Андрей Платонов
Андрей Платонов
«Без меня народ неполный»
Андрей Платонов
Андрей Платонов – единственный советский писатель, до конца оставшийся верным традициям русской литературы: рассказывать читателю о жизни обыкновенного, маленького человека, но так рассказывать, чтобы его героев не жалели, как убогих, а радовались вместе с ними, что все же живут они, несмотря ни на что, и даже душа их остается живой и теплой. Платонов и сам жил и творил для того только, чтобы человечество «повеселело», но что-то ничего из этого не получалось.
Как писал в своих воспоминаниях Эм. Миндлин, «Андрея Платонова в тюрьму не бросали, за колючей проволокой не держали его. Но мало кто из писателей в лагере или тюрьме изведал страдания, равные страданиям Андрея Платонова на свободе».
По происхождению пролетарий, по складу души – революционер, по убеждениям – социалист, он всю жизнь оставался человеком дружелюбным и искренне не понимал, «почему он не нужен своей земле» (В. Шкловский). Не понимал он той простой вещи, что и революционеры, и социалисты – это всегда люди стада, люди коллективных убеждений, люди общей мысли и идеи. Они были просто обязаны истребить своё я и подчинить его воле стадного разума, т.е. безмыслию.
Для Платонова это было невозможно. От его единоверцев в «народное счастье» писателя отделило – и навсегда – то, что он остался верен своей революции и своему социализму. Он не заложил свою совесть в ломбард и не пристроил свой талант на охрану «генеральной линии». Он был и остался «сокровенным человеком». И в этом главная трагедия его жизни, его судьбы.
Как пишет один из крупных исследователей творчества Платонова профессор В.А. Чалмаев, писатель всю жизнь «строил какой-то свой фантастический мир, свой социализм, желанный мир, в котором не исчезала бы душа, песня».
Он ждал революцию жадно, но, дождавшись, почти сразу отшатнулся от нее, ибо увидел, что ее напор подмял под себя человека, что человеку стало неуютно жить. Он не желал понимать того, чего от него требовали, что революция – для людей, а не для человека, что и социализм необходимо строить для всех сразу, а потому каждая отдельная человеческая особь пусть при этом замолкнет. Не захочет – к стенке.
Этого Платонов не принял и продолжал писать про своих людей социализма. Как вспоминает Александр Кривицкий, он «мечтал о рае свободного социалистического общества» и делился этой своей мечтой со своим читателем. А его за это плетью…
Это как если бы человек сел играть в покер, но, не зная толком правил этой игры, все время проигрывал. Но если бы он узнал, что для выигрыша надо блефовать, не подавать вида, что ты «пуст», то он, думаю, сразу бы разлюбил эту игру.
Но Платонов никогда на самом деле не был «пуст» и ему не надо было «блефовать», т.е. подстраивать свое творчество под ложь передовиц «Правды» *. Он знал жизнь, знал правду жизни, знал людей труда и сопереживал им. Он всей душой желал им лучшей доли, которая могла им достаться только при социализме, но в его, платоновском, понимании. Он был честным, умным и принципиальным человеком. И не понимал – почему, если он думает, то это – преступление, если он думает не так, как Леопольд Авербах, то он – попутчик или даже – контра. Этого он никогда, слава Богу, не понимал.
Не понимал он и не хотел понимать, что главное идейное оружие большевизма – ложь: каждодневная и «всюдная». Причем чем ложь наглее, тем в более красивый фантик из народолюбивой риторики она обертывалась. Да и лгали все: чем ниже должностной шесток лгущего, тем ложь его мельче и отвратительнее. Цементом лжи был страх, которым также было поражено общество строителей социализма.
Так и жили: все боялись, все лгали и все верили.
А Платонов не верил в «ложь во спасение». Один из героев его «Чевенгура» говорит: «Мудреное дело, землю отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете. Да подавись ты сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого вы обманываете-то?… Ты говоришь – хлеб для революции! Дурак ты, народ ведь умирает – кому ж твоя революция останется?»
Могли такое напечатать при Сталине? Слава Богу, что хоть в живых оставили, не тронули. А если бы случилось чудо и «Чевенгур», и «Котлован», и «Ювенильное море» были бы опубликованы сразу после их написания, то трудно даже представить реакцию на них. Все, а не только партийное руководство, сочли бы эти вещи за изощренное издевательство над жизнью советских людей, уже не замечавших свист партийного бича над их головами. Они бы в клочья разорвали автора только за то, что правду о них написал. Поняла и приняла бы эти вещи Платонова в 30-х годах лишь очень незначительная часть творческой и научной интеллигенции, которая еще не впрягла коллективный энтузиазм и страх впереди совести и разума. Таких людей с каждым годом становилось все меньше…
В момент революции Платонову было всего 18 лет, и он принял ее такой, какой она явилась к нему, он даже не вглядывался в ее обличье, ибо верил ей безоглядно. Он знал, как знают в 18 лет, что революция «освободит» человека труда от физических и моральных пут, что принесет она мир хижинам, а дворцам войну объявит, т.е. мыслил так, как учили его многочисленные сочинения Ленина.
Когда же она свершилась, началась гражданская междоусобица – брат стал убивать брата, сын отца. Но и это через три года закончилось. Отжившее похоронили и сделали из людей новый социалистический замес, т.е. стали человека к идее приваривать, плоть его начала зажариваться и закричал он диким матом.
Платонов как бы очнулся от дурмана ленинизма, протер глаза и ужаснулся – такую революцию он никогда не примет.
Всю жизнь в своем творчестве он оставался верен именно своей революции, потому и стали все его основные вещи «антинародными», а сам он чуть ли не «платным наймитом фашизма».
Но и Платонов протрезвел от революции не вдруг. Поначалу в своих многочисленных газетных статьях он писал так, как тогда думал, точнее думал, что думает. На самом же деле революция взяла его в цепкие объятия и так прижала к себе, что он уже перестал различать, где то, что он думает сам, а где то, что она ему жарко на ухо нашептывает. И верил он тому, что писал в те годы, – человек это нечто навозное, из чего можно лепить задуманное, а излишки выбрасывать не жалеючи; что в жизни все получалось, как в уме было.
Как он писал, так Сталин вскоре делать стал, как будто по его, платоновской, подсказке. Но то был уже другой Платонов, а этого Платонова подобное не обрадовало, а ужаснуло. Он и революция, он и социализм, он и советская власть разъехались в разные стороны, как ноги разъезжаются на скользком льду. Платонов так и не смог прийти в состояние устойчивого равновесия и оказался ушибленным до конца жизни.
Трагический разворот писательской судьбы Платонова в том и состоял, что он всю жизнь пытался найти место своему «сокровенному человеку» в пореволюционной жизни и не находил его, хотел разглядеть счастливое будущее этого человека и не видел его. Именно поэтому он, для кого революция была осуществлением его личной мечты, став писателем, был отринут созданной революцией системой. Его человек был ей не нужен. А сам Платонов, великий писатель земли русской, прямой наследник Гоголя и Достоевского, стал на родине социальным изгоем, писательским бомжом – нищим, никому не нужным.
Как точно подметил В. Васильев, Гоголь, по мысли Платонова, написал всего лишь «большое введение» к теме «мертвых душ человечества», Салтыков-Щедрин изобразил народ русский, горем пришибленный, Достоевский же вообще считал русского человека несчастным по рождению своему.
Платонов принял именно эту эстафету своих великих предшественников, а выстрелом стартера для него, как писателя, стал выстрел «Авроры» – в его «холостом дыму» он и пытался разглядеть то, ради чего она стреляла, и приходил в отчаяние – ничего, решительно ничего не видел он хорошего, радостного.
Он думал, что революция сняла с «маленького человека» душащий его покров, на самом деле она лишь сильнее пригнула его к земле. Он думал, что революция вывела человека на «свет жизни», а она загнала его в котлован, на самое его дно.
Да и ему самому было не слаще. В 1936 г. Платонов записал в дневнике: «Трагедия оттертости, трагедия “отставленного”, ненужного… Трагедия “пенсионера” – великая мука». Он прекрасно понимал, что для советской власти он «негармоничен и уродлив», но изменять себе не собирался (да и можно ли изменить себе), так и решил «дойти до гроба без всякой измены себе».
В этой нравственной цельности натуры Платонова и состояла основная трагедия его писательской судьбы. Его идеалы были «постоянны и однообразны», им он не изменял. Да и жизнь, о которой он писал, сверял не с редакционными статьями «Правды», а только со своими идеалами.
Дело не в том, что Платонов лицезрел социализм изнутри, а потому мог разглядеть все его будущие смертельные для человека придумки (видели это многие), но он все это чувствовал душою писателя, писателя гениального, а потому все его основные художественные творения и стали не только окончательным, никакому обжалованию не подлежащим, приговором этой бесчеловечной системе, но они и сами по себе (на материале сталинского взбесившегося ленинизма) возносились над литературой социалистического реализма на недосягаемую для него высоту.
Вот почему социализм канул в Лету, а Андрей Платонов только еще начинает свой, завоевывающий мир, путь.
Путь – к Вечности.
* * * * *
И все же Платонов – писатель советский, куда более советский, чем многие его сочлены по Союзу советских писателей. Но творчество его тем не менее разительно отличается от того, что мы привыкли считать «типично советской литературой». Суть писательского метода Платонова – «в додумывании вопросов, поставленных перед обществом революцией» (В. Васильев). И в том же – основная причина его трагической писательской судьбы, ибо додумывать что-либо было нельзя, и те, кто решались на что-то свое, сокровенное, мгновенно оказывались по другую сторону «генеральной линии».
Неотличимым от других по своей «советскости» Платонов был лишь в самом начале своего пути, когда энергия юности не оставляла времени на раздумья. В те годы (начало 20-х) он был пропитан идеями социализма, как негр солнцем. Доказательств этого тезиса особых не требуется, надо просто почитать любые его сочинения тех лет, особенно публицистику, такую, как «Горячая Арктика», «Лампочка Ильича» или любую другую.
И все же Платонов не был бы Платоновым, если бы его интересовали только Арктика или электрическая лампочка. Нет. Даже когда он писал об этой неодушевленной материи, его занимал человек, он пытался через отдельные частности, незначительные детали постигать целое, искал гармонию человека с миром и в этом видел счастье и отдельного человека и всего рода человеческого.
Советскость же его проявлялась, в частности, и в том, что он, как герой «Бесов» Достоевского, который хотел «вломиться» в социализм на всех парусах, также желал жизнь перестроить «немедленно» и всю сразу. Только тогда хорошо и будет.
Итак, с нашего пера соскользнуло имя Достоевского. Л.В. Карпеев, один из многочисленных ныне исследователей творчества Платонова, считает, что «Достоевский и Платонов похожи друг на друга и одновременно не похожи: по многим вопросам они занимают прямо противоположные позиции, но происходит это в рамках единого смыслового поля».
Похожесть, конечно, в нацеленности на разгадывание внутренних побудительных мотивов поведения человека. Психологизм в описании человеческих характеров у Платонова – как бы продолжение творчества Достоевского. Но Платонов – писатель другой эпохи, он – советский писатель, а потому его психологизм, если можно так выразиться, не домашний (бытовой), а трудовой, психологизм платоновского героя выявляется всегда через труд. Достаточно вспомнить такие, к примеру, его вещи, как «В прекрасном и яростном мире», «Жена машиниста», «Среди животных и растений», «Свежая вода из колодца», «Котлован» и многие другие, чтобы убедиться в этом.
«Одному человеку, – писал Платонов, – нельзя понять смысла и цели своего существования. Когда же он приникает к народу, родившему его, и через него к природе и миру, к прошлому времени и будущей надежде, – тогда для души его открывается тот сокровенный источник, из которого должен питаться человек, чтоб иметь неистощимую силу для своего деяния и крепость веры в необходимость своей жизни».
Конечно, русский писатель Достоевский так бы не написал. Так написал советский писатель Платонов.
В 30-х годах, травимый и гонимый, Платонов продолжал писать о своем, только ему родном социализме. «Риск искусства любого рода оружия – от поэта до машиниста – всегда был. Задача социализма свести этот риск на нет, потому что творческий, изобретательный труд лежит в самом существе социализма». Это слова Платонова. Ясно поэтому, что социализм для него – скорее религия, чем реальность. Он верил в него, а реальной жизни сострадал, он видел ее язвы и жалел людей.
Даже в 1937 г., когда отмечалось 100 лет со дня гибели Пушкина, Платонов писал в статье «Пушкин и Горький»: «Великая поэзия есть обязательная часть коммунизма». И чуть далее: «Мы не отделяем поэзию, литературу вообще от политики народа, – революцию от души людей». Если бы эти слова были написаны им где-то в начале 20-х, еще куда ни шло, но для 1937 г. это, конечно, перебор…
В том же примерно духе писал Платонов и в газетной статье «Преодоление злодейства» (см.: Литературная газета, 1937. № 5): «Социализм и злодейство – две вещи несовместимые». Как это понимать? Понять такое невозможно, как и поверить, что эти слова платоновские. Но – факт.
Подобное можно было написать только в одном случае, когда, как барон Мюнхгаузен, «загибаешь взгляд за горизонт», а то, что валяется под ногами, не замечаешь, пока не зацепившись, не плюхнешься в грязь наземную и не раскровенишь свою восхищенную наличность.
В 30-х годах трагическая каждодневность являлась нормой, почти что частью быта. Но даже это, как видим, не могло порушить веру писателя в его идеалы. Он жил ими и для них. Без них перо выпадало из его рук. Конечно, он не был наивен и видел всё. И газеты читал ежедневно и, как всякий в те годы, верил писанному. И книги читал. Разные. А им – не верил. «Как не похожа жизнь на литературу». – Это из дневника писателя. А прочитав рукопись романа Федора Панферова «Бруски», сказал: «Еще бы чуть-чуть похуже и – можно печатать!» А куда уж хуже. Такие писатели, как Панферов, Гладков и др. составляли тогда среду литературного обитания. Именно они делали литературный климат, и всем прочим, кто также занимался литературой, надо было, как и положено фауне по теории Чарльза Дарвина, либо к нему приспосабливаться (побеждать в естественном отборе), либо тихо вымирать.
Платонов, по рождению своему пролетарскому, был обречен на жизнь унылую: однообразную и тяжкую. А потому, когда вырвался из нее на простор писательского творчества, сразу невзлюбил самодовольных поучающих бездарей, единственный талант которых – служить не идее, а власти – был ему омерзителен.
Он никогда не примыкал ни к каким, заметно тяготеющим к власти, литературным группировкам. Симпатизировал лишь «Перевалу» (И. Катаев, Н. Зарудин, И. Касаткин, П. Слетов, А. Зуев, Л. Заводовский) и потому только, что там поощрялось личностное внимание к человеку, ценились реализм и правда. Всякие же литературные новоделы большевиков (РАППы, ЛЕФы и прочие отстойники «гениев», считавших себя глубже и умнее всех времен и народов, а потому и посылавших эти времена и народы в том единственном направлении, куда обычно отправляет русский человек своего оппонента) олицетворяли для Платонова обычную литературную пакость. Он старался обходить их стороной.
Это не было позой. Просто он не любил любую толпу («тусовку»), выделял он лишь отдельных людей и с ними общался с удовольствием, не спрашивая – откуда они: из РАППа или ЛЕФа. Хотя и с ними держал дистанцию. Часто ходил на так называемые «Конотопские вечера» и, сидя где-то сбоку, с удовольствием слушал А. Гайдара, К. Паустовского да Р. Фридмана.
Зато лидеры литературных групп, обслуживавших «гене-ральную линию партии», заметили Платонова быстро, ибо основное их занятие – находить таланты и душить их идеологическими ярлыками и собственной теоретической тарабарщиной.
В 1929 – 1930 гг. в Коммунистической академии прошла дискуссия о буржуазных тенденциях в современной советской литературе. Дело обычное. Тогда все и везде эти тенденции выкорчевывали. В чем же они проявились именно в литературе? Конечно, в психологизме. Те, кто навязал эту дискуссию, основную опасность видели в нем. А как же? Психологизм – это раскрытие души человеческой, это просто внимание к отдельному человеку. Советская же литература (подлинная, само собой) человеком заниматься не должна. Она обязана быть столь же масштабной, как и стоящие перед советским строем задачи.
Одним словом, на той дискуссии было решено: литература человеком более заниматься не будет. Послушалась литература. И… перестала быть литературой.
Пока весь этот бред лично Платонова не задевал. Ведь он лишь в 1927 г., написав «Епифанские шлюзы», робко постучался в дверь советской литературы. Стука не услышали, и дверь не открыли.
Платонов не обиделся. Продолжал трудиться сразу во всех жанрах и направлениях. Замахивался на темы философские и политические, продолжал сочинять прозу, строчил публицистику на злобу дня, даже стихи писал и в большом количестве. И все это вечерами да ночами. Днем же он – советский служащий: мелиоратор, затем электрификатор. Он рвал свои собственные жилы непосильным трудом лишь бы любимый его социализм расцвел немедленно.
Только за один 1920 г. Платонов напечатал более 60 газетных статей. Писал в основном в родные воронежские газеты. Столь же творчески интенсивен и 1921 г.: Платонов колесит по Воронежской губернии, много пишет, выступает – спорит на излюбленную тогда тему «Пролетариат и буржуазное искусство». В то время все было просто и ясно: Пушкина – на свалку, туда же и Льва Толстого. Обойдемся. Ленинский план ГОЭЛРО заменит и прозу и поэзию, ибо он олицетворяет мечту человека труда.
В 1922 г. Платонов писал своей молодой жене: «Надо любить ту вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное – невеста человечества, и к невозможному летят наши души… Невозможное – граница нашего мира с другим».
Здесь и пройдет вскоре душевный разлом писателя. Он изводил себя непосильным трудом, писал ночи напролет, спорил до хрипоты. А зачем? Ведь «невозможное» построить нельзя. Платонов, как видим, сразу, оживив душу социализмом, обмяк в своей вере в него. И не менялся. Так и любил всю жизнь «невозможное». И писал о нем же. За что и страдал, за что и били его нещадно.
Первую свою книгу – поэтический сборник «Голубая глубина» Платонов издал в Краснодаре в 1922 г. Но то стало лишь пробой пера, ибо стихи его были написаны «в ритмике кувалды» (В. Васильев). Зато первая же книга платоновской прозы «Епифанские шлюзы» (1927 г.) о деяниях Петра Первого в начале XVIII века была отмечена М. Горьким. Критика ее пока не разглядела.
Но еще до этой книги нестыковка мечты и каждодневности, постоянно терзавшая душу Платонова, направили его писания в русло романтической фантастики: «Звездная пустыня» (1921 г.), «Сатана мысли» (1922 г.), «Лунная бомба» (1926 г.), «Эфирный тракт» (1927 г.). Это, конечно, не от любви к подобному жанру, это скорее – отчаяние от невозможности ответить на вопрос: как жить, когда строишь светлое будущее, а за окном твоей коммунальной конуры – нищета, бесприютность, насилие, кровь? Сам не знал и читателю ничего толком сказать не мог. Оттого и размечтался…
Таким сочинительством Платонов занимался недолго: уже в 1926 г. он пишет сатирическую повесть «Город Градов», да еще политический памфлет «Антисексус»; в 1927 г. уже упомянутые нами «Епифанские шлюзы», в следующем году «Ямскую слободу» и «Сокровенного человека». В 1929 г. завершает «Котлован» и «Чевенгур».
Так появился именно тот Платонов, которого мы читаем и любим. Писать он начал не только конкретно, но и исторически выверенно. Все его вещи теперь «привязаны» к конкретным партийным начинаниям, отчего и расценивались властью наиболее пристрастно и злобно. Ведь он своим гениальным пером обнажал перед всеми интеллектуальную немощь большевиков, их абсолютную неспособность построить такую жизнь, чтобы человеку было в ней радостно и комфортно.
На самом деле, в основе «Ювенильного моря» – продовольственный вопрос именно в том виде, в каком он был поставлен партией на начало второй пятилетки. Художественная ткань «Котлована» абсолютно синхронна конкретным политическим мероприятиям ЦК: именно на ноябрьском (1929 г.) пленуме ЦК ВКП(б) был поставлен вопрос о ликвидации кулачества как класса, а 30 января 1930 г. по предложению комиссии во главе с В.М. Молотовым Политбюро приняло постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации». Платонов своим невероятным чутьем художника все это провидел и отразил в «Котловане» (В. Васильев).
И все же не за социально-политические предвидения мы любим сочинения Платонова. Нам симпатичны его герои: люди «маленькие», зашибленные жизнью, но всегда живые и светлые. Жизнь героев Платонова как была отбросной до революции, такой же по сути и осталась. И это больнее всего ранило писателя. Он, как художник, способен был прикипеть только к людям обездоленным, но с живой душой. Для них не жалел он своего дара.
Еще в «Голубой глубине» (1922 г.) Платонов писал: «… мы ненавидим свое убожество, мы упорно идем из грязи. В этом наш смысл. Из нашего уродства вырастет душа мира». Это чисто русский мотив, иррациональное чувствование, сродни «одной слезинки ребенка», которую, по Достоевскому, нельзя пролить ради счастья всего человечества.
Спорить по этому поводу, вероятно, не надо. Хотя и с трудом верится, чтобы из «уродства» выросла «душа мира».
Вполне ясно другое: в революции Платонова не интересовали дела масштабные: классовая борьба да крушение буржуазной России. Его не манил к себе «новый человек», выращенный в марксистской пробирке. Его не волновали лозунги и призывы. Зато он сразу влюбился в человека «старого мира», которого, благодаря революции, потянуло перебраться из грязи прошлой жизни в светлый рай социализма. Тут не было общих рецептов, не было протоптанных троп – каждый царапался на свой манер, обламывая ногти и скатываясь в привычное зловонье жизни.
Но вера Платонова 20-х годов в то, что революция – это и есть материализованное воплощение человеческого идеала о счастье, была неколебима. Верил сам и верой той заражал своих читателей: вот изменит человек душу свою и сразу жизнь сама повернет его к лучшим своим граням.
И еще Платонов был уверен в том, что это история опутала человека, это она мешает ему жить так, как ему надобно. А потому Платонов и занимался тем, что с истории путы снимал, ибо очень хотелось ему, чтобы человек «повеселел».
О.А. Кузьменко заметил, что «неизбывной и нежной тоской окрашено мирочувствование Андрея Платонова. Свидетельств тому много: от прямых заявлений писателя до общей тональности его прозы. Сострадательный и грустный взгляд платоновских глаз западает в душу надолго».
Он создал многочисленные образы людей, погибших от «утомления своего труда», портреты «государственных жителей» и зачумленных «организаторов жизни» на научной основе. И к тому же все его герои – «люди исторические» и очень живые, хотя и жизнью зашибленные почти что насмерть. Жизнь гнула человека к земле, втаптывала его в грязь, а он все не унимался, как та лягушка в басне, – работал, работал и работал. Ибо только труд – в этом Платонов был убежден абсолютно – способен помочь человеку. Только через труд тяжкий, но свободный человек может найти себя в этой недоброй жизни.
Да, «бобыли, странники, церковные сторожа, нищие, бродяги, ремесленники, мастеровые, бабы, обремененные детьми, и дети, рано повзрослевшие, – пишет В. Васильев, – их страшный в своей непритязательности быт, сиротское и бесприютное существование – все то конкретное, определенное, чем советская литература середины 20-х годов или пренебрегала как несущественной в истории величиной, или о чем она говорила вкупе, суммарно как о некоей массе, становится главным предметом поэтического воодушевления А. Платонова, осмелившегося ввести в словесность в качестве истинного и единственного героя “всех опечаленных, всех износивших жизнь, всех, в ком смыкаются нужды над безнадежным сердцем” человека “из глубины и низов земли”».
Критика 30-х годов взялась за Платонова всерьез: он враз стал «апологетом нищеты и страдания», он писал о людях «пассивных и бесхребетных»; одним словом, герои Платонова – не бодрые строители коммунизма, а зашибленная жизнью, но недобитая контра.
Платонов на самом деле пошел поперек всей советской литературы. Он оставался просто реалистом, когда все вокруг были «реалистами социалистическими». Несмотря на все это, Платонов с только ему присущей «пронзительной силой и страшной глубиной резанул читателя по сердцу картинами людского горя, сиротства и беззащитности». Он ненавидел тех, кто старался унизить и так «кругом огорченного» беззащитного человека, он ненавидел всякого, кто стремился затолкать этого самого человека в привычную ему нищету и грязь.
Как к такому писательству могла относиться власть, которая сбивала людей в стадо, которая отучала их думать, которая кормила их байками о лучезарном завтра, а сегодня понуждала радоваться и п?йке? Само собой, резко отрицательно. Да и Платонов был не столь наивен, чтобы рассчитывать на популярность и признание. Он прекрасно знал свой удел «непонимания, оттертости, порой снисходительного сожаления – и тоску одиночества. И главное – горечь трагической невостребованности, неуслышанности, вечной перестраховке журналов при встрече с его текстами, особенно в 20 – 30 годы» (В.А. Чалмаев).
Да, к сочинениям Платонова редакции абсолютно всех журналов относились как к непременно заминированным антисоветчиной. А как эту антисоветчину обнаружить, как разминировать явную крамолу или неявный идейный подвох, не знали. Оттого еще более боялись и уже заранее отказывали автору, почти что не читая.
Так и жил этот сокровенный человек, постоянно печалясь, но не на что не жалуясь.
* * * * *
Иосиф Бродский заметил как-то, что в русской прозе XX века «ничего особенного не происходило, кроме, пожалуй, одного романа и двух повестей Андрея Платонова».
Что интересного в этих словах? Конечно, сам факт выделения прозы Платонова из общего потока советской литературы. А что может привлечь внимание поэта в сочинениях другого писателя? Конечно, язык и только язык. Ибо именно владение языком отличает подлинное, «божеское» дарование от таланта легкого или даже трагического.
А Платонов был не просто виртуозом русского литературного языка. Он как бы заново открыл русский язык и тот, оставаясь русским, стал еще и «платоновским». Язык у Платонова обрел новые формы воздействия на читателя, новые изобразительные средства. Кто имеет свой язык (не отдельные слова, как у А.И. Солженицына, а язык, как у Платонова), тот – гений.
Конечно, надо неспешно читать Платонова, чтобы согласиться с нашим обобщением. И все же никто, кроме него, не мог бы написать про рассвет: «свет гнал тьму» или «он поселился у одной вдовы и постепенно женился на ней». Таких языковых открытий у Платонова – не счесть.
Сергей Залыгин, предваряя первую публикацию «Котлова-на», написал в редактировавшемся им «Новом мире»: Платонов «как бы некий упрек нам – людям с обычным языком и с обычными понятиями… Платонов – еще и та страница нашей отечественной словесности, которая и после классики XIX века снова удивила мир, заставила его вздрогнуть и даже растеряться перед лицом все той же русской литературы, настоятельную необходимость в которой испытывает человек любой национальности, если только он стремится к пониманию человечества».
Такие писатели, как Платонов (ведь свой язык – лишь способ выражения своих мыслей), «неизбежно еще при жизни из жизни выпадают, – писал там же С. Залыгин, – из ее реального устройства, из человеческого общества, из исторических и современных представлений».
Да, Платонов на многие годы «выпал» из литературы. Его не знали, не читали. Едкий В. Шкловский заметил, что «Платонов – огромный писатель, которого не замечали только потому, что он не помещался в ящиках, по которым раскладывали литературу».
Можно сказать и так.
О Платонове все его знавшие говорили с уважением и почтением. Знали только его единицы.
Среди хорошо его знавших были и сотрудники ОГПУ. В эту организацию в 1933 г. поступила справка о Платонове. В ней сказано: «Среду профессиональных литераторов избегает. Непрочные и не очень дружеские отношения поддерживает с небольшим кругом писателей. Тем не менее среди писателей популярен и очень высоко оценивается как мастер».
Хорошенькая ситуация – ничего не скажешь. Платонова почти не печатают (лучшие вещи – уж точно!), его публично поносят где только можно и все же… «где надо» о нем знают всё, что надо. И еще за границей – при сталинском-то железном занавесе – знали и выделяли Платонова на общем унылом фоне советской прозы.
В 1938 г. Г. Адамович писал в Париже о советской литературе (цитирую по Н.В. Корниенко, она досконально изучила этот вопрос): «Все знают знаменитые слова о том, что русская литература вышла из гоголевской «Шинели». Казалось, последние двадцать лет их можно произнести только в насмешку. Но вот с Платоновым они опять приобретают значение. Мучительно ища соединения того, что ему подсказывает совесть, с тем, чего требует разум, Платонов один отстаивает человека от пренебрежительно-безразличных к нему “стихийных или исторических сил”».
И еще немного Г. Адамовича: Платонов, «может быть, не думает, что “всё действительное разумно” (цитирует Гегеля. – С.Р.), но убежден, что всё “действительное трагично”. Для советского писателя – это открытие и, естественно, открытие это внушило ему предпочтение к черной краске перед белой. Оно же помогло ему уловить в окружающем то, мимо чего рассеянно и самодовольно прошли люди, пытающиеся представить жизнь как иллюстрацию к партийным тезисам».
* * * * *
Попробуем по тому немногому, что есть в нашем распоряжении, представить себе живого Андрея Платонова, увидеть его глазами человека, случайно с ним столкнувшегося, к примеру, на дружеской домашней вечеринке.
Роста он был среднего, сложения крепкого, лицо имел широкое, очень привлекательное и как-то сразу располагающее к себе. Причиной тому, скорее всего, глаза: глубоко посаженные, участливые и всегда печальные.
В своем деле (писательстве) при жизни он был, если иметь в виду привычные всем критерии, безусловным неудачником: его почти не печатали, а то редкое, что попадало в печать, всегда ругали, никогда ни на какие премии его произведения не выдвигали.
Да и внешне, как вспоминал И. Крамов, он походил на классического неудачника. На писателя был непохож вовсе. Напоминал скорее степенного русского мастерового. Был скромен, всегда помалкивал, слушал со вниманием, но свои реплики не подавал. Платонов был редкостным типом смешливого молчуна – чужим шуткам всегда радовался и смеялся открыто и незлобиво.
За столом любил сидеть с краю, чтобы не на виду быть. Одевался скорее бедно, чем скромно. Любил выпить. Иногда прилично. Был «садистом на закуску» (его слова), что означало: закусывать чем попало, но поболе.
Это был добрый, тихий и печальный человек.
И еще одним редкостным для литератора дарованием обладал Платонов: он никогда не повторял сплетен, не передавал слухов, никогда ни о ком, даже о своих хулителях, не говорил со злобой. И все же «притихшим человеком» он не был.
Понятно, что в среду богемной творческой интеллигенции (даже советской) Платонов был не вхож. Он был человеком не их круга. Его не приглашали и о нем не говорили. Да он и не страдал этим комплексом: быть своим в своей среде. Ибо не было у него своей среды. Единственная его среда – это письменный стол, да листы случайно оказавшейся под рукой бумаги. Более ему ничего было не нужно.
Платонов был к тому же на редкость незлобивым человеком. Когда его публично ругали в печати за разные надуманные грехи, то он, конечно, с болью воспринимал эти несправедливости, но на их авторов зла не таил. Много платоновской крови испил Фадеев (достаточно вспомнить его статью «Об одной кулацкой хронике» 1931 г.). Статья была злой и несправедливой. Но Платонов и после нее не отвернулся от Фадеева. Это не бесхребетность и не «комплекс князя Мышкина». Подобная щедрость души от полной духовной раскрепощенности писателя. Он был вне этой суетной конъюнктурной грызни. Если она и задевала его самолюбие, то самих «грызунов» он просто не замечал: они, как и ранее, не были вхожи в его душу.
Еще в 1926 г. Платонов сказал о себе: «Истинного лица я никогда никому не показывал, и едва ли когда покажу».
И не показал.
* * * * *
Платонов – это псевдоним. Подлинное имя писателя Климентов Андрей Платонович. Рассказать о его жизни непросто – очень мало достоверно известных фактов: нет дневников, письма крайне неинформативны, воспоминания, как им и положено, однобоки и отрывочны. К тому же многие хорошо знавшие Платонова (Б. Пильняк, А. Новиков и др.) были репрессированы.
Родился Платонов в 1899 г. на рабочей окраине Воронежа, в так называемой Ямской слободе, в семье мастерового-разнодельщи-ка, ходившего по окрестным селам на заработки с бригадой. Отец Платонова был единственным кормильцем семьи. Семья жила нищенски.
Андрей – старший сын. Кроме него еще десять вечно голодных детских ртов. Так что пришлось ему и работать сызмальства и даже попрошайничать. Изведал всё. Принял на свою душу столько горя, что оно жгло его до конца дней. «Я жил и томился, – писал Платонов жене в 1922 г., – потому что жизнь сразу превратила меня из ребенка во взрослого человека, лишая юности».
Учился мало. В 1906 г. его отдали в церковноприходскую школу с трехлетним сроком обучения. Затем учился в Воронежском городском училище. Проучился всего два года – нужда вынудила бросить. Уже с 13 лет постоянно работал, перепробовав массу подсобных занятий.
Так что Платонов был рожден как будто для того только, чтобы своею жизнью доказать справедливость марксистско-ленинс-кого учения: с детства ненавидел «буржуев», т.е. всех сытых и обутых, много и надрывно трудился и был готов к «классовой борьбе». Когда в 1917 г. эта самая «борьба» началась, у Платонова был один путь – к большевикам и вместе с ними в социализм: царство добра и справедливости.
Писать начал рано. В 19 лет уже часто печатался в новом воронежском журнале «Железный путь», печатном органе Главного революционного комитета Юго-восточных железных дорог. Печатали его и воронежские газеты. Одновременно продолжал работать и помогать отцу.
Революция застала Платонова электромонтером в железнодорожных мастерских. С 1918 г. он – помощник машиниста, а машинист – отец. Направили их на борьбу с Деникиным. И даже в таких условиях находил время для журналистики: писал и отправлял самые свежие свои впечатления в Воронеж.
Почти одновременно с работой на паровозе и писаниями в газеты Платонов стал учиться «на специальность» – в железнодорожном политехникуме. Решил стать мелиоратором.
И – это не удивительно – потянуло молодого пролетария «в ряды». С весны 1920 г. по конец 1921 г. Платонов был членом РКП(б). Вышел, как и вошел, – решительно и быстро. Причина в том, что он уже тогда стал замечать явную нестыковку лозунгов и реальной жизни, он наблюдал голод 1921 г. и полный экономический развал даже в центре российского черноземья. Жить (даже он!) стал много хуже. А с него требовали: ходи на собрания, пой революционные песни да воодушевляй несознательных. Он плюнул и… вышел из рядов. Так и остался на обочине, вне марширующей в социализм колонны…
В 1924 г., когда система стала твердеть, и беспартийному должностную карьеру было уже не сделать, Платонов подал новое заявление. Не приняли. Пришлось работать без партийного билета. Колесил мелиоратором по Воронежской губернии, работал даже в Наркомземе и в Наркомате тяжелой промышленности инженером-конструктором, недолго пробыл инженером в Гипропроводе.
Но уже в самом начале 20-х годов государственная служба была для Платонова лишь источником заработка. Он уже понял (и тоже сразу и навсегда!), что душа его запрограммирована на творчество, на литературу. Поэтому в одной из своих автобиографий Платонов написал вполне искренне: «Участие мое в Октябрьской революции выражалось в том, что я работал, как поэт и писатель, в большевистской печати».
В 1922 г. Андрей Платонов познакомился с учительницей села Волошино, что в 40 км от Воронежа, Марией Александровной Кашинцевой и вскоре женился на ней. Брак оказался счастливым. В 1923 г. у них родился сын Платон (Тоша).
В мае 1926 г. Платонова переводят на работу в Москву, в Народный комиссариат земледелия. Но недолго длилось его номенклатурное приволье – уже через месяц «за страсть к размышлениям и писательству» (так Платонов написал в письме к А.К. Воронскому) его выставили из Наркомата.
Помог тот же Воронский: Платонова «простили», на службе восстановили, но в Москве не оставили, а направили в Тамбов заведовать подотделом мелиорации в губернском земельном управлении.
Именно в Тамбове Платонов и начал свою уже не журналистскую, а писательскую карьеру. После публикации «Епифанских шлюзов» (1927 г.) Платонов решил бросить службу и зарабатывать на жизнь профессиональным писательством. Перебрался с семьей в Москву. От писательского союза даже небольшую двухкомнатную квартиру получил в Доме Герцена на Тверском бульваре. В ней он и прожил до конца жизни.
Придется повторить: материала для достоверного хронометража жизни Платонова явно недостаточно. Поэтому и рассказ наш оказывается «дырявым». Правда, надо сказать, что с началом карьеры профессионального писателя биография Платонова прирастала только за счет написанных им вещей да реакции на них литературного и партийного чиновничества. Иными словами, писательская жизнь Платонова сразу стала и его судьбой. А это и является предметом нашего исследования.
Система, однако, травила писателя не только за писанное. В 1938 г. на семью Платонова обрушилась внезапная и дикая по своей очевидной нелепости трагедия, как удар кувалдой по голове, – 4 мая прямо на улице арестовали пятнадцатилетнего сына писателя. Не за переход улицы в неположенном месте угодил на Лубянку подросток, а за членство… в «молодежной террористической организации». Было бы Тоше не 15, а 10 лет, слово «молодежной» заменили бы на «детской». Всего и делов.
Платонов буквально потерял дар речи, посерел и уже навсегда «спал с лица». Оно потемнело и «было облито горем, как кислотой» (Эм. Миндлин). Он сказал одному из друзей: «…литература должна криком кричать о том, что в жизни творится, а она молчит или лениво улыбается».
Хлопотал за сына Платонова один из немногих его «влия-тельных» друзей – Михаил Шолохов. Он добился аудиенции у Сталина, рассказал ему о трагедии в семье Платонова. Сталин запросил «органы». Те вернули Тошу из Магадана в Москву «на доследование». Выпустили только в 1941 г. с открытой формой туберкулеза. С постели он уже не встал. Умер 4 января 1943 г.
Всю войну Платонов в шинели военного корреспондента на передовой, среди солдат. Дома оставаться не мог – личное горе раздавило бы его окончательно.
Написал массу прекрасных очерков и рассказов о войне. Издал несколько сборников.
В конце войны родилась дочь Маша. Сам же Платонов то ли заразился от сына (жена его упорно это отрицала), то ли привез болезнь с войны, но так или иначе уже после победы у него открылось кровохарканье.
5 января 1951 г. Андрей Платонов умер. Похоронили его на Армянском кладбище, рядом с сыном. На похороны великого писателя, как вспоминал его послевоенный друг И. Крамов, «пришло несколько человек».
* * * * *
Слава Богу, что Платонов на рубеже 20-х и 30-х годов успел создать все свои основные вещи, составившие ему славу, к несчастью посмертную: «Чевенгур», «Котлован», «Ювенильное море». Ибо к 1931 г., предъявив сталинскому социализму свой талант, взамен он получил от него свою судьбу.
Одним словом, социализм расплатился с Платоновым за его талант сполна, т.е. попросту растоптал его. После 1931 г. Платонов, конечно, продолжал писать и писать много. Но темы, волновавшие его, как-то сразу помельчали, язык стал утрачивать индивидуальность и на социально-психологические полотна масштаба «Чевенгура» или «Котлована» он более никогда не нацеливался.
Однако всё по порядку.
В 1930 г. Платонов написал сценарий фильма «Машинист». Со съемочной бригадой ездил в Острогожский район Воронежской области на съемки, много колесил и сам по давно знакомым местам. Видел и в ужас приходил от методов «ускоренной коллективизации». Всюду разор, голод, кровь, изломанные и покалеченные судьбы целых крестьянских семейств. Воочию убедился, какими «скач-к?ми» коммунисты решили прыгать в будущее.
Итог этой поездки – повесть «Впрок» с подзаголовком «Бед-няцкая хроника». Героя повести Платонов не зря назвал «душевным бедняком»: он вобрал в себя все беды российского крестьянства, надевшего на плотно сомкнутые в стаде шеи единое на всех «коллективное ярмо». Все это Платонов видел лично и стонал душой.
И не только от трагедии крестьянина ныла душа писателя. Понял он как-то сразу, что именно через коллективизацию сгниет российское крестьянство – позвоночник русского народа, а со сгнившим хребтом и социализм долго не простоит. Платонов же по- прежнему верил в идеи социализма, думал, что это сейчас всё наперекосяк, а вот придут к власти люди поумнее да посовестливей и всё выправят. Теперь же коллективизация расставила всё по своим историческим местам, и вера в другой социализм стала ненужной запредельной мечтой.
Платонов написал «Впрок» и сам же вскоре с ужасом отшатнулся от своих обобщений.
Но это всё будет потом. Хотя и скоро. Платонов ведь писатель, а потому он искренне полагал, что написал вещь врачующую, а не бичующую; она поможет власти разобраться с тем, как ее идеи на местах похабят. И с легкостью именно такого рода доводами убедил главного редактора «Красной нови» Александра Фадеева напечатать эту его «бедняцкую хронику». А тот самостоятельных решений (о которых бы не жалел после) принимать не умел. Не разобрался в «моменте» и на этот раз, напечатал повесть Платонова в своем журнале (1931, № 3).
На прочитавших повесть произвела сильнейшее впечатление: одни плакали, жалея русского крестьянина, других кривила гримаса ненависти к писателю. Первых было, наверное, больше, но их было не слышно. Зато вторые взвыли мгновенно.
Небольшая цитата из повести Платонова о раскулаченном Пашке: «И отправился тогда Пашка вдоль страны, дабы найти себе неизвестное место. По дороге он содрал с себя одежду; изранил тело и специально не ел: он уже заметил, будучи отсталым хищником, что для значения в советском государстве надо стать худшим на вид человеком».
Если согласиться с профессором В.А. Чалмаевым, что сверхзадачей Платонова было «докричаться» этой повестью до Сталина, чтобы тот смог (пока не поздно) выправить перегибы коллективизации, то с задачей своей писатель справился: до Сталина он докричался.
Прочитав повесть Платонова, Сталин наотмашь красным карандашом на первой странице начертал свою высочайшую резолюцию: «Сволочь!» В подзаголовке – «Бедняцкая хроника» первое слово зачеркнул и написал – «кулацкая».
Так Сталин оценил не конкретную повесть Андрея Платонова, так он зачеркнул все его творчество – и прошлое, и будущее.
Распорядился вызвать к себе Фадеева и В. Сутырина, также активного (без тормозов) рапповца. В кабинете сидели Калинин, Ворошилов, Молотов и еще кой-какой партийный люд.
Фадеев и Сутырин стояли чуть в стороне. У Сталина в руке «Красная новь» с повестью Платонова.
Спросил Фадеева:
– Вы редактор этого журнала? И это вы напечатали кулацкий и антисоветский рассказ Платонова?
Фадеев ответил (серый, как застиранная рубаха):
– Товарищ Сталин! Я действительно подписал этот номер, но он был составлен и сдан в печать предыдущим редактором. Но это не снимает с меня вины, все же я являюсь главным редактором и моя подпись стоит на журнале.
– Кто же составил номер?
Фадеев сказал…
Тут же привезли в кабинет Сталина И.М. Беспалова, бывшего редактора. От страха не мог стоять – ноги подкашивались.
Сталин сощурился:
– Значит это вы решили напечатать этот сволочной кулацкий рассказ?
Редактор лишь что-то мычал бессвязное. Он был на грани обморока. Его увели.
Сталин подвел итог: приказал Фадееву написать разоблачающую Платонова статью и напечатать ее в ближайшем номере того же журнала.
Фадеев был человек исполнительный. Уже через несколько дней довольно объемная его статья «Об одной кулацкой хронике» была написана. Таков он был, будущий главнокомандующий советскими писателями: сам же взял у Платонова повесть, напечатал ее, а затем обгадил не столько даже сочинение Платонова, сколько себя самого. Он сам себя высек, как та унтер-офицерская вдова.
Статья Фадеева была грубой и доносительной. Платонова он с ног до головы обклеил расстрельными ярлыками. Он как бы красовался собственной срамотой и искренне не понимал, что если Платонов и пошел поперек «линии», то сам он пошел поперек стыда и совести *.
Сегодня читать эту статью Фадеева невозможно: стошнит…
О разговоре Фадеева со Сталиным в литературных кругах узнали мгновенно, и доброхоты, встречая Платонова, пряча сочувственные глаза, говорили: «Скоро тебя…» Циники же похохатывали, коломбуря: «Это пойдет ему впрок».
Нет, Платонова не расстреляли, не посадили, но из литературы за ненадобностью выкинули мгновенно. В подобных ситуациях система сбоев никогда не давала.