё забыл.
Подлинным эпистолярным шедевром обернулась виртуальная любовь Цветаевой сразу к двум великим ее современникам, поэтам Райнеру Марии Рильке и Борису Пастернаку. Неудержимый поток письменных излияний не иссякал весь 1926 г. Порой он так захлестывал ее душу, что она не могла уже разграничить, где кончается слово и начинается «страстное биение сердец». Создается полное впечатление, что она, ни разу так и не обняв Пастернака, по-настоящему полюбила его. Он «растопил печь», и пламя воспылало в их душах – оно помогало им жить и творить. Мысленно она со страстью отдавалась ему, да и он любил ее безумно. Но это, повторяю, была лишь эпистолярная страсть. Но и ее было достаточно: благодаря этому «пастернаковскому пожару» Марина Цветаева написала около 40 прекрасных лирических стихотворений.
С 1923 по 1931 г. они свято выполняли «договор» – «дожить друг до друга». Но, как всегда, и на сей раз предмет ее заоблачной страсти оказался ненадежен: Пастернак женился в 1931 г. на З.Н. Нейгауз. Цветаева поначалу ревновала жутко. Но когда в 1935 г. встретились в Париже, ни о какой любви ни он, ни она не вспоминали.
Так продолжалось всю жизнь, с юности и до возраста более чем почтенного. Последнее увлечение Цветаевой – поэт А.А. Тарковский. Марина Ивановна была старше его на 15 лет. Ничего от этой последней своей вспышки не ждала, она лишь показала ей, что она пока еще – поэт. Но очень скоро вдохновение уже окончательно покинуло ее, и она перестала… быть.
Цветаева, однако, была не только человеком порыва, страсти, но и дела. Даже любовь была ей необходима для дела, для творчества, без него она – не жила. Ариадна Эфрон вспоминала, что праздность и потребительство были органично противны ее матери, равно, как и «расхлябанность, лень и пустозвонство… Она была человеком слова, человеком действия, человеком долга». И добавляет чуть далее: «Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару».
Цветаева как бы подтверждает слова дочери: «Долг… у меня от матери, всю жизнь прожившей как решила: как не-хотела». Об этом написала В. Буниной, жене писателя, 24 октября 1933 г.
С такой запрограммированностью на подвижнический труд, на возможно полную реализацию дара, коим ее отметило Небо, было почти невозможно хоть в малой степени зависеть от людей, быть связанной с ними какими-либо посторонними делами, отвлекающими ее от главного. Поэтому Марина чуть ли не с детства отделила себя от окружающих, сознательно противопоставила себя людям, ибо они ей элементарно мешали. Ей даже для ничего не значащего общения не нужны были просто люди, ей был необходим в каждый конкретный момент только один человек. Остальных как бы и не было вовсе. Люди, само собой, подобное отношение к себе не принимали. Они воспринимали его как пренебрежительное высокомерие и отдалялись от нее.
Именно так произошло с русской литературной эмиграцией. Она сама по себе очень быстро расслоилась: бездари стали кучковаться, а лидеры ожесточенно клевали друг друга.
У Цветаевой враги объявились раньше, чем у других, – как бы из воздуха, без видимых с ее стороны усилий. Она еще никак по отношению к ним себя не проявила, а те уже одарили ее своей «черной меткой». Как мы уже отмечали, постоянным ее оппонентом, причем отнюдь не доброжелательным, стал Г. Адамович. Но самый злейший враг Цветаевой в эмиграции – это Зинаида Гиппиус. Женщина скорее умная, нежели талантливая, всегда злобная и никогда – доброжелательная, в Цветаевой она не терпела талант, несопоставимый с ее собственным. Ибо и сама сочиняла и умела сравнивать.
Приведем свидетельства лишь двух очевидцев, как Цветаева умела настраивать всех против себя.
С.Н. Андроникова, к которой Марина относилась очень тепло, вспоминала: «Я сразу полюбила ее. Надо сказать, ее мало кто любил. Она как-то раздражала людей, даже доброжелательных…
Цветаева была умна, очень умна, бесконечно… Говорила очень хорошо, живо, масса юмора, много смеялась. Умела отчеканить фразу. Не понимаю, как она могла не нравиться людям. А так было. Эмигрантские круги ненавидели ее независимость, неотрицательное отношение к революции и любовь к России…»
Эти слова дополняют воспоминания М.Л. Слонима, критика и издателя, влюбленного в творчество Цветаевой и издавшего очень много ее произведений, написанных на Западе. Она же относилась к нему свысока и даже с иронией, далеко не всегда дружеской. Итак, Марк Слоним:
«Жизнь Марины Ивановны была трагической, и немалую роль в этом сыграли ее одиночество и невозможность длительных связей с людьми… Слишком она была требовательна, слишком “швырялась” друзьями, если они ей чем-либо не угождали… А некоторых своих знакомых, готовых для нее на все, как-то не замечала – и, быть может, того сама не зная, унижала и отпугивала – холодом и презрительным равнодушием…» Автор явно имеет в виду себя.
Конечно, подобное по-человечески понятное отщепенство тяготило ее. Умом она прекрасно понимала, что без друзей, без заработка, с мужем-неудачником, который был не в состоянии хоть как-то облегчить тяжкую и унизительную (по сути нищую) жизнь семьи, да еще в среде недружеской эмиграции, да еще с двумя детьми на руках, ей просто не выжить. Но себя перекроить даже в подобных обстоятельствах она не могла. Если Цветаевой казалось, что кто-то, от кого она хоть в чем-либо зависела, посмотрел на нее не так, то она предпочитала уйти в свою конуру голодной, чем принять от него вполне искреннюю помощь. Тут, как говорится, что есть, тем и богаты…
«В Париже у меня друзей нет и не будет… Окончательно переселилась в тетрадь», – с горькой иронией пишет она 15 января 1927 г. Анне Тесковой. И через несколько месяцев еще раз возвращается к этой не очень приятной для нее мысли: «Меня в Париже, за редкими, личными исключениями, ненавидят, пишут всякие гадости, всячески обходят и т.д… Участие в Вёрстах, муж – евразиец и, вот в итоге, у меня комсомольские стихи и я на содержании у большевиков».
4 апреля 1933 г. в письме к Юрию Иваску сама Цветаева с присущей ей откровенностью, лучше любого мемуариста, демонстрирует изнанку русской эмиграции. Почитаем выдержки из этого письма:
«В эмиграции меня сначала (сгоряча) печатают, потом опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее!… Затем “Вёрсты” (сотрудничество у Евразийцев), и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России… Но Воля России – ныне кончена… Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр<анков> в день, на них вчетвером (у меня сын 8-ми лет, Георгий) живем, т.е. просто медленно подыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 по 1920 г., потом мне большевики сами дали паек…
Итак, здесь я – без читателя, в России – без книг.
… Вы может быть хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее (эмиграции. – С.Р.) слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят п<отому> ч<то> отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, а – меня – в мою рожденную Москву».
Далее в том же письме Марина описывает такую характерную сцену на собрании младороссов: «Доклад бывшего редактора и сотрудника В<оли> России (еврея) М. Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада – явление младороссов в полном составе. Стоят, “скрестив руки на груди”. К концу прений продвигаюсь к выходу (живу загородом и связана поездом) – т?к что стою в самой гуще. Почтительный шепот: “Цветаева”…
С эстрады Слоним: – “Что же касается Г<итлера> и еврейства…” Один из младороссов… на весь зал: “Понятно! Сам из жидов!” Я, четко и раздельно: – “Хам-ло!” (Шепот, не понимают). Я: – “Хам-ло!” Несколько угрожающих жестов. Я: – “Не поняли? Те, кто вместо еврей говорит жид и прерывает оратора, те – хамы…” Засим удаляюсь. (С каждым говорю на его языке!)».
И вывод делает: «Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с “политиками”, а я и с писателями, – не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, – без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака, а зато -
А зато – всё».
И последний штрих к этому экспромтом написанному портрету. По словам добрейшего Адриана Македонова, которого я хорошо знал более 20 лет, Цветаева никогда ни с кем не шла в ногу. И при этом физически не могла пойти ни на какие компромиссы. Даже ценой мнимого облегчения участи арестованных мужа и дочери она не написала ни одной подхалимской поэтической строки Сталину.
А другие писали…
* * * * *
Вот основные вехи (их все же надо обозначить) жизненного пути этой удивительной женщины.
Родилась Марина Цветаева в 1892 г. в Москве, в Трехпрудном переулке. В 1914 г. в письме к философу Василию Розанову она о своих родителях написала так: «Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга…» А в 1926 г., уже в эмиграции, отвечая на писательскую анкету, Цветаева заметила: «Главенствую-щее влияние – матери (музыка, природа, стихи, Германия). Страсть к геройству. Один против всех. Heroica. Более скрытое, но не менее сильное влияние отца (страсть к труду, отсутствие карьеризма, простота, отрешенность)… Воздух дома не буржуазный, не интеллигентский – рыцарский».
Отец, Иван Владимирович Цветаев, профессор Московского университета, прославил свое имя подвижническим трудом по организации в Москве Музея изящных искусств имени Александра III. Ныне – это знаменитый на весь мир Музей изобразительных искусств им. А.С. Пушкина. Женат был дважды. Вторая жена, М.А. Мейн, пианистка, и родила ему двух дочерей: Марину и Анастасию. Жизненные пути сестер разошлись довольно рано, хотя душевная близость между ними сохранялась всегда.
Весной 1911 г. Марина приехала в Коктебель, в дом Волошина. Там познакомилась с 17-летним юношей Сергеем Эфроном. Уже через полгода, 27 января 1912 г., обвенчались, хотя, наплевав на предрассудки, жить вместе стали много ранее. 5 сентября 1912 г. родилась Ариадна (Аля), а через пять лет, в самый разгар февральского демократического обвала 1917 г., Цветаева 13 апреля родила еще одну дочь – Ирину.
Через несколько месяцев Цветаева с двумя девочками осталась одна в голодной, разоренной Москве. Ее бедолага муж искал в это время правду-справедливость вместе с белыми и в итоге оказался сначала в Турции, затем в Чехии.
Цветаева в 1918 г. написала удивительные строки, прочтя которые кожей ощущаешь то время и ту жизнь. Эти четыре строки вместили всю суть кошмара гражданской войны:
Рыжим татарином рыщет вольность,
С прахом ровняя алтарь и трон,
Над пепелищами – рев застольный
Беглых солдат и неверных жен.
Этой гражданской бойне как могла сопротивлялась молодая, абсолютно неприспособленная к жизни женщина, ничего, кроме сочинительства, делать не умеющая, да еще с двумя постоянно голодными детьми на руках. Сразу пришло беспросветное нищенство. Цветаева продала всё, что можно было продать. Моталась в теплушках в Тамбовскую губернию выменивать на продукты кое-какие домашние «тряпки».
За грошовое жалованье пошла даже на службу в большевистский Комиссариат по делам национальностей. Определили ее на должность «помощника информатора». Продержалась около полугода. Больше «не смогла. – Лучше повеситься».
А если все же жить, то как? Своих средств нет совсем. С осени 1918 г. Марина питается только тем, что принесут в дом сердобольные друзья. Брала не как подаяние, а как пожертвование на будущее. Это от «музейной философии» отца. Не отчаивалась. Запас жизненных сил у этой хрупкой женщины был, казалось, неисчерпаем. Даже такую жизнь она сумела превратить в литературу: вела подробные записи в рабочей тетради и даже сочиняла.
Именно в гражданскую войну Цветаева определила свое жизненное credo:
Если душа родилась крылатой –
Чт? ей хоромы – и чт? ей хаты!
Что Чингис-хан ей и что – Орда!
Два на миру у меня врага,
Два близнеца, неразрывно-слитых:
Голод голодных – и сытость сытых!
Ариадне было в ту пору всего 8-9 лет. А она вела свой дневник и записи там оставляла совсем недетские: «Главные пороки моего детства – это ложь и воровство». Что за «ложь», сказать трудно. А с «воровством» помогла сама Цветаева. Она призналась позднее, что пережить голод гражданской ей помогло не попрошайничество, а элементарное воровство. «У Цветаевой, – пишет Виктория Швейцер, – было свое особое отношение к понятиям добра и зла, к тому, что допустимо и что нет. Для нее было невозможно просить, дать почувствовать всю бездну своей нищеты и отчаяния. Это было безнравственно, потому что ставило того, кого просишь, в невыносимое положение дающего; она считала, что в такое время богатство и сытость должны угнетать тех, у кого они есть. Гораздо легче было взять – и для самой, и для того, у кого берешь (воруешь. – С.Р.). Это Цветаева не считала безнравственным».
Понятно, что такое нагромождение «объяснительной философии» не более чем рассуждения самой Швейцер, выступающей в данной ситуации не как исследователь, но как адвокат. Зачем? Ведь предельно ясно, что подобное оправдание во след всегда есть чистой воды ложь. Не потому крала Цветаева еду у своих друзей, а те деликатно отводили глаза в сторону, что щадила их гордое самолюбие. Всё значительно проще и прозаичнее: ей было невыносимо возвращаться в свой нищий дом с пустыми руками и смотреть в обезумевшие от голода глаза своих дочерей. К тому же и сама она едва держалась, а она просто обязана была выжить. Выхода другого не было. Если б не девочки, возможно, руки бы на себя наложила еще в 1919…
Не Цветаевой вина, что на ее родине, на ее глазах происходил общероссийский разбой. Цель Марины – почти инстинкт: спасти детей. Любыми путями. И она эти пути не выбирала. Она – действовала. Такой она была.
Мне дело – измена, мне имя – Марина,
Я – бренная пена морская.
Два слова о судьбе несчастной двухлетней Ирины. В голодном 1919 г., когда у Цветаевой уже просто не было сил добывать хоть какое-то пропитание для дочерей, она по чьему-то совету отдает их в Кунцевский детский приют. Через несколько недель в состоянии крайнего физического истощения она вынуждена забрать домой тяжело заболевшую Алю. Выходила. Ирина же 2 февраля 1920 г. умерла в приюте от истощения. Сообщая о смерти дочери, она дает трудновообразимый совет мужу: «Сделайте как я: НЕ помните» *. Подобный совет матери можно понять только в одном случае: Цветаева сознательно надела броню на свою душу, ибо физических сил уже не было, но еще теплились силы духа и их надо было сохранить во имя жизни Али.
И тем не менее рана от этой смерти осталась у Цветаевой на всю жизнь. Она не могла простить себе и того, что потеряла дочь, и того, что не пошла на ее похороны (сил не было). Поначалу, правда, всю вину за эту трагедию она переложила на сестер мужа.
И еще поражает, может быть, даже более, чем пережитое Цветаевой личное горе, что в это время она пишет. Пишет много. И стихи прекрасные. Так всю жизнь: быт, нищета, неприязнь окружения и… любовь, жертвенность, поэзия. Вне подобного сочетания несочетаемого Цветаева жить не могла. Писать не могла.
Писала же она много, несмотря на «обстоятельства». Вопреки обстоятельствам. Печатали мало. А она продолжала писать.
… В поэзию Цветаева пришла в самый разгар «серебряного века», когда уже блистали имена А. Блока, В. Брюсова. Вяч. Иванова, А. Белого и др. Первую свою книжку стихов «Вечерний альбом» Марина выпустила на свои деньги в октябре 1910 г. Туда вошли сочинения 15-17-летней девушки. Уже в этом первом сборничке, стихи в котором были наивны и «весьма слабы», Анна Саакянц увидела постоянную в будущем линию цветаевской поэзии – непримиримый конфликт быта и бытия. По мнению другой известной исследовательницы ее творчества Виктории Швейцер, этими своими стихами Цветаева переболела, как свинкой. Хотя уже этот самый первый сборник Цветаевой понравился В. Брюсову, Н. Гумилеву и М. Шагинян.
Через два месяца, в январе 1912 г. Цветаева выпускает второй сборник «Волшебный фонарь», он также не стал событием. В феврале 1913 г. Марина отбирает 50 лучших, на ее вкус, стихотворений из первых двух сборников и выпускает третью книгу стихов под бесхитростным названием «Из двух книг».
Как поэтесса, Цветаева почти 10 лет была в тени звучных в те годы имен. Первая же ее книга, которая заставила заговорить о ней как о новом, необычайно сильном явлении в русской поэзии, был сборник «Вёрсты». Вышел он в 1921 г. почти сразу после начала нэпа, в частном издательстве в Москве. В него вошли всего 35 стихотворений, написанных Цветаевой с января 1917 по декабрь 1920 г., т.е. в годы запредельного национального и политического нетерпения.
Именно с этого сборника, в чем единодушны все исследователи ее творчества, родилась именно та Цветаева, которую все мы знаем и любим.
Мы упоминали уже, что в первые годы эмиграции Цветаеву печатали охотно, правда, чаще в периодических изданиях. И все же только в одном 1923 г. в Берлине вышли два ее сборника: «Ремесло», затем «Психея». В 1924 г. в Праге увидел свет еще один сборник «Кедр». Там же, в Чехии, благодаря усилиям М.Л. Слонима, в журнале «Воля России» были напечатаны такие замечательные поэмы Цветаевой, как «Крысолов», «Попытка Комнаты», «Поэма Лестницы», «Поэма Воздуха», а также проза о Р.М. Рильке, статья «Поэт и Время» и много других более мелких произведений.
В Париже, куда Цветаева перебралась в 1925 г., дела обстояли много хуже. В 1928 г. ей удалось там напечатать сборник «После России. 1922 – 1925». Он оказался последним прижизненным томиком ее стихов. К тому же он не принес ни франка, да и критика его «не заметила». Франция явно не хотела знать и читать поэта Цветаеву. А она продолжала писать еще целых 13 лет.