6. Демократия у власти
6. Демократия у власти
Демократическая власть в Самаре фактически существовала лишь четыре месяца. Много тёмных пятен было на её фоне. Впрочем, они объясняются, быть может, её кратковременностью. И всё-таки чрезвычайно показательно, что за четыре месяца своего существования эта власть на практике мало чем отличалась от других властей, появлявшихся в период гражданской войны и не имевших демократического нимба.
Никакой демократичности на территории Комуча не было — утверждает Майский. Были лишь — «широковещательные заявления» [с. 176]. В житейском обиходе своими приёмами эта власть не отличалась от приёмов власти «генералов чёрной сотни»[346] — Колчака и Деникина. Впрочем, отличалась одним — своей претенциозностью. Всё то, что впоследствии ставилось на вид колчаковскому Правительству, довольно пышно расцвело с самого начала на территории Комитета У.С. И трудно сказать, каковы были бы результаты, если бы власть продержалась полтора года: сумела ли она побороть своего рода самарскую «атаманщину»? Демократическая власть не склонна признавать, что она подчас была бессильна бороться с отрицательными явлениями, которые порождала гражданская война и которые окрашивали освободительную борьбу реакционным колером. Нет, это была сильная власть, не идущая по стопам «Керенского»…
«Мы не допустим, чтобы кто бы то ни было здесь, в тылу, вонзил нож в спину борцов за народовластие», — грозно и авторитетно говорил председатель Комуча Вольский на рабочей конференции 5 июля. «Мы находимся в состоянии самой настоящей войны… Судьба решит, кто возьмёт верх в этой борьбе… Пока же снаряды рвутся… все виновные будут подвергаться аресту и военному воздействию…» [«Сам. Вед.»]. «В настоящее время политика власти должна быть твёрдой и жестокой», — заявлял на партийном съезде 5 августа министр внутр. дел Климушкин [Владимирова. С. 326].
В чём проявлялась эта твёрдость власти? Приказ № 1 Комуча гласил: «Все ограничения и стеснения в свободах, введённые большевицкими властями, отменяются и восстанавливается свобода слова, печати, собраний и митингов… Революционный трибунал, как орган, не отвечающий истинно народно-демократическим принципам, упраздняется и восстанавливается окружной народный суд». Это было 8 июля. Заканчивал Комуч свою деятельность созданием 17 сентября чрезвычайного суда из представителей ведомств внутренних дел, военного и юстиции. По положению (§ 5) суд этот мог назначать только смертную казнь. Тогда же было издано положение о министерстве охраны государственного порядка[347], предоставлявшее огромные полномочия министру охраны и его подчинённым органам. «Реакционный» орган Белоруссова впоследствии замечал с язвительностью: «У Самары деньги находились на эсеровские газеты — и на обширный департамент полиции» [«Отеч. Вед.», № 5][348].
Комитет У.С. таким образом облекал в одежду формальной законности репрессии, происходившие в порядке повседневности. Посылая этот упрёк, Майский в главе о «внутренней политике» Самарского правительства [с. 175–187],— главе, наполненной сообщениями о действиях карательных отрядов и о других политических репрессиях, как истинный ренегат, отмежевывается от коллективной ответственности. «Возможно, сторонники Комитета мне возразят, — пишет он в своих покаянных воспоминаниях, — что в обстановке гражданской войны никакая государственная власть не в состоянии обойтись без террора. Я готов согласиться с этим утверждением, но тогда почему же эсеры любят болтать о «большевицком терроре», господствующем в Советской России?.. Террор был в Самаре, на той единственной территории, где волей исторического случая и чехословацких штыков эсеры на краткий срок оказались носителями государственной власти». Разницу между «эсеровским и большевицким» террором Майский видит в том, что «эсеровский террор был направлен против революции и против рабочих, в то время как большевицкий террор наносил и наносит удары контрреволюции и буржуазии. Эта разница радикально меняет политическую и моральную оценку террора в том и другом случае. Всякий искренний революционер не сможет принять эсеровского террора, но он без труда примет террор большевицкий» [с. 186–187].
О «революционных» вкусах спорить не приходится. Концепция Майского лжива в своём фактическом обосновании. С кровавым и циничным террором большевиков самые разнузданные насилия гражданской войны не могут быть сравнены. Ничего подобного, конечно, на территории Комитета У.С. не происходило. Лживо утверждение ренегата, что большевицкий террор направлялся только на буржуазию[349]. В оценке системы террора дело не в объекте, на который направлен эксперимент, — такая «революционная мораль» из французского архива XVIII века общественной этикой нашего времени должна быть отвергнута. Дело в идеологии террора, в его проповеди, в его искусственном насаждении. Так было у большевиков. У их противников мы видим эксцессы власти, её агентов; проявления мести и разнузданного человеческого темперамента. Вот в чём разница — её понять ренегатская психология, очевидно, не может.
В отношении самарской власти Майский прав только в одном. Проще было с её стороны без надобности не создавать демократического декорума, а сказать, как делали это другие, что и она была бессильна облечь гражданскую войну в правовые формы. Принципиальная демократичность грубо разбивалась жизнью, а сами носители демократической власти в стремлении проявить твёрдость легко сбивались на путь бюрократического произвола, притом произвола масштаба провинциального, как и всё, что было в Самаре. Можно ли негодовать вместе с Майским на то, что управляющий Самарской губ. устраивает собрания редакторов, на которых просто предписывает, как газеты должны себя вести, о чём писать и т.д., если сам министр внутренних дел Климушкин, вспоминая блаженные времена Имп. Николая I, вызывает в Уфу писателей Белоруссова, Чембулова — нар. социалиста, редактировавшего газеты «Труд», «Армия и Народ», и держит им такую приблизительно речь: «Мы хотим предоставить свободу печати, но газеты усвоили такой полемический тон, который мы допустить не можем. Газетная полемика подрывает авторитет власти». Чем же Климушкин недоволен? В «Отеч. Вед.» была, например, статья против Брушвита и самого Климушкина, где говорилось, что они неподготовлены занимать столь ответственные посты. Нельзя и оспаривать вопрос о созыве У.С., хотя-де и сам Климушкин отрицательно относится к этому урезанному собранию. Ввести цензуры демократы не могут, они предпочитают предупреждать, закрывать газеты и арестовывать редакторов. Белоруссов попросил всё это зафиксировать на бумаге. Климушкин отказался: «Всё равно бумаги мы не напишем». Орган Белоруссова смог тем не менее позже воспроизвести для потомства эту изумительную беседу [«Отеч. Вед.», 20 ноября, № 9].
Строптивые сотрудники сажались в тюрьму «по административной ошибке». Такой случай по распоряжению самого Климушкина произошёл с видным самарским кадетом Коробовым за статью в «Волжском Деле».
Через три дня, впрочем, Коробов был выпущен, т.к. арест его вызвал всеобщее возмущение: «забегали кадеты, заволновался торгово-промышленный класс, выступило с настоятельным «представлением» военное ведомство» [Майский. С. 177]. Объявленная приказом № 1 свобода печати была в Самаре весьма относительной. Обвинять за это Правительство едва ли возможно. Не всегда и печать была на высоте, не всегда она учитывала обстановку гражданской войны. Может быть, из самых хороших побуждений орган казанских меньшевиков «Рабочее Дело» 27 августа писал: «В рабочих кварталах настроение подавленное. Ловля большевицких деятелей и комиссаров продолжается, усиливается. И самое главное, страдают не те, кого ловят, а просто сознательные рабочие: члены социалистических партий, профсоюзов, кооперативов. Шпионаж, предательство цветёт пышным цветом… Жажда крови омрачила умы. Особенно стараются члены квартальных комитетов… При большевиках рабочие относились отрицательно к комитетам самоохраны и в выборах участия не принимали. Выбранными в большинстве случаев оказались лавочники-спекулянты, домохозяева, а нередко и просто всякие тёмные дельцы… И теперь они «работают». Сильно тревожит рабочих неизвестная участь арестованных их товарищей. Распространяются слухи о поголовном будто бы их расстреле и прочее. Но кто, почему расстрелян — об этом молчат» [Владимирова. С. 335]. Я охотно допускаю, что здесь сгущены краски. Но как характерно само по себе, что эти факты отмечаются не в сатрапии какой-нибудь генеральской диктатуры, а на территории Комитета У.С. Содействующие власти легко её дискредитировали. И не удивительно, если редактор самарской меньшевицкой «Вечерней Зари» вызывался для «внушений» к власти придержащей[350]; не удивительно, что оренбургский атаман Дутов предавал на фронте военно-полевому суду редактора с.-д. органа «Рабочее Утро» за «возбуждение одного класса против другого».
Всё это, если угодно, в порядке вещей. Но своеобразно то, что эсеровский министр внутренних дел вообще смотрел «на охрану государственной безопасности с точки зрения запретов». Он недоволен оппозицией «буржуазии» и запрещает торгово-промышленный съезд на территории Комуча. Тогдашняя жизнь не могла быть вложена, конечно, в рамки Плеве, и съезд тем не менее состоялся в Уфе под охраной уфимского военного командования, пользуясь тем, что территориальная независимость Уфы от Самары была неясна. На съезд прибыло 133 делегата от Урала, Поволжья и Сибири — это было накануне уже Уфимского Государственного Совещания.
Примеру министра следовали и его агенты — «губернскими диктаторами» называет их Майский. «Временно» (правила 6 июля) этим губернским уполномоченным действительно были предоставлены исключительно широкие полномочия. Они могли бесконтрольно, «своею властью» арестовывать, отстранять служащих в административных и общественных учреждениях, закрывать собрания и съезды, вызывать военные власти и т.д. За высшими тянулись низшие, и бессудные обыски, и аресты стали в действительности довольно обычным явлением на территории, подвластной социалистическому Комучу. Случалось, как и в других местах — на территории «генеральских диктатур», что эти обыски и аресты производились неизвестно кем, — и власти приходилось только беспомощно разводить руками. Напр., в Казани, где гражданскими делами заведовал особо уполномоченный самарского Комитета В.Г. Архангельский, происходила конференция «беспартийных рабочих», обсуждавшая, по примеру Самары, вопрос о выборах в новый Совет рабочих депутатов, «вместо распущенной большевицкой своры»[351].
Конференция по шаблону не большевицкой революционной демократии постановила: «Признать необходимым создание политического классового органа казанского пролетариата в виде Совета рабочих депутатов как организатора, руководителя задач рабочих масс, который ни в каком случае не должен стать или пытаться стать органом власти». Во время конференции «неизвестно по чьему приказу» несколько делегатов было арестовано. Арест вызвал волнения среди рабочих. Помощник чрезв. уполном. обещался рабочим разобраться в этом деле, но «при всём своём желании не мог даже выяснить, по чьему распоряжению арестованы делегаты»…
Власть действительно не могла подчас разбираться в сложной обстановке. Вновь Майский даёт чрезвычайно показательную иллюстрацию. На территории У.С. существовали две контрразведки: русская и чешская. Нравы всех контрразведок, и русских и иностранных, и демократических и недемократических, к сожалению, везде оставляют желать лучшего. Русская контрразведка, по словам Майского, была довольно плохо организована и потому проявляла себя сравнительно мало. «Чешская была организована гораздо лучше и потому очень болезненно давала себя чувствовать населению. Система обысков и арестов применялась контрразведкой весьма широко. Бывало, часто людей хватали направо и налево без сколько-нибудь достаточных к тому оснований. Бывали поистине поразительные случаи» [с. 181]. Майский рассказывает, как в его отсутствие у него у самого был сделан обыск. «Это было недоразумение, — как объяснил министру труда начальник чешской контрразведки. — Вышла ошибка, только всего, голова ни у кого не свалилась. Бывает хуже».
«Если такие случаи возможны были с членами правительства, — добавляет автор, — то легко себе представить, каково приходилось рядовому обывателю. Действительно, тюрьмы «территории Учредительного Собрания» были переполнены «большевиками», среди которых было много ни к чему не причастных людей. В Самаре, например, во время моего там пребывания, число заключённых доходило до 2000, в Оренбурге было около 800, в Хвалынске — 700, в Бузулуке — 500 и т.д. При этом условия, в которых находились заключённые, были по большей части отвратительные. В камерах, рассчитанных на 20 человек, сидело по 60–80, питание было плохое, и обращение нередко вызывало острые конфликты между охраной и арестованными» [с. 182–183][352].
Ренегаты не скупятся на «разоблачения». Плохо не то, что они разоблачали, а то, что они делали это в стране, лишённой всякой печати, кроме казённой. Они писали там, где истину о кровавой деятельности ЧК сказать было нельзя. Отсюда их тенденциозность. Убавим многое с того, что они рассказали, и всё-таки останется немало. Вот разоблачает на страницах «Известий» [8 июня 1922 г.] учредиловскую практику бывш[ий] управляющий делами Комуча Дворжец. Густо положены у него краски:
«Было известно только одно. Из подвалов Робенды[353], из вагонов чехословацкой контрразведки редко кто выходил… В нашем штабе охранки официально арестованных было очень немного, но я знаю, что имели место словесные доклады начальника охраны Климушкину о том, что за истёкшую ночь было ликвидировано собрание большевиков, ликвидирован заговор или обнаруженный склад оружия… В особенности эта «славная» деятельность проявлялась после замены начальника охраны членом Центр. Комитета партии народных социалистов А.П. Коваленко[354], при котором число ликвидированных «восстаний» и «ликвидаций» стало огромным. «Подавление неоднократных восстаний в гарнизоне происходило с неимоверной жестокостью; подробности известны не бывали. Передавали, что в Самарском полку из строя был вызван каждый третий… Это совершалось в центре… Что делалось в провинции… понятно без слов… И всё же это — только маленькая частица суровой чёрной действительности»[355].
* * *
Политические деятели всю вину за нарушение демократических принципов склонны всегда возлагать на армию[356]. Это до некоторой степени естественно, ибо близость фронта выдвигает на первый план военную власть. В ненормальных условиях гражданской войны слишком богата почва для конфликтов между гражданской и военной властью и для развития незакономерных действий. Армия в гражданской войне часто само себя содержит. В армию гражданской войны наряду с героизмом проникает типичный авантюризм, в армии гражданской войны падает дисциплина и воцаряются вольные бытовые нравы. Всё это засвидетельствовано наиболее правдиво вождём Добровольческой армии А.И. Деникиным.
Гражданская война жестока сама по себе, озлобляет население, независимо даже от якобы присущей русским жестокости, которую открыл в русском народе Горький. Может быть, даже наивно касаться этих элементарных сентенций. Во всяком случае, Волжский «демократический» фронт не мог представлять исключения из общего правила. Жестокость повсюду порождали большевики — эти отрицатели всякой «буржуазной» морали первые разнуздали гражданскую войну. На них лежит вина за дикость произвола, они морально ответственны за тёмные пятна междоусобной борьбы[357].
Большевицкие историки подчёркивают жестокости, которыми сопровождался захват Народной армией и чехословацкими войсками поволжских городов. В целях воздействия на массы, московский «Еженедельник ВЧК» [№ 5], описывая «жестокость» и «бесчеловечность» чехов и «белых», уверял своих читателей, что это «далеко превосходит всякие примеры массового террора со стороны советской власти». Можно подозревать, что все сведения, идущие из большевицких источников, преувеличены до крайности. Напр., Климушкин решительно отрицает цифру 300 убитых при захвате Самары: совершено лишь два самосуда над захваченными комиссарами Шнейдерским и Венцисом [«Воля России». VII, с. 231]. При двух самосудах едва ли надо было издавать специальный приказ о самосудах, как это сделало Самарское правительство. Очевидно, Климушкин вдаётся в противоположную крайность — отрицание того, что было в действительности. «Усердие черносотенцев было так велико, — повествует Майский, — что уже к вечеру 8 июля Комитет членов У.С. вынужден был издать приказ № 3, в котором говорилось: «Призываем под страхом ответственности немедленно прекратить всякие добровольные расстрелы»».
Черносотенцы здесь были ни при чём. Послушайте, как изображает Лебедев настроение рабочих под Сызранью:
«На окраине города мы натолкнулись на летящий нам навстречу грузовик. При виде нас он повернул, и сидящий рядом с шофёром высокий красавец… закричал:
— Спасайся, товарищи, белые подходят!..
В момент он был стащен с грузовика:
— А, так ты «красный»? К стенке! К стенке!
И высокий человек был уже в руках десяти разъярённых рабочих» [с. 104].
Лебедев своим вмешательством остановил убийство. Но ведь не всегда при таких сценах присутствовали «особо уполномоченные», да ещё облечённые безапелляционной властью!..[358] Другая картина изображена Лебедевым в дневнике от 23–25 июля:
«…большевики снова ушли вверх, увозя с собой двух наших молоденьких солдат, захваченных врасплох и без оружия в одной из крайних хат.
А наутро мы нашли их на другом берегу Волги мёртвыми, с отрезанными ушами, носами, половыми органами и выколотыми глазами.
Бедных мальчиков отвезли в Самару. Вольский приказал опубликовать все подробности этого зверства во всенародное сведение, а товарищами их овладело дикое чувство ненависти» [с. 112].
Это дикое чувство овладевало и чехами, хотя среди них, как оказывается, ? были социалистами. Социалисты не могли побороть, однако, ни чувства мести, ни чувства национальной ненависти, которая выступала, когда чешскими пленниками являлись мадьяры. Эту черту отмечают все без исключения мемуаристы того времени — Гутман, Кириллов, Кроль, Лебедев, Майский и др. При первом же свидании с Павлу Кроль обратил его внимание «на абсурдность того, что чехи не берут пленных, в особенности же мадьяр, а обязательно убивают их». Павлу ответил, что он всецело разделяет взгляды Кроля, но что «очень трудно бороться с настроением чехов-солдат, слишком глубоко ненавидящих мадьяр» [с. 63][359].
Майский регистрирует такую, по-видимому, правдивую сцену, виденную им в Казани днём 7 августа в центральной части города:
«Я был невольно увлечён людским потоком, стремительно нёсшимся куда-то в одном направлении. Оказалось, все бежали к какому-то большому четырёхугольному двору, изнутри которого раздавались выстрелы. В щели забора можно было видеть, что делается на дворе. Там группами стояли пленные большевики: красноармейцы, рабочие, женщины и против них чешские солдаты с поднятыми винтовками. Раздавался залп, и пленные падали. На моих глазах были расстреляны две группы, человек по 15 в каждой. Больше я не мог выдержать. Охваченный возмущением, я бросился в социал-демократический Комитет и стал требовать, чтобы немедленно же была послана депутация к военным властям с протестом против бессудных расстрелов. Члены комитета в ответ только развели руками: «Мы уже посылали депутацию, — заявили они, — но все разговоры с военными оказались бесплодными. Чешское командование утверждает, что озлоблению солдат должен быть дан выход, иначе они взбунтуются»» [с. 26–27].
Можно возмущаться вслед за Майским, можно негодовать на несовершенство человеческой натуры, её примитивной психологии, но придётся признать, что на территории демократической власти этих насилий было не меньше, чем в других местах, и что не одно «реакционное русское офицерство» повинно в них. Нам только и надо констатировать факт, что и Поволожье носило в себе все отрицательные стороны гражданской войны. За общие грехи приходится принимать и общую ответственность.
* * *
Надо ли говорить, что формально Самарское правительство не только не потакало этим мрачным сторонам гражданской войны, но посильно с ними боролось. Однако и здесь неосторожные слова отдельных агентов власти могли потворствовать разнузданности страстей. Тем, кто так строг к другим, надлежит прежде всего быть строгим в отношении себя. Тот же Лебедев, получивший от Комуча неограниченные полномочия как по гражданской, так и по военной части [с. 97], очень гордился впоследствии тем, что он где-то остановил начавшийся еврейский погром[360]. Но экспансивный политик был в действительности крайне неосторожен в своих официальных призывах к населению. Вот пример. В Казани в газете «Народная Жизнь» [№ 2] появилась за подписью Лебедева грамота следующего содержания: «Граждане! Крестьяне! Беззаконная грабительская советская власть низложена… Не бойтесь ничего, расправляйтесь сами с этими негодяями»… [Владимирова. С. 334]. 12 августа в обращении к Комитету членов У.С., опровергая «подлую ложь» о расстрелах пленных, Лебедев объявлял: «…комиссарам мы пощады не дадим и к их истреблению зовём всех, кто раскаялся, кого насильно ведут против нас» [«Воля России. VIII, с. 162]. Под видом большевика можно было каждого отправить на тот свет — ведь именно в этом обвиняли агентов власти в период «генеральских диктатур». Положение последних было сложнее, ибо не всегда там можно было отделить большевиков от других «левых» противников — от социалистов другого типа: они подчас действовали вместе против диктатуры «черносотенных генералов».
На Волге этого прискорбного явления русской общественности не было. Здесь демократия (в лице с.-р. и отчасти с.-д.) боролась с большевиками всеми средствами. Эту борьбу поддерживала «буржуазия», не сочувствовавшая лозунгам борьбы. В значительной степени прав Майский, деливший население этой территории на две части: «государственно мыслящую» и «большевицкую». Так было, по крайней мере, на первых порах.
Итак, власть Комуча volens-nolens должна была нести ответственность за всё, что делалось от её имени, — во всяком случае в тех пределах, в которых отвечает власть всех других временных противобольшевицких государственных образований. «Самарская армия вела себя не лучше, чем сибирская», — должен признать Ракитников. Я нарочно беру свидетельство известного деятеля партии с.-p., а не коммуниста. Карательные экспедиции мало чем отличались от аналогичных актов в других местах и при наличии власти, у которой не было ни такого сочувствия, ни такого влияния среди населения. «На крестьянском съезде 18 сентября, — говорит Ракитников, — волостные делегаты один за другим рассказывали о порках и экзекуциях под видом розыска большевиков на почве мобилизации и возмездия за аграрное движение 1917 г.» [с. 25]. «Бесчинства карательных отрядов, — утверждает другой с.-p., Утгоф, — не встречали противодействия и озлобляли население» [с. 37]. Даже «Вест. Ком. У.С.», смягчая выступления крестьянских делегатов, изображал доклады с мест в довольно мрачных тонах, напр., из Поповской волости: «После переворота новая власть стала пускать нагайки»… «Порка» в широких размерах применялась при мобилизации[361] — при отказе крестьян давать рекрутов; Кроль утверждает, что иногда и «добровольчество» не обходилось без этой меры воздействия [с. 62]. Майский заявляет, что в подобных упражнениях принимали участие «не только черносотенные офицеры, но и представители эсеровской партии, посылаемые Комитетом в деревенские районы для урегулирования столкновений, возникших в связи с мобилизацией» [с. 183][362]. О «порках» в Бузулукском уезде рассказывает ген. Сахаров [«Белая Сибирь». С. 9] и многие другие. Мы готовы не верить диким «похвальбам» о расстреле 900 новобранцев в день сдачи Самары или 120 пленных красноармейцев на ст. Чишма[363]. Мы можем ослабить оценку подавления восстания в Сибирском полку, даваемую Майским [с. 163], или докладов полк. Галкина об обстреле артиллерийским огнём непокорных деревень[364]; мы пройдём мимо захвата заложников Комучем в ответ на такую же меру большевиков [Кроль. С. 136][365] — фактов и так будет не мало. Читатель, может, избавит меня от регистрации и нанизывания их один за другим. Это отчасти сделано в книге с.-р. Буревого «Распад» на с. 31–32. Будет в летописях самарских и наказание плетьми железнодорожных рабочих на ст. Иман 10–15 сентября, и расстрел городского головы с.-р. Горвица — факт аналогичный, если не худший, повешению ат. Красильниковым канского городского головы в Сибири. Будет в этих летописях и жестокое усмирение рабочего восстания в фабричном центре Иващенкове, где, по словам Майского, на основании данных, полученных им от «ряда достоверных свидетелей», было убито несколько сот человек [с. 184][366].
Если подойти к оценке этих фактов с точки зрения, с которой обычно подходят представители революционной демократии к аналогичным явлениям на территории Сибирского ли правительства — этого «гнезда реакции» — или Правительства адм. Колчака, или ген. Деникина, то одним из реакционнейших правительств придётся признать Правительство Комитета членов Учр. Собрания[367].
И совсем неуместной становится претенциозность этой власти. Когда упомянутая выше казанская рабочая конференция постановила затребовать от представителей власти объяснение по поводу арестов членов конференции, «чрезвычайные уполномоченные» Правительства, Лебедев и Фортунатов, ответили: «Власть, исходящая из всенародного голосования, никаких требований от частных групп населения не принимает и впредь отнюдь не допустит, не останавливаясь для того перед мерами строгости» [«Кам.-Вол. Речь», 4 сен.; Владимирова. С. 335]. Рабочие ответили восстанием. Оно было быстро ликвидировано. «По всем местам, — в эпическом тоне рассказывает В.Г. Архангельский, — был расклеен приказ начальника гарнизона ген.-лейт. Рычкова и командующего войсками Степанова о том, что «1) в случае малейшей попытки какой-либо группы населения, и в частности рабочих, вызвать в городе беспорядки… по кварталу, где таковые произойдут, будет открыт беглый артиллерийский огонь; 2) лица, укрывающие большевицких агитаторов или знающие их местонахождение и не сообщившие об этом коменданту города, будут предаваться военно-полевому суду как соучастники»» [«Воля России». X, с. 148].
Очевидно, в данном случае это не было произволом военного командования. Так проявляла свою «твёрдость» уже сама демократическая власть.