II
II
«Теория пассивности» – так можно бы назвать рассуждения Ларина о «пассивной» революции, подготовляющей «падение старой власти от первого серьезного испытания». И эта «теория пассивности», естественный продукт робости мысли, налагает печать на всю брошюру нашего кающегося меньшевика. Он ставит вопрос: почему наша партия, при громадном идейном влиянии, так слаба организационно? Не потому, отвечает Ларин, что наша партия интеллигентская. Это старое «казенное» (словечко Ларина) объяснение меньшевиков никуда не годно. Потому, что для переживаемой эпохи объективно не нужна была иная партия и не было объективных условий для иной партии. Потому, что для «политики стихийных порывов», какова была политика пролетариата в начале революции, и не нужна была партия. Нужен был лишь «технический аппарат для обслуживания стихии» и «стихийных настроений», для пропагандистско-агитационной работы между двумя порывами. Это была не партия в европейском смысле слова, а «узкое – 120 тысяч на 9 миллионов – объединение молодых рабочих конспираторов»; семейных рабочих мало; большинство готовых на общественную деятельность рабочих вне партии.
Теперь минует пора стихийных порывов. Расчет заступает место простого настроения. Вместо «политики стихийных порывов» вырастает «политика планомерного действия». Нужна «партия европейского типа», «партия объективно-планомерного политического действия». Вместо «партии-аппарата» нужна «партия-авангард», «куда было бы собрано все, что может выдвинуть из себя пригодного для активной политической жизни рабочий класс». Это – переход к «европейской партии действия на основе расчета». На смену «официальному меньшевизму с его половинчатой и неуверенной практикой, с его унынием и непониманием своего положения» «приходит здоровый реализм европейской социал-демократии». «Голос его довольно явственно звучит уже не с сегодняшнего дня в устах Плеханова и Аксельрода, – единственных, собственно говоря, европейцев в нашей «варварской» среде»… И, конечно, смена варварства европеизмом обещает смену неудач удачами. «Где господствует стихийность, там неизбежны ошибки в оценке, неудачи на практике». «Где стихия, – там утопизм, где утопизм, – там неудача».
В этих рассуждениях Ларина опять бросается в глаза вопиющее несоответствие между крохотным ядром верной, хотя и не новой, мысли и огромной шелухой прямо уже реакционного недомыслия. Меду – ложка, дегтя – бочка.
Совершенно несомненно и неоспоримо, что рабочий класс всех стран – по мере того, как развивается капитализм, по мере того, как накопляется опыт буржуазной революции или буржуазных революций, а также неудачных социалистических, – растет, развивается, учится, воспитывается, организуется. Другими словами: он идет в направлении от стихийности к планомерности, – от руководства одним настроением к руководству объективным положением всех классов, от порывов к выдержанной борьбе. Все это так. Все это столь же старо, как мир, и столь же применимо к России XX века, как и к Англии XVII века, к Франции 30-х годов XIX века и к Германии конца XIX века.
Но в том-то и беда Ларина, что он совсем не в состоянии переварить того материала, который дает социал-демократу наша революция. Противопоставление порывов русского варварства европейской планомерности увлекает его всецело, как новая картинка ребенка. Высказывая трюизм, относящийся ко всем эпохам вообще, он не понимает, что наивное применение этого трюизма к эпохе непосредственно-революционной борьбы превращается у него под рукой в ренегатское отношение к революции. Это было бы трагикомично, если бы искренность Ларина не устраняла всяких сомнений насчет того, что он бессознательно подпевает ренегатам революции.
Стихийные порывы варваров, планомерное действие европейцев… Это чисто кадетская формула и кадетская идея, идея предателей русской революции, восторгающихся «конституционностью» в духе Муромцева, объявившего: «Дума – часть правительства», или лакея Родичева, восклицавшего: «Дерзость – считать монарха ответственным за погром». Кадеты создали целую литературу ренегатов (Изгоевы, Струве, Прокоповичи, Португаловы et tutti quanti[32]), поносивших безумство стихии, то есть революцию. Либеральный буржуа, как известное животное в басне, не в состоянии поднять вверх взора и понять, что только благодаря «порыву» народа и держится у нас хотя бы тень свободы.
И Ларин, с наивным отсутствием критики, плетется за либералом. Ларин не понимает, что в затронутом км вопросе есть две стороны: 1) противопоставление стихийной борьбы планомерной борьбе такого же размаха, таких же форм и 2) противопоставление революционной (в узком смысле) эпохи контрреволюционной или «только-конституционной». Логика у Ларина из рук вон плоха. Стихийную политическую стачку он противопоставляет не планомерной политической стачке, а планомерному участию, скажем, в булыгинской Думе. Стихийное восстание не планомерному восстанию, а планомерной профессиональной борьбе. И поэтому его марксистский анализ сбивается на мещанско-плоский апофеоз контрреволюции.
Европейская социал-демократия есть «партия объективно-планомерного политического действия», восторженно лепечет Ларин. Дитя! Он не замечает, что восторгается особенно узким «действием», которым вынуждены были ограничиваться европейцы в эпохи отсутствия непосредственно-революционной борьбы. Он не замечает, что восторгается планомерностью подзаконной борьбы и поносит стихийность борьбы за силу и власть, определяющие пределы «подзаконного». Он сравнивает стихийное восстание русских в декабре 1905 г. не с «планомерными» восстаниями немцев в 1849 г.{89}, французов в 1871 г.{90}, а с планомерностью роста немецких профессиональных союзов. Он сравнивает стихийную и неудачную общую стачку русских в декабре 1905 г. не с «планомерной» и неудачной общей стачкой бельгийцев в 1902 году{91}, а с планомерной речью Бебеля или Вандервельда в рейхстаге.
Поэтому того всемирно-исторического прогресса в массовой борьбе пролетариата, который знаменуют собой стачка в октябре 1905 г. и восстание в декабре 1905 г., Ларин не понимает. А тот регресс русской революции (временный, по его собственному взгляду), который выражается в необходимости подзаконного подготовительного действия (профессиональные союзы, выборы и т. п.), он возводит в прогресс от стихийного к планомерному, от настроения к расчету и т. д.
Поэтому взамен морали революционного марксиста (вместо стихийной политической стачки нужна планомерная политическая стачка; вместо стихийного восстания нужно планомерное восстание) получается мораль ренегата-кадета (вместо «безумства стихии»: стачки, восстания, нужно планомерное подчинение столыпинским законам и планомерная сделка с черносотенной монархией).
Нет, товарищ Ларин, если бы вы усвоили себе дух марксизма, а не одни только слова, вы знали бы отличие революционного диалектического материализма от оппортунизма «объективных» историков. Вспомните хотя бы сказанное Марксом о Прудоне{92}. Марксист не зарекается от подзаконной борьбы, от мирного парламентаризма, от «планомерного» подчинения рамкам исторической работы, определенным Бисмарками и Беннигсенами, Столыпиными и Милюковыми. Но марксист, используя всякую, даже реакционную почву для борьбы за революцию, не опускается до апофеоза реакции, не забывает о борьбе за наилучшую возможную почву деятельности. Поэтому марксист первый провидит наступление революционной эпохи и начинает будить народ и звонить в колокол еще тогда, когда филистеры спят рабским сном верноподданных. Поэтому марксист первый вступает на путь прямой революционной борьбы, идет к непосредственной схватке, разоблачая примиренческие иллюзии всяких социальных и политических межеумков. Поэтому марксист последний покидает путь непосредственно-революционной борьбы, покидает лишь тогда, когда исчерпаны все возможности, когда нет и тени надежды на более короткий путь, когда призыв готовиться к массовым стачкам, к восстанию и т. п. явно теряет почву. Поэтому марксист отвечает презрением тем бесчисленным ренегатам революции, которые кричат ему: мы «прогрессивнее» тебя, мы раньше отказались от революции! мы раньше «подчинились» монархической конституции!
Одно из двух, товарищ Ларин. Думаете ли вы, что нет уже почвы для восстания и для революции в тесном смысле вообще? Тогда скажите это прямо и докажите нам по-марксистски, экономическим анализом, учетом политических стремлений разных классов, разбором значения идейных течений. Доказали? Тогда мы объявляем фразерством речи о восстании. Тогда мы говорим: у нас была не великая революция, а великий кукиш в кармане. Рабочие! буржуазия и мещане (крестьяне в том числе) предали и покинули вас. Но мы на созданной ими, вопреки нашим усилиям, почве будем работать упорно, терпеливо и выдержанно для социалистической революции, которая не будет так половинчата и убога, так богата фразами и бедна творчеством, как революция буржуазная!
Или вы действительно верите в то, что говорите, товарищ Ларин? Вы верите в то, что идет рост революции, что мелкая борьба и глухое брожение готовят через каких-нибудь 2–3 года новую недовольную армию и новое «серьезное испытание»? что «деревня не может успокоиться»? Тогда вы должны признать, что «порывы» выражают собою силу общенародного возмущения, а не силу отсталого варварства, – что наш долг превращать стихийное восстание в планомерное, работая выдержанно и упорно, в течение долгих месяцев, хотя бы даже лет, над таким превращением, а не отрекаться от восстания, как делают всякие Иуды.
Теперешняя же ваша позиция, т. Ларин, есть именно «тоска и уныние», «неуверенность и робость» мысли, сваливание своей пассивности на нашу революцию.
Именно это, и только это, означает ваше ликующее объявление бойкота ошибкой. Это близорукое и пошлое ликование. Если «прогрессивно» отречение от бойкота, то всех прогрессивнее правые кадеты из «Русских Ведомостей», которые воевали с бойкотом булыгинской Думы, звали студентов «учиться, а не бунтовать». Мы не завидуем этой прогрессивности ренегатов. Мы думаем, что объявлять «ошибкой» бойкот виттевской Думы (в созыв которой не верил никто за какие-нибудь 3–4 месяца) и умалчивать об ошибке тех, кто звал участвовать в булыгинской Думе, значит заменять материализм революционного борца «объективизмом» профессора, пресмыкающегося перед реакцией. Мы думаем, что лучше положение тех, кто последним, испытав действительно все на пути прямой борьбы, пошел в Думу, пошел в обходный путь, чем положение тех, кто звал в булыгинскую Думу первым, накануне народного восстания, которое смело эту Думу.
А для Ларина тем более непростительна эта кадетская фраза об ошибочности бойкота, что он правдиво говорит о том, как меньшевики «придумывали всякие мудрые и хитрые штуки, начиная от выборного начала и земской кампании и вплоть до собирания партии путем участия в выборах с целью бойкота Думы» (57). Меньшевики звали рабочих выбирать в Думу, сами не веря в то, что можно идти в Думу. Не правильнее ли была тактика тех, кто, не веря в это, бойкотировал Думу? кто объявлял обманом народа наименование Думы «властью» (каковое наименование раньше Муромцева дали ей меньшевики в резолюции Объединительного съезда)? кто пошел в Думу лишь тогда, когда буржуазия окончательно изменила прямому пути бойкота и заставила нас идти в обход, но не с той целью и не так, как идут кадеты?