Заводь уходящего столетия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заводь уходящего столетия

Город преображается. Слободские. Строительная лихорадка. Городские традиции. Знаменская площадь. Музыкальный Петербург. Роман престолонаследника. Революционное затишье. Иоанн Кронштадтский

Облик знакомого нам Петербурга — огромного города, плотно застроенного и заселенного, — сложился к началу XX века. А еще в 60-е годы XIX столетия город выглядел иначе. Постройки занимали меньше десятой части его площади, а значительная часть пространства, особенно на окраинах, — огороды, сады, пастбища, пустыри.

Деревянные дома с палисадниками оставались еще и на Невском проспекте, а между Пушкинской улицей и Знаменской площадью тянулся длинный забор, за которым находились огороды. Невский проспект от Знаменской площади до Александро-Невской лавры был «обстроен окруженными заборами деревянными домами с большими и частыми перерывами… На Петербургскую сторону, имевшую совершенно провинциальный вид, можно было переходить по Тучкову мосту… Каменноостровский проспект состоял из редких построек, перемежавшихся с длинными заборами, за которыми были обширные огороды…», вспоминал А. Ф. Кони.

Население Петербурга к началу 60-х годов составляло почти полмиллиона человек. Это немало — по численности населения он уступал в Европе лишь Лондону и Парижу. Но в 1881 году население Петербурга и его пригородов достигло уже почти миллиона, а в 1900-м — полутора миллионов! За сорок лет число жителей столицы утроилось. Что же произошло? Конечно, причиной стал не естественный прирост населения, он-то как раз был невелик. Две трети населения столицы составили новые жители, переселившиеся сюда со всех концов России.

После отмены крепостного права множество крестьян устремилось в города в поисках работы. Получив место на фабрике или на заводе, они перебирались в столицу вместе с семьями, поселялись на окраинах и в пригородах. К 60-м годам в Петербурге было 137 фабрик и заводов, а к 1900 году — уже 642. В основном это предприятия тяжелой промышленности — металлургические, машиностроительные, металлообрабатывающие. Среди хозяев новых заводов было много дельных, талантливых промышленников и инженеров — для них настало время больших возможностей.

Инженер П. М. Обухов создал сорта стали, превосходившие по своим качествам все известные в то время. В 1862 году пушка, отлитая из стали Обухова, получила золотую медаль на Всемирной выставке в Лондоне, а в 1863 году он открыл в Петербурге свой завод по производству стали (Обуховский завод).

Другой петербургский инженер, Н. И. Путилов, во время Крымской войны построил несколько военных паровых судов, охранявших побережье Финского залива. В 1868 году Путилов, известный в промышленных кругах как энергичный и деловой человек, стал владельцем железоделательного и сталеплавильного завода, перешедшего в казну от разорившихся владельцев. По условиям продажи Путилов обязался в кратчайший срок наладить выпуск рельсов для Николаевской железной дороги. Завод перешел к нему 12 января 1868 года, а уже 30 января была изготовлена первая партия рельсов.

Основатели крупных предприятий не походили на карикатурных капиталистов, известных нам со школьных лет. Инженеры, изобретатели, получившие основательное образование, они были отличными работниками. Казалось, будущее России за ними. И опять, как в начале XVIII столетия, десятки тысяч крестьян стали переселяться в Петербург. На Путиловском заводе открылись курсы для подготовки мастеровых разных профессий, больница для рабочих, школа. Дело процветало, но у его хозяина возник новый замысел. Путилов решил провести морской канал, соединяющий кронштадтский порт с Петербургом, и построить в столице новый порт. Устье Невы обмелело, и большие корабли уже не могли заходить в городскую гавань. Они выгружались в Кронштадте, а оттуда доставка грузов в Петербург на маленьких судах обходилась очень дорого.

В 1872 году Н. И. Путилов начал работы по проведению канала. Местом для нового порта был выбран Гутуевский остров, железнодорожная ветка должна была связать его с Путиловским заводом. Это грандиозное предприятие требовало огромных средств: на него уходила вся прибыль от завода, и все же денег не хватало. Путилову пришлось отказаться от единоличного владения заводом, превратить его в акционерное предприятие, но и эта мера помогла лишь на короткое время. В 1880 году Н. И. Путилов умер, не завершив строительства: канал и порт, достроенные за счет государства, были открыты спустя пять лет после его смерти.

Итак, почти 80 процентов фабрик и заводов Петербурга, существовавших в начале XX века, возникли за сорок предыдущих лет; население города за то же время увеличилось в три раза. В 1900 году почти 70 процентов петербуржцев составляли не его уроженцы, а приезжие; две трети из них — рабочие, выходцы из крестьянской среды. Такое мощное «вливание» нового населения, конечно, было чревато социальными конфликтами. Условия жизни рабочих, особенно в первые годы индустриализации Петербурга, были ужасны: семьи жили в бараках, часто даже не разгороженных на клетушки, или в квартирах — по нескольку десятков человек. Смертность в рабочих районах гораздо выше, чем в других: по данным 1893 года, в Александро-Невской части в два с половиной раза выше, чем в Адмиралтейской. Грязь, алкоголизм, преступность — составляющие жизни рабочей слободы. Ее обитателей мало что связывало с великолепной столицей, с ее культурой, историей — она была им чужда, а они — ей. О слободских сложена известная поговорка: «Из деревни вышел, до города не дошел». Слобода имела собственные понятия, обычаи, моды, развлечения, свои излюбленные места гуляний.

Кольцо рабочих окраин, плотно обступивших город, — как солома, в любую минуту готовая вспыхнуть. Опасность, таившаяся в этой огромной, пока инертной массе, была очевидна для многих. Дальновидные хозяева заводов и фабрик строили дешевые дома для рабочих, при заводах открывались больницы, школы, воскресные школы для взрослых. Возникли различные благотворительные общества, помогавшие неимущим. «Общество народной трезвости» вело борьбу с пьянством; открывались культурно-просветительные центры — Народные дома.

В последние десятилетия XIX века Петербург охватила строительная лихорадка: если в 1880–1890 годах ежегодно появлялось около пятисот новых домов, то в 1897 году их выстроили больше тысячи. В 1880 году был утвержден «План урегулирования Санкт-Петербурга», в котором намечалось строительство новых улиц и благоустройство старых. По указу 1844 года запрещалось возводить дома выше здания Зимнего дворца, зато в плотности застройки участка домовладельцы вольны — в столице появляется все больше доходных домов с дворами-колодцами. Превращаются из сонных окраин в оживленные районы Петербургская сторона, отдаленная от центра часть Васильевского острова, улицы, прилегающие к Невскому проспекту. В архитектуре господствует эклектика, и постройки той поры поражают диковинной, разностильной красотой.

Перестраиваются целые кварталы, среди старых особняков появляются новые. Облик Петербурга меняется: цельность планировки, единство архитектурных ансамблей прежнего «вымышленного города» перебивается этими «новоделами», вырастающими всюду, как трава по весне. Наглядный пример — площадь Островского, на которой рядом с классическими творениями Росси расположились доходные дома в «русском стиле».

Горожане по-разному оценивали эти перемены. Еще в 1873 году Достоевский, находивший, что старый Петербург выглядит «псевдо-величественно и скучно до невероятности», с иронией писал о новшествах в очерке «Маленькие картинки»: «Право, и не знаешь, как определить теперешнюю нашу архитектуру. Тут какая-то безалаберщина, совершенно, впрочем, соответствующая безалаберности настоящей минуты. Это множество чрезвычайно высоких домов „под жильцов“, чрезвычайно, говорят, тонкостенных и скупо выстроенных; с изумительною архитектурою фасадов: тут и Растрелли, тут и позднейшее рококо, дожевские балконы и окна… и непременно пять этажей, и все в одном и том же фасаде. „Дожевское-то окно ты мне, братец, поставь неотменно, потому чем я хуже какого-нибудь ихнего голоштанного дожа; ну а пять-то этажей ты мне все-таки выведи, жильцов пускать; окно окном, а этажи чтобы этажами“, — так хозяин наставляет архитектора».

Позже эстеты столицы будут грустить об уходящем былом. А. Н. Бенуа писал: «Петербург не тот, что прежде. Он как-то повеселел, не к лицу помолодел… По-прежнему в огромных окнах дворца отражается блеклая заря белых ночей, по-прежнему лепятся громады Биржи, Академии наук, Исаакия, Сената, Адмиралтейства, но вокруг этого Рима и Вавилона растет какая-то трава с веселенькими цветочками, воздвигаются огромные дома с приятными роскошными фасадами, открываются залитые светом магазины, наполненные всякой мишурной дрянью».

Меняется освещение городских улиц. В 60-е годы, по воспоминаниям А. Ф. Кони, вдоль тротуаров на Невском стояли «невысокие чугунные тумбы, выкрашенные в черную краску. Перед большими праздниками их жирно красят вновь, причиняя тем некоторый ущерб платьям задевающих за них франтих. В дни иллюминаций на них и около них ставятся зажженные и портящие воздух едким дымом плошки. На Невском, Морской и некоторых из главных улиц стоят на солидных чугунных столбах газовые фонари. Все остальные местности в городе освещаются масляными фонарями. Такой фонарь имеет четыре горелки перед металлическими щитками, но свет дает лишь на очень близком расстоянии вокруг себя. В узкой Галерной улице такие фонари висят высоко на веревках, протянутых от домов с обеих сторон улицы». В конце 70-х годов газом освещаются улицы не только в центре города, но и на Петербургской и Выборгской сторонах; на окраинах масляные фонари заменены керосиновыми. Невский проспект в 1884 году уже освещен электричеством.

К концу XIX века Невский проспект становится центром деловой жизни столицы: здесь сорок банков, двадцать четыре банкирские конторы, десять страховых обществ, торговые дома многих фирм. Первые этажи зданий на Невском занимают рестораны, магазины, кафе. Сверкают пестрые рекламы, проспект залит целым морем огней. Центральные улицы города выстланы торцами; на окраинах тротуары сколочены из досок, а некоторые улицы так и остались немощеными, с непролазной грязью весной и осенью.

В 70-е годы Городская дума поставила вопрос о закрытии кладбищ в городской черте для улучшения санитарного состояния в столице. Это предложение столкнулось с множеством препятствий, но в 1873–1875 годах были открыты два новых пригородных кладбища: Преображенское в Обухове и Успенское в Парголове. В столице самым дорогим оставалось кладбище Новодевичьего монастыря на Забалканском проспекте. Кладбище Новодевичьего монастыря — одно из примечательных мест нашего города. Оно невелико, но вы найдете на надгробиях немало имен, известных в русской истории. Есть на Новодевичьем кладбище еще одна достопримечательность — надгробие со скульптурой, изображающей Христа на Его крестном пути. По воспоминаниям ленинградцев, переживших блокаду, в то страшное время люди приходили сюда молиться. В начале 80-х годов XX века городские власти хотели уничтожить это маленькое кладбище, перезахоронив «именитых», а остальные могилы сровняв с землей. Не знаю, что помешало тогдашнему хозяину города Г. В. Романову, но кладбище Новодевичьего монастыря, к счастью, сохранилось.

Казалось, жизнь города менялась стремительно и необратимо, вытесняя все прошлое. Городу не было и двухсот лет, но лишь внимательный взгляд мог различить в нем первоначальные черты, следы замыслов его основателя. Долговечнее других оказались городские традиции, связанные с водой, с рекой. Пушечные выстрелы извещали жителей города о подъеме воды в Неве; в Крещение происходило торжественное водосвятие. Открытие навигации тоже было праздником. Горожане собирались на набережной Невы полюбоваться зрелищем: «Примерно в половине двенадцатого от Петропавловского берега отваливал двенадцативесельный катер, на котором стоял в полной парадной форме генерал, комендант Петропавловской крепости… Матросы гвардейского экипажа изо всех сил наваливались на весла, быстро пересекали Неву и лихо подходили к Зимнему дворцу, при этом все весла ставились «на валек» — вертикально, как полагалось в торжественных случаях и на парадах. Генерал направлялся во дворец, чтобы получить разрешение открыть навигацию. Через несколько минут он возвращался, и катер так же стремительно мчал его к крепости под грохот пушечного салюта, это почти всегда совпадало с полднем. Одновременно на сигнальной мачте крепости поднимался флаг. Все пароходы, стоявшие у пристаней, гудели и тоже поднимали флаги, то же делалось и на пристанях» (Д. А. Засосов, В. И. Пызин. «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»).

С петровских времен сохранялся и ритуал похорон императора. А. Н. Бенуа вспоминал процессию, которую он видел 8 марта 1881 года, в день погребения Александра II: «Наконец, после многосотенной толпы духовенства в черных ризах появилась и печальная колесница с гробом… Цугом запряженных лошадей (в четыре или шесть пар) в траурных попонах вели под уздцы конюхи в своих эффектных мрачных ливреях. Тут же шли в касках с спадающим черным плюмажем скороходы. Четыре края высокого балдахина были уставлены рядами рыцарских шлемов с колыхающимися перьями… Гроб, покрытый золотой парчой, стоял на высоком помосте». По традиции траурное шествие включало символические изображения Жизни и Смерти. «Жизнь была представлена закованным в золотую броню рыцарем, верхом на покрытом золотой парчой коне. Смерть олицетворял рыцарь в черных доспехах, следовавший пешком… черный рыцарь с опущенным забралом шел такой ковыляющей походкой, его так качало во все стороны, он так волочил ноги, что его можно было заподозрить в нетрезвости. Потом рассказывали, что, дойдя до крепости, этот несчастный пеший „рыцарь смерти“ свалился в беспамятстве или даже умер. Несмотря на то, что для этой роли нашелся какой-то доброволец — мясник с Сенной, знаменитый своей атлетической силой. Видимо, и сам Геркулес не смог бы одолеть весь этот путь в пять, по крайней мере, верст пешком, местами по скользкому льду, коченея от холода, неся на своем теле пуда два железа и стали. Ведь его доспехи не были бутафорскими, то были подлинные исторические латы XVI века, выданные из императорского царскосельского арсенала…»

Этот печальный «рыцарь смерти», почти в беспамятстве провожающий в последний путь убитого императора, и впрямь символический образ. Город еще только раз увидит торжественную церемонию погребения императора, когда в 1894 году умрет Александр III. Сейчас он следует за гробом отца, а в одной из придворных карет едет его тринадцатилетний сын Николай, будущий император Николай II, который с его тринадцатилетним сыном и всей семьей будет расстрелян в 1918 году. Но пока — на закате столетия — ничего подобного нельзя и представить. По Невскому проспекту и Дворцовой набережной спешат придворные кареты; в Летнем саду и на Каменном острове можно встретить кавалькады всадников и всадниц. Аристократки одеты подчеркнуто строго, это выгодно отличает их от «новой аристократии» — богатых дельцов, чьи жены соревнуются в великолепии туалетов и драгоценностей. Когда придворные праздники и торжества выходят на улицы столицы, они кажутся маскарадом из далекого прошлого, хотя со времени пышных торжеств Екатерининской эпохи не минуло и ста лет. А. Н. Бенуа описал такой праздник: «В 1889 году мне выдался случай увидеть вблизи высшее общество, мало того — царский двор и самого царя. В середине июня я в Петербурге был свидетелем одного из последних торжеств в духе и в масштабе великолепных придворных празднеств XVIII века. Праздновалось бракосочетание брата государя, великого князя Павла Александровича с принцессой греческой Александрой Георгиевной… Свадебный обряд был совершен в Казанском соборе, и туда… были доставлены высоконареченные, прибывшие в сопутствии всей царской родни из Петергофа морем и высадившиеся на Английской набережной. Оттуда свадебный поезд проследовал по главным улицам столицы — по Большой Морской и по Невскому проспекту…

Само шествие было задумано с намерением вызвать впечатление предельной роскоши, представляя собой сплошной поток золота: длинный ряд золотых карет, золотых ливрей, золотых мундиров… Вид парадных карет, иногда прекрасно расписанных и всегда густо раззолоченных, сверкавших на солнце своими зеркальными стеклами и увенчанных „букетами“ перьев, производил волшебное впечатление, и еще прекраснее были ровно ступавшие белоснежные лошади в богатейших сбруях, которых вели под уздцы ливрейные слуги в белых париках. Но я бы сказал, что эти исторические, баснословно роскошные экипажи производят в музеях большее впечатление, фантазия там добавляет то, чего в действительности не оказалось… Прямо смешными оказались налаживавшие порядок церемониймейстеры, скакавшие взад и вперед вдоль проезда (из них далеко не все были хорошими всадниками), и довольно жалкий вид являли старые камергеры и гофмейстеры, которые с непривычки должны были чувствовать себя крайне неуютно, сидя верхом на исполинских конях».

Такие выезды и шествия стали редкостью в жизни императорского двора. Его мир все более замыкается, укрывается от праздного любопытства. Значительную часть времени царская семья проводит в загородных резиденциях. Огромные залы Зимнего дворца заполняются лишь в дни парадных приемов и официальных торжеств.

Весной 1909 года на Знаменской площади был открыт памятник Александру III. Это создание скульптора Паоло Трубецкого вызвало в столице множество откликов: негодование одних и восторг других. Ему посвящено множество эпиграмм, с рифмами «комод» и «бегемот», «холопа» и «ж…а», примечательных скорее не остроумием, а развязностью. В 1939 году памятник был убран со Знаменской площади, но, к счастью, не уничтожен, и, возможно, со временем он займет прежнее место.

У Знаменской площади в истории города особая судьба. Долгое время она являлась «пограничьем» между парадным центром Петербурга и его окраинной частью. Там все было непритязательнее и грубее, окраины напоминали любой провинциальный город России. За Знаменской происходили конские торги и экзекуции каторжан; прогулки по пустынным окрестностям Старо-Невского проспекта считались небезопасными.

Сомнительную репутацию район, прилегающий к Знаменской площади и к Лиговской улице, сохранял и в начале XX века: там находились публичные дома и разного рода притоны. Окрестности вокзала привлекали (и привлекают) городских люмпенов: бродяг, нищих, алкоголиков, воров, проституток самого низкого пошиба. Эти обитатели вокзала вошли в городское присловье: об опустившейся женщине говорят, что она «как с Московского вокзала». Знаменская площадь долгое время и выглядела как пограничье, благодаря обмелевшему, грязному Лиговскому каналу. Только миновав его, вы вступали на Невский проспект.

Каждый период бурной истории Петербурга XX века стремился увековечить себя памятником на Знаменской площади. Гротескный монумент работы Трубецкого — в известном смысле памятник настроения и состояния русского общества в период между двумя революциями. Знаменскую церковь, стоявшую на площади с начала XIX века, снесли в 1940 году, соорудив на ее месте павильон метро «Площадь Восстания» — образчик «сталинской» архитектуры. В 80-е годы в центре площади появился безликий обелиск на грубом постаменте. Он замыкает панораму Невского проспекта, начало которого осенено шпилем Адмиралтейства.

Но вернемся к творению Паоло Трубецкого. Памятник Александру III был воспринят обществом как эпиграмма на время правления этого императора. О 80–90-х годах принято говорить как о поре реакции, общественного застоя. Жизнь столицы — в промежутке между бомбометанием и казнями народовольцев и революцией начала века — представлялась спокойной, ничем не примечательной. «Я помню хорошо глухие годы России — девяностые годы, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм — тихую заводь: последнее убежище умирающего века», — писал О. Э. Мандельштам в книге «Шум времени».

Попытаемся приглядеться, прислушаться к жизни, отшумевшей столетие назад. Волшебные фонари, музыкальные автоматы — новинки, выставленные в лавках Гостиного двора, привлекали жадное внимание детей. «Шум времени» О. Э. Мандельштама кажется волшебным фонарем, вызывающим из небытия разрозненные картинки прошлого. «Неподвижные газетчики на углах, без выкриков, без движений, неуклюже приросшие к тротуарам, узкие пролетки с маленькой откидной скамеечкой для третьего, и, одно к одному, — девяностые годы слагаются в моем представлении из картин, разорванных, но внутренне связанных… Широкие буфы дамских рукавов, пышно взбитые плечи и обтянутые локти, перетянутые осиные талии, усы, эспаньолки, холеные бороды; мужские лица и прически, какие сейчас можно встретить разве только в портретной галерее какого-нибудь захудалого парикмахера, изображающего капули[15] и „кок“… Конный памятник Николаю Первому против Государственного Совета неизменно, по кругу, обхаживал замшелый от старости гренадер, зиму и лето в нахлобученной мохнатой бараньей шапке…

В двух словах — в чем девяностые года. — Буфы дамских рукавов и музыка в Павловске; шары дамских буфов и все прочее вращаются вокруг стеклянного Павловского вокзала и дирижер Галкин — в центре мира».

Летние концерты в Павловском музыкальном вокзале начались в 1838 году. Сюда приглашали известных дирижеров и музыкантов; несколько сезонов оркестром дирижировал знаменитый «король вальса» — Иоганн Штраус. Публика с восторгом принимала не только «Сказки Венского леса» и «На прекрасном голубом Дунае», но и его вальс «Петербургские дамы», «Конногвардейский марш». В 90-е годы дирижером на концертах в Павловском музыкальном вокзале был профессор Петербургской консерватории Н. В. Галкин.

Итак, музыка… Вслушиваясь, мы различаем музыку, которая пронизывала жизнь столицы. Она разнообразна и на все вкусы: оркестры на парадах и во время гуляний в Летнем саду, на Марсовом поле и Семеновском плацу; концерты в Дворянском собрании и великолепные спектакли Мариинского театра. Французский композитор Гектор Берлиоз, гастролировавший в Петербурге в 1867 году, писал: «Здесь любят все прекрасное; здесь живут музыкальной и литературной жизнью; здесь носят в груди такой огонь, который заставляет забывать и снег, и мороз».

В 30–50-е годы в Петербурге звучала музыка М. И. Глинки, а в 60-е годы в столице сложилась «Новая русская музыкальная школа» (по неудачному, на мой взгляд, выражению критика В. В. Стасова названная «Могучей кучкой»). В это блистательное содружество входили композиторы М. А. Балакирев, А. П. Бородин, Ц. А. Кюи, М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков.

«Народнические», в широком смысле слова, идеи дали русской культуре новый импульс. «Новая русская музыкальная школа» считала своей целью создание национальной музыки, в первую очередь обращаясь к народной традиции и фольклору. Любовь к своему народу может, как мы видим, выражаться чрезвычайно разнообразно: в деятельности «Народной воли» — и «Новой русской музыкальной школы», в изготовлении разрывных снарядов — и в создании музыки.

В декабре 1890 года в Мариинском театре состоялась премьера «Пиковой дамы», «самой петербургской оперы», по словам одного из критиков. Пожалуй, опера Чайковского в большей мере, чем пушкинская повесть, повлияла на «петербургский миф», вошла в городскую легенду. Зимняя канавка с тех пор считается местом, где утопилась несчастная Лиза; вам покажут дом старой графини; а детские голоса, поющие «Гори-гори ясно», кажется, только что отзвенели в Летнем саду. Александр Бенуа вспоминал о премьере оперы в Мариинском театре: «Я не стану разбирать всю оперу и спектакль во всех подробностях. Скажу только, что мной овладел какой-то угар восторга… В мой восторг от „Пиковой дамы“ входило чувство благодарности. Через эти звуки мне приоткрылось многое из того таинственного, что я чувствовал вокруг себя. Теперь вдруг вплотную придвинулось прошлое Петербурга. До моего увлечения „Пиковой дамой“ я как-то не вполне сознавал своей душевной связи с моим родным городом… Эта опера сделала то, что окружающее получило новый смысл. Я всюду находил ту пленительную поэтичность, о присутствии которой прежде только догадывался… Меня „Пиковая дама“ буквально свела с ума, превратила в какого-то визионера, пробудила угадывание прошлого… Культ Чайковского только начинался, и даже сам композитор не давал себе полного отчета, до чего он нужен своему народу, какое огромное значение он для него имеет».

Через три года после премьеры «Пиковой дамы» столица прощалась с великим композитором. Осенью 1893 года в Петербурге была эпидемия холеры, унесшая немало жертв. Среди них был и Петр Ильич Чайковский. Он похоронен в Александро-Невской лавре. В последний путь его провожало многотысячное траурное шествие; его смерть стала горем для всей России.

Представление о 90-х годах XIX века для нас, потомков, во многом определено атмосферой чеховской прозы. Однажды у Анны Андреевны Ахматовой спросили, отчего она не любит Чехова. Она ответила: «Была великолепная жизнь, как прекрасна всякая жизнь, дарованная, чтобы ее прожить. А Чехов словно закутывает все в пепел. Все у него скучно, и люди серые, и носятся они со своей скукой и тоской неизвестно почему».

Выберем из пепла погребенной эпохи несколько имен, судеб, историй, не обязательно общественно значимых — ведь всякая судьба значима сама по себе.

Начнем с мелодрамы. Ее героиня — танцовщица Императорской сцены, балерина Мариинского театра Матильда Кшесинская. Ее имя осталось в истории балета, ее дом — одна из достопримечательностей города; о Кшесинской писали восторженные рецензии — и сплетничали два десятилетия. Начало сплетням положил ее роман с великим князем Николаем Александровичем, будущим императором Николаем II. История их отношений складывалась по законам мелодрамы: внезапно вспыхнувшая любовь, неодолимые препятствия, разлука, борьба великодуший, страдания, редкие встречи.

Они познакомились в марте 1890 года на выпускном экзамене императорского Театрального училища. Туда приехал Александр III с семьей, он заметил талантливую танцовщицу. «Государь протянул мне руку со словами: „Будьте украшением и славою нашего балета“», — вспоминала Кшесинская. За ужином она оказалась рядом с Николаем Александровичем. «Перед каждым прибором стояла простая белая кружка. Наследник посмотрел на нее и, повернувшись ко мне, спросил:

–?Вы, наверное, из таких кружек дома не пьете?

Этот простой вопрос, такой пустячный, остался у меня в памяти. Я не помню, о чем мы говорили, но я сразу влюбилась в Наследника» (М. Ф. Кшесинская. «Воспоминания»).

Матильде Кшесинской восемнадцать лет, Николаю — двадцать два. Летом они встретились в Красном Селе: он находился там на военных сборах, Кшесинская танцевала в спектаклях Красносельского театра. «После летнего сезона, когда я могла встретиться и поговорить с ним, мое чувство заполнило всю мою душу, и я только о нем могла думать. Нам ни разу не удалось поговорить наедине, и я не знала, какое чувство он питает ко мне».

Николай тоже увлечен, хотя записи в его дневнике куда сдержаннее записок его возлюбленной:

«17 июля, вторник: Кшесинская мне положительно очень нравится.

31 июля, вторник: После закуски в последний раз заехал в милый Красносельский театр. Простился с Кшесинской».

Он отправился в кругосветное путешествие, и они встретились лишь через полтора года. «Я сидела дома вечером… В передней вдруг раздался звонок, и я услышала, как горничная пошла отворять дверь. Она доложила, что пришел гусар Волков, и я велела провести его в гостиную… но вошел не гусар Волков, а — Наследник… Оставался он в тот первый раз недолго, но мы были одни и могли свободно поговорить», — вспоминала Кшесинская.

Внезапное появление героя напоминает объяснение Германна и Лизы в опере «Пиковая дама». Николай чувствовал себя романтическим героем: «В одном из писем он привел слова из арии Германна в „Пиковой даме“: „Прости, небесное созданье, что я нарушил твой покой“… В другом письме он вспоминал любовь Андрия к польской панночке в „Тарасе Бульбе“ Гоголя, ради которой он забыл все: и отца, и даже родину. Я не сразу поняла смысл его письма: „Вспомни Тараса Бульбу и что сделал Андрий, полюбивший польку“».

Но, конечно, Николай Александрович не Германн и не Андрий, роковые страсти не тревожат его душу — он, возможно, несколько зауряден, но искренен и порядочен. «В один из вечеров, когда Наследник засиделся у меня почти что до утра, он мне сказал, что уезжает за границу для свидания с принцессой Алисой Гессенской, с которой его хотят сватать. Впоследствии мы не раз говорили о неизбежности его брака и нашей разлуки».

Родители Николая Александровича были против его встреч и сближения с Кшесинской. По желанию императора отцу Кшесинской было передано, чтобы он под благовидным предлогом отказал Николаю от дома. Однако на время отношение царской семьи смягчилось, и Кшесинская сделала решительный шаг: сняла дом на Английском проспекте и поселилась отдельно от родителей. «Много счастливых дней я прожила в этом доме. Наследник обыкновенно приезжал вечером, к ужину, весь день он был очень занят… Я знала приблизительно время, когда Наследник ко мне приезжал, и садилась у окна. Я издали прислушивалась к мерному топоту копыт его великолепного коня о каменную мостовую, затем звук резко обрывался — значит, рысак становился как вкопанный у моего подъезда».

То, что эта идиллия продлится очень недолго, было ясно всем. У Кшесинской было трудное объяснение с отцом: он спросил, понимает ли она, что никогда не сможет выйти замуж за Николая. «Я ответила, что отлично все сознаю, но что всей душой люблю Ники, что не хочу задумываться о том, что меня ожидает, я хочу лишь воспользоваться счастьем, хотя бы и временным, которое выпало на мою долю».

Такие решения легче принимать, чем следовать им. Она мучилась, видя, что Николай все менее свободен в своих поступках, ревновала, зная, что в Англии он виделся с принцессой Алисой. В апреле 1894 года было официально объявлено о помолвке наследника с принцессой Алисой Гессен-Дармштадтской. «После своего возвращения Наследник больше ко мне не ездил, но мы продолжали писать друг другу. Последняя моя просьба к нему была позволить писать ему по-прежнему на „ты“ и обращаться к нему в случае необходимости.

На это письмо Наследник мне ответил замечательно: „Что бы со мной в жизни ни случилось, встреча с тобою останется навсегда самым светлым воспоминанием моей молодости“».

Рассказ Кшесинской об их последнем свидании странно напоминает атмосферу чеховской прозы: «После его помолвки он просил назначить ему последнее свидание, и мы условились встретиться на Волконском шоссе, у сенного сарая, который стоял несколько в стороне. Я приехала из города в своей карете, а он верхом из лагеря. Как это всегда бывает, когда хочется многое сказать, а слезы душат горло, говоришь не то, что собиралась говорить, и много осталось недоговоренного. Да и что сказать друг другу на прощание, когда к тому же знаешь, что изменить уже ничего нельзя, не в наших силах…

Когда Наследник поехал обратно в лагерь, я осталась стоять у сарая и глядела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся вдали. До последней минуты он ехал, все оглядываясь назад. Я не плакала, но я чувствовала себя глубоко несчастной, и пока он медленно удалялся, мне становилось все тяжелее и тяжелее… Мне казалось, что жизнь моя кончена и что радостей больше не будет, а впереди много, много горя».

В октябре 1894 года умер Александр III, и Николай стал императором. Иногда императорская чета приезжала в Мариинский театр, и Кшесинская со сцены могла видеть «своего Ники». Однако память о прошлом не исчезла бесследно. Кшесинская рассказывает об их «встречах» спустя десять лет, когда она жила на своей даче в Стрельне. «Когда Государь возвращался в Петергоф из Красного Села… я выходила на горку к мосту, на котором ожидался Высочайший проезд… В этом месте был поворот, и нельзя было быстро ехать. Когда Государь приближался, его голова всегда была повернута в мою сторону и рука приложена к козырьку. Как сейчас помню его чудные глаза, устремленные на меня…»

«…Среди разного живописного хлама… я увидел небольшой картон, представляющий массивного всадника, с знакомыми очертаниями лица, на замечательно некрасивой лошади.

–?Это что такое? — спросил я, удивленный.

–?Это проект памятника Александру III.

„Проект памятника?.. Увековечение?.. Главная мысль царствования?!“ И я не мог оторвать глаз от рисунка…

Упрям конь и ни под шпорами, ни под музыкой не танцует. На сем „чудище облом“ царственно покоится огромная фигура, с благородным и грустным лицом, так далеким от мысли непременно кого-нибудь задергивать, куда-то гнать. Хотя „ведь нужно же куда-нибудь ехать“… Конь, очевидно, не понимает Всадника… Так все это и остановилось, уперлось» (В. В. Розанов. «Paolo Trubezkoi и его памятник Александру III»).

Время, когда «все остановилось, уперлось», было последним затишьем перед испытаниями XX века. Деятельность революционных экстремистов на время затихла, попытки гальванизировать «Народную волю» потерпели провал. В 1884 году в Петербурге была создана «Молодая Народная воля», но большинство ее членов арестованы уже через несколько месяцев. В 1886 году возникла Террористическая фракция «Народной воли» во главе с П. Я. Шевыревым и А. И. Ульяновым. Она готовила покушение на Александра III, приурочив его к 1 марта — дню гибели его отца. По счастью, дело не удалось — 1 марта 1887 года террористы были арестованы. В середине апреля состоялся суд над членами Террористической фракции. Пятеро из них: П. И. Андреюшкин, В. Д. Генералов, В. С. Осипанов, А. И. Ульянов, П. Я. Шевырев — были повешены в Шлиссельбургской крепости, остальные приговорены к каторге и ссылке.

В мае-июне 1887 года в Петербургском военно-окружном суде шел последний крупный процесс народовольцев — «процесс двадцати одного». Здесь обошлось без смертных приговоров, хотя двое подсудимых — Н. П. Стародворский и В. П. Конашевич обвинялись в убийстве подполковника Судейкина. За большинством осужденных почти на двадцать лет затворились ворота Шлиссельбургской крепости.

Уцелевшие революционеры жили в эмиграции, и теперь взрывы раздавались в пригородах Цюриха, Женевы, Парижа, Льежа… Там, в тайных лабораториях и мастерских, готовились бомбы для предстоящих покушений на Александра III. При опытах со взрывчатыми веществами и тренировках в бросании снарядов экспериментаторы нередко гибли или калечились. Терроризм — опасное ремесло.

Однако бо?льшая часть русского общества после кровавых событий недавнего прошлого отшатнулась от идеи насилия. Жизнь упорядочивалась, другие новости волновали столицу, и, услышав фамилию Фигнер, большинство петербуржцев решило бы, что речь идет о солисте Мариинского театра Николае Николаевиче Фигнере, а не о его сестре, приговоренной к пожизненному заключению за участие в цареубийстве.

В петербургских квартирах висели снимки Александра II на смертном одре; но многие студенты и гимназисты хранили портреты народовольцев. В «тихой заводи» 90-х годов скрыты подводные течения: общество, особенно молодежь, поляризуется, разделяется на два лагеря. Радикальная часть ее тяготится рутиной обыденной жизни, презирает «пошлость» обычной работы, карьеры, семейного счастья. Для нее привлекательнее жертвенность, «гибель во имя народа». Судьбы литературных кумиров как бы подчеркивают обреченность этого поколения. С. Я. Надсон умер от чахотки в двадцать пять лет, В. М. Гаршин покончил с собой в тридцать три года.

«А не хотите ли ключ эпохи, книгу, раскалившуюся от прикосновений, книгу, которая… и в узком гробу девяностых годов лежала как живая… Вглядываясь в лицо Надсона, я изумляюсь одновременно настоящей огненностью этих черт и совершенной их невыразительностью, почти деревянной простотой. Не такова ли эпоха?

…Все время — литературная страда, свечи, рукоплесканья, горящие лица; кольцо поколения и в середине алтарь — столик чтеца со стаканом воды… Сюда шел тот, кто хотел разделить судьбу поколения вплоть до гибели — высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом… Как высокие просмоленные факелы, горели всенародно народовольцы с Софьей Перовской и Желябовым, а эти все, вся провинциальная Россия и „учащаяся молодежь“, сочувственно тлели» (О. Э. Мандельштам. «Шум времени»).

Среди высокомерно остававшихся в стороне были молодые люди с другими интересами и идеалами — некоторые из них станут творцами культуры Серебряного века. Александр Блок, в 1899 году студент юридического факультета Петербургского университета, был «вполне чужд политическому». Он описал в дневнике характерную для того времени сцену: «Я стал держать экзамены, когда „порядочные люди“ их не держали… На экзамене политической экономии я сидел дрожа, потому что ничего не знал. Вошла группа студентов и, обратясь к профессору Георгиевскому, предложила ему прекратить экзамен. Он отказался, за что получил какое-то (не знаю какое) выражение, благодаря которому сидел в слезах, закрывшись платком. Какой-то студент спросил меня, собираюсь ли я экзаменоваться, и когда я ответил, что собираюсь, сказал мне: „Вы подлец“. На это я довольно мягко и вяло сказал ему, что могу ответить ему то же самое».

Среди множества замечательных людей, имена которых связаны с Петербургом конца XIX — начала XX века, есть имя, стоящее совершенно особняком, — протоиерей Андреевского собора в Кронштадте Иван Ильич Сергиев, св. Иоанн Кронштадтский (канонизирован в 1990 году). Мы рассказывали о св. Ксении Петербургской, жившей в XVIII веке. Образ Ксении гармонично вписывается в образ Петербурга той поры, и легко представить ее проходящей по улицам города елизаветинского времени. Религиозное чувство в народе, во всех сословиях его, еще не утрачено. И совсем другое дело — появление подвижника и чудотворца в Петербурге конца XIX века! Религиозная жизнь в упадке, бо?льшая часть общества соблюдает обряды лишь формально, в среде интеллигенции преобладает атеизм. Вместе с тем появляется множество сект самого разного толка.

Одна из сект — «пашковцы» — возникла в Петербурге под влиянием англичанина лорда Редстока, приезжавшего в Россию в 1874 году. Он был проповедником секты евангельских христиан, отрицавших почитание святых, икон, авторитет церкви. В великосветских кругах Петербурга у Редстока нашлись последователи; среди них были граф А. П. Бобринский, барон М. А. Корф, страстной проповедницей идей Редстока стала Ю. Д. Засецкая (дочь Дениса Давыдова). Главой секты был кавалергардский полковник В. А. Пашков, отсюда и ее название — «пашковцы». Мы упомянули о ней потому, что этот «великосветский раскол» вызвал в столице много толков.

Горячее признание в обществе нашло учение Льва Толстого, его представления о христианстве. Но для людей разных религиозных воззрений — и вовсе безрелигиозных — характерно неприязненное отношение к «попам». Сын писателя Николая Лескова вспоминал со слов отца: «В Москве Лесков… был у Толстого не один раз. Рассказам о вынесенных впечатлениях не было конца… Удержалась почему-то шутка со свечой, гасшей при произнесении перед нею кем-то из дочерей Толстого слова „поп“». Попы — излюбленная мишень для насмешек в прогрессивной печати и литературе.

Жизнь и труд священника Иоанна Кронштадтского несовместимы с мировоззрением значительной части его современников. Этот человек словно шел поперек потока эпохи, пытаясь изменить его направление. Иоанн Сергиев, сын бедного дьячка, родом был из Пинежского уезда Архангельской губернии. Он с отличием закончил духовную семинарию в Архангельске и был принят в Санкт-Петербургскую Духовную академию. В 1855 году Сергиев окончил курс академии и получил место священника в Андреевском соборе Кронштадта. Карьера его складывалась благополучно, и он мог рассчитывать на спокойную, безбедную жизнь. Но у молодого священника были иные представления о служении Богу и религиозном долге. Мы читаем в «Житии св. Иоанна Кронштадтского»: «Кронштадт был местом административной высылки из столицы разных порочных людей. Кроме того, там много было чернорабочих, работавших главным образом в порту. Все они ютились, по большей части, в жалких лачугах и землянках, попрошайничали и пьянствовали. Городские жители немало терпели от этих морально опустившихся людей, получивших название „посадских“».

Попечение о «посадских» становится главным предметом забот отца Иоанна. «Ежедневно стал он бывать в их убогих жилищах, беседовал, утешал, ухаживал за больными и помогал им материально, раздавая все, что имел, нередко возвращаясь домой раздетым и даже без сапог. Эти кронштадтские „босяки“, „подонки общества“, которых о. Иоанн силою своей сострадательной пастырской любви опять делал людьми, возвращая им утраченный ими было человеческий образ, впервые „открыли“ святость о. Иоанна».

В сущности, в его деятельности не было ничего необычного — он поступал, как должно доброму пастырю, настоящему священнику. Но уж очень это несозвучно со временем, с закостенелостью одной части общества, с революционным подъемом другой… И опять же — «поп»! Он раздражал всех — и чиновников, и церковные власти, и, конечно, либералов и «прогрессистов»: отец Иоанн вмешивается не в свои дела; прилично ли священнику пропадать на подозрительных окраинах и возвращаться домой чуть ли не босиком. Он либо юродивый, либо честолюбец и лицемер! «Одно время епархиальное начальство воспретило даже выдавать ему на руки жалование, так как он, получив его в свои руки, все до последней копейки раздавал нищим, вызывало для объяснений».

Над ним посмеивались в обществе, потешались в печати. А вскоре открылось, что отец Иоанн обладает даром прозорливца и чудотворца: по его молитве выздоравливали больные, прозревали слепые, в засуху проливался дождь… Это окончательно уронило его во мнении здравомыслящих людей. Еще как-то можно было бы допустить, что в отдаленном прошлом творились чудеса — но в наше просвещенное время? Когда изобретены паровые машины, электрическое освещение, телефон! Когда, наконец, Дарвин установил, что человек произошел от обезьяны (это почему-то считалось самым веским доказательством того, что Бога нет)!

Но весть о протоиерее Иоанне, проповеднике и чудотворце, разнеслась по всей России. «Тысячи людей ежедневно приезжали в Кронштадт, желая видеть о. Иоанна и получать от него ту или иную помощь. Еще большее число писем и телеграмм получал он: кронштадтская почта для его переписки должна была открыть особое отделение. Вместе с письмами и телеграммами текли к о. Иоанну и огромные суммы денег на благотворительность. О размерах их можно судить только приблизительно, ибо, получая деньги, о. Иоанн тотчас же их раздавал… На эти деньги о. Иоанн ежедневно кормил тысячу нищих, устроил в Кронштадте… „Дом Трудолюбия“ со школой, церковью, мастерскими и приютом… а в Санкт-Петербурге построил женский монастырь на Карповке, в котором и был по кончине своей погребен» («Житие св. Иоанна Кронштадтского»).

Отец Иоанн постоянно бывал в Петербурге — его просили совершать молебны в учреждениях, в частных домах, навестить больных. Его окружали толпы почитателей: люди стремились получить благословение, даже просто прикоснуться к нему в надежде, что это принесет желанную помощь. Газета «Неделя» в 1885 году писала о его приездах в Петербург: «В центральной части города раз или два в день образуются огромные скопища… Из какого-нибудь дома или собора показывается священник, известный отец Иоанн. Он окружен толпою и еле движется… Его буквально рвут на части, и огромных усилий ему стоит сесть на извозчика, за которым бежит толпа без шапок…» В 1908 году отец Иоанн умер и был погребен в усыпальнице Иоанновского монастыря в Петербурге. Этот монастырь на набережной реки Карповки стал местом паломничества. По ряду свидетельств, у его гробницы происходили чудесные исцеления. Как и Ксения Петербургская, Иоанн Кронштадтский стал заступником и опорой верующих людей в самые трудные годы жизни города.

В числе почитателей Иоанна Кронштадтского были люди разной сословной принадлежности, но не интеллигенция. В чем же дело? А все в том же: он поп, более того — олицетворение всего поповского. Суть даже не в том, что деньги, стекавшиеся к нему, он тратил на милостыню, строительство монастырей и храмов, как делали лет за триста до него — но «не в наше просвещенное время». Главное — его проповеди и дневник, составившие книгу «Моя жизнь во Христе». Например, такая запись: «Церковь — собрание видящих все в истинном свете. Все люди в мире не возрождены, подвержены слепоте сердечной, но сословие мнимо-ученых и писателей чиновного мира, студенческого, женского подвержены в большинстве самой гибельной слепоте от гордого самомнения, и тем хуже, что они не сознают своей беды и увидят ее лишь тогда, когда будут умирать и когда вся жизнь покажется им как на ладони» (Иоанн Кронштадтский. «Живой колос с духовной нивы»).

Иоанн Кронштадтский хотел с церковного амвона вразумить Россию, остановить набирающий силу разбег к пропасти. Писать и говорить то, что говорил он, в предреволюционную эпоху было смело — и обречено на провал. «Передовым людям» все это казалось отсталым, убогим… А слушали его «темные массы», которые не умели ни красноречиво убеждать, ни возражать, а после революции и разрухи большей частью разбрелись по своим деревням. Среди них был и мой дед, кронштадтский рабочий. Я помню его в разоренной деревне послевоенных лет, всегда что-то мастерящего и усердно молящегося. Кроткий свет его терпения и молитвы — отсвет трудов отца Иоанна.