Пляски смерти
Пляски смерти
Пораженцы и террористы. Январь 1905 года. Охотник за провокаторами. Провокатор Азеф. Юбилейные торжества в Петербурге. Молодцы юнкера! Самоубийства среди молодежи. Секты в городе. Распутин и Щетинин. Успех футуристов. Предвестья войны. После объявления войны. «Полное разложение». Убийство Распутина
Как часто плачем — вы и я —
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья,
Холод и мрак грядущих дней!
А. Блок. «Голос из хора»
«Пляски смерти». Взявшись за руки, в танце движется вереница людей: рыцарь, дама, монах, девка, крестьянин, купец, солдат… А предводитель, влекущий их за собой, — скелет с косою, Смерть. Этот средневековый сюжет приходит на память, когда вглядываешься в жизнь России и ее столицы начала XX столетия.
«Что-то в России ломалось, что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперед… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась т р а г е д и я. О, не всеми. Но очень многими, в очень многих», — писала З. Н. Гиппиус в своих воспоминаниях «Дмитрий Мережковский».
Что же в русском обществе ломалось, оставалось позади? И что — «воскресло»? Согласно традиции, сложившейся в исторической литературе, самое трагическое и позорное событие в жизни России начала столетия — поражение в войне с Японией (1904–1905). Но у какой страны не бывало поражений? В российской истории их никак не больше, чем побед. В тени разгрома фашистской Германии как бы подзабылась победа советских войск над японской Квантунской армией и капитуляция Японии в 1945 году. Почему же «бездарность командования», «позор поражения» 1905 года так врезались в память? Потому что тогда в России его пережили особенно тяжело: оно совпало с острым общественным кризисом. Именно раскол в обществе, а не военная неудача грозил стране потрясениями и смутой. Для радикально настроенных людей это поражение стало поводом для обличения царизма, а у людей умеренных вызвало сомнение в силе государства и армии.
«Громче и отовсюду стали слышаться требования „обуздания правительственного произвола“, непопулярная японская война способствовала развитию уродливого явления — пораженчества… Проиграв войну, обанкротившись, существующий режим должен будет уступить иному, разумеется более культурному, опирающемуся на более передовые данные, выработанные политической наукой», — вспоминал А. Н. Бенуа.
Но на пути вожделенного будущего стояли такие «предрассудки», как патриотизм, чувство национальной гордости, доверие к власти — то, что в глазах революционеров делало народ «несознательной массой». В 1904 году эсеры в Петербурге готовили убийство министра внутренних дел В. К. Плеве. Один из них, И. П. Каляев, выслеживая карету министра, одевался уличным торговцем, «…таскал тяжелый ящик, продавал папиросы, разную дребедень и картинки „героев“ японской войны. Говорил — „ненавижу эти картинки, во мне страдает художественное чувство! А иной дурень платит за них последний пятак. Герои «Варяга», Чемульпо — грудь колесом, нахальные рожи, слава отечества! Патриотизм — повальная эпидемия глупости. Погодите, дурачье, собьет с вас спесь японец!“» (А. И. Солженицын. «Август четырнадцатого»).
В июле 1904 года эсер Созонов убил в Петербурге Плеве. В феврале 1905 года Каляев убил в Москве генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича. Но бо?льшая часть народа почитала героями не террористов-бомбометателей, а моряков «Варяга» и «Корейца», защитников Порт-Артура. В 1904 году в Петербурге были написаны стихи, ставшие народными песнями: «Варяг» («Плещут холодные волны…») Я. Репнинского и «Памяти „Варяга“» («Наверх вы, товарищи, все по местам…») Е. Студенской.
Миру всему передайте,
Чайки, печальную весть:
В битве врагу мы не сдались —
Пали за русскую честь!..
(Я. Репнинской. «Варяг»)
Как это не созвучно с тем, чем были тогда заполнены газеты! В. В. Розанов записал несколько лет спустя: «Прочел в „Русск[их] Вед[омостях]“ просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало все общество и печать, когда нас били при Цусиме, Шахэ, Мукдене?.. Японский посланник при каких-то враждебных Японии статьях… левых русских газет и журналов, сказал вслух: „Тон их теперь меня удивляет: три года тому назад (во время войны) русская радикально-политическая печать говорила о моем отечестве с очень теплым чувством“… Да, русская печать и общество, не стой у них поперек горла „правительство“, разорвали бы на клоки Россию и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за „рюмочку“ похвалы». Тогда разорвать Россию не удалось, понадобилось еще двенадцать лет.
В Петербурге после проигранной войны вошел в моду «японский стиль»: духи, кимоно, курильницы. И изящно, и с вызовом — это вам не картинки с героями «Варяга»! В обществе, даже в самых высоких кругах его, явственны интерес и сочувствие к революционерам. Особенно к эсерам. Их партия создана недавно, в 1901 году, а сколько успела сделать! Список ее политических убийств (их называли «актами») устрашал числом и именами жертв. Среди них два министра внутренних дел: Д. С. Сипягин (1902) и В. К. Плеве (1904), губернаторы, генералы…
Террористам не просто сочувствовали — в обществе, даже в самых высоких кругах его, им помогали. А молодежь стремилась к ним: «Красоту и философию террора хорошо понимала Женя Григорович. И ведь опять: дочь генерала, и генерал-то — почти единомышленник! тоже знак времени! — помогал ей спасать революционеров от ареста, прятал у себя в доме заговорщиц, узнавал часы проезда и приема намеченных к удару лиц…» (А. И. Солженицын. «Август четырнадцатого»).
Таких героев и героинь десятки и сотни. Среди них немало людей, разыгрывавших жизнь, как на театральных подмостках: злодей сражен, герой на эшафоте, зрители в слезах. Сколько слез было пролито о красавце Лебединцеве, астрономе Пулковской обсерватории, казненном в 1908 году! На поприще терроризма он, глава «Летучего боевого отряда Северной области», избрал звучное имя — Марио Кальвино. Оперной красотой этих имен и героев пленялись многие; Леонид Андреев увековечил Лебединцева в «Рассказе о семи повешенных».
Однако к террору можно относиться и без экзальтации, как к работе. Просто и буднично говорит эсер Борис Савинков о соратнике по партии: «…Азеф состоит членом партии с самого ее основания… Долговременная совместная террористическая работа сблизила нас. Я знал Азефа за человека большой воли, сильного практического ума и крупного организаторского таланта. Я видел его на работе. Я видел его неуклонную последовательность в революционном действии, его спокойное мужество террориста, наконец, его глубокую нежность к семье… Это мнение в общих чертах разделялось всеми товарищами, работавшими с ним».
Об Азефе речь впереди. Обратите внимание на стиль Савинкова: так же косноязычно, с теми же оборотами, заговорят в советское время на собраниях и съездах. Террор будут называть работой и не преминут упомянуть о добродетелях палачей. Задолго до победы большевиков сложилась и другая примечательная стилистика — та, что будет в ходу на партийных чистках и на политических процессах. В 1912 году Троцкий пишет в статье «Николай II»: «Вконец обделенный природой, вырожденец по всем признакам, со слабым, точно коптящая лампа, умом… Николай был воспитан в атмосфере казарменно-конюшенной мудрости и семейно-крепостнического благочестия своего родителя, крутого и тупого Александра III… Романов озлобляется — и то подлое и порочное, что лежит в основе его натуры, все бесстыдное выступает наружу. Тупая апатия все чаще сменяется в нем припадками эпилептической злобы. Он быстро привыкает к веревке, свинцу, кандалам, крови — и чтение о погромах, заточениях, расстрелах доставляет ему сладострастное удовлетворение». Читая речи Савинкова, статьи Троцкого, вспоминаешь слова булгаковского героя: «Когда вы говорите, мне кажется, что вы бредите». Это бредовое сознание и демагогия в радикальных кругах были в ходу задолго до 1917 года.
На снимках 1905 года — толпы петербуржцев, внимающих ораторам. Много молодых, оживленных лиц. Во что они так напряженно вслушиваются? В революционные речи, в нарастающий рев грядущего. «Петербург окружает кольцо многотрубных заводов… Все заводы тогда волновались ужасно, и рабочие представители толп превратились все до единого в многоречивых субъектов; среди них циркулировал браунинг; и еще кое-что. Там обычные рои в эти дни возрастали чрезмерно и сливались друг с другом в многоголовую, многоголосую, огромную черноту; и фабричный инспектор хватался тогда за телефонную трубку: как, бывало, за трубку он схватится, так и знай: каменный град полетит из толпы в оконные стекла» (Андрей Белый. «Петербург»).
В конце 1904 года на Путиловском заводе уволили четырех рабочих. Товарищи потребовали принять их обратно, а мастера Тетявкина, виновника увольнения, убрать с завода. Дирекция не согласилась — и 3 января 1905 года Путиловский завод забастовал. Вероятно, мастер Тетявкин был неправ. Первая русская революция, в историю которой таким образом вошло его имя, не имела времени разбираться в столь незначительном происшествии. Однако оно стало поводом, вызвавшим самые серьезные последствия. Бастующие путиловцы потребовали сократить рабочий день до восьми часов, увеличить жалованье, вдвое повысить расценки оплаты сверхурочных работ и т. п. К Путиловскому заводу присоединились другие, и в начале января в Петербурге бастовало 456 заводов и фабрик, около 113 тысяч человек.
9 января депутация рабочих, сопровождаемая многолюдным шествием, направилась к Зимнему дворцу — подать императору петицию со своими требованиями. Последующее известно: императора в столице не было, рабочих встретили войска петербургского гарнизона. Они открыли огонь, 130 человек было убито.
Организовал депутацию священник Георгий Гапон, руководитель «Собрания русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга». «Собрание», созданное Гапоном, было легальным рабочим союзом, достаточно влиятельным и многочисленным к 1905 году. Ни он, ни другие авторы петиции не предполагали возможности расправы над мирным шествием, безоружными людьми. На Дворцовой площади Гапон был ранен. Инженер Путиловского завода, эсер П. М. Рутенберг помог ему скрыться и бежать за границу. В Петербург Гапон вернулся после объявления политической амнистии в октябре 1905 года. А в марте 1906 года Рутенберг с сообщниками повесили его в пустующей даче в Озерках. Гапона убили за то, что, находясь за границей, он согласился сотрудничать с Охранным отделением (политической полицией). Об этом он рассказал Рутенбергу, тот уведомил ЦК эсеров и получил задание «ликвидировать» Гапона. Примечательно то, что убийство совершилось с согласия главы Боевой организации эсеров Азефа — как выяснилось позже, давнего провокатора и агента охранки.
На этом история не завершилась: вскоре провокатором объявили самого Рутенберга. И он, столь отличившийся во время революционных событий 1905 года[18] (нелегально доставлял оружие в Петербург, был командиром боевой дружины), вынужден был бежать.
Трагедия 9 января стала началом революции в России. Императорский манифест 17 октября 1905 года, провозгласивший свободу слова, собраний, узаконивший многие права и свободы, уже ничего не мог изменить. «В мастерских, типографиях, парикмахерских, молочных, трактирчиках все вертелся какой-то многоречивый субъект; нахлобучив на лоб косматую черную шапку, завезенную, видно, с полей обагренной кровью Манджурии; и засунув откуда-то взявшийся браунинг в боковой свой карман, многоречивый субъект многократно совал первому встречному в руку плохо набранный листик… Учащались ссоры на улицах: с дворниками, сторожами; учащались ссоры на улицах с захудалым квартальным; дворника, полицейского и особенно квартального надзирателя задирал пренахально: рабочий, приготовишка, мещанин… даже лавочник…
Слышал ли и ты октябрёвскую эту песню тысяча девятьсот пятого года? Этой песни ранее не было…» — писал Андрей Белый в романе «Петербург».
И слова у этой песни новые. На собрании петербургского Совета рабочих депутатов в октябре 1905 года уже не было речи о петициях к власти: «Депутат Металлического завода объявил, что все они… в числе двух тысяч человек вооружились… при этом он поднял вверх отточенный с одной стороны нож с деревянной рукояткой. Депутат с Путиловского завода… вынул самодельный клинок и заявил, что у них вооружаются все 12 тысяч рабочих… Депутат от завода Лесснера… показал металлическую плетку со свинцовым наконечником…»
На кого же они собрались с плетками, ножами, кастетами? А на черносотенцев и контрреволюционеров! Так, значит, революция? В петербургской губернии крестьяне вырубают казенные леса, грабят хлебозапасные магазины, жгут усадьбы… По всем приметам — революция.
«Петербургские улицы обладают несомненнейшим свойством: превращают в тени прохожих; тени же петербургские улицы превращают в людей», — писал Андрей Белый. Действительно, из несомненной реальности событий: с толпами на улицах, ревом «Долой самодержавие!», пальбой, казачьими разъездами — из реальности этой вдруг проваливаешься в ирреальность, в то, что Андрей Белый называл «мозговой игрой». В тени, отбрасываемой словом «р е в о л ю ц и я», явственно читается: «п р о в о к а ц и я».
Давно нет на свете жандармского подполковника Судейкина, а его сообщника и убийцы Дегаева давно нет в России, но «тени петербургские улицы превращают в людей»; их замыслы и дела не забывались. После политической амнистии 1905 года в Петербурге стали появляться (из-за границы или с каторги) люди, которые долгое время тоже казались почти тенями: немногие оставшиеся в живых народовольцы, эмигранты, годами жившие вне России. Среди других в Петербург вернулся из эмиграции В. Л. Бурцев, издатель журнала истории революционного движения — «Былое». Он одержим опасной в глазах всех партий идеей: выискивает среди революционеров провокаторов и агентов охранки. В этой области у Бурцева несомненный дар, и вожди победившей революции незамедлительно воздадут ему по заслугам: «При большевиках я был арестован в Петербурге в первый день их переворота, 25 октября 1917 года, и оставался у них в тюрьме до мая 1918 года», — вспоминал Бурцев. Тогда он чудом спасся и бежал из советской России.
А в 1906–1907 годах в петербургскую редакцию «Былого» захаживали самые разные люди: «В 1906–1907 годах… я поддерживал связи и с… лицами из мира охранки, которые тоже давали мне сведения. Для одних редакция „Былого“ являлась приманкой, когда они рассчитывали что-нибудь заработать за сообщение материалов, для других это было местом, где они могли бы из соображений нематериальных поделиться своими сведениями» (В. Л. Бурцев. «В погоне за провокаторами»).
Среди тех, кто захаживал к Бурцеву из соображений нематериальных, был даже прежний директор Департамента полиции С. А. Лопухин. Казалось, революция побеждала, и служащие этого ведомства тоже воспылали желанием разоблачать проклятое прошлое, а кое-кто заодно и поживиться.
Воздух свободы сладок. Не страшно, если к нему примешивается запах гари и крови: революционный террор — это, конечно, прискорбно, но все же честно, открыто… справедливо, в конце концов! В светских кругах столицы в моде революционеры, как прежде, бывало, музыканты, художники, писатели. Впрочем, роман аристократии с революцией начался давно. Одной из самых известных и привлекательных личностей в петербургском свете 1890–1910-х годов была баронесса Варвара Ивановна Икскуль фон Гильдебранд. «В этой прелестной светской женщине кипела особая сила жизни, деятельная и пытливая. Все, что так или иначе выделялось, всплывало на поверхность общего, — мгновенно заинтересовывало ее, будь то явление или человек… Не было представителя искусства, литературы, адвокатуры, публицистики, чего угодно, — который не бывал бы в ее салоне в свое время», — писала о ней в своих мемуарах З. Н. Гиппиус («Маленький Анин домик»).
В. И. Икскуль была незаурядным и деятельным человеком: издавала книги для народного чтения; основала Школу ученых сиделок; во время Первой мировой войны организовывала санитарные поезда и госпитали. В 1916 году баронессу Икскуль фон Гильдебранд наградили Георгиевским крестом за помощь раненым на поле боя, под вражеским огнем. Эта замечательная женщина привлекала к себе разных людей: в числе ее друзей были известные общественные деятели, писатели, сановники, даже Григорий Распутин. И — революционеры. Они не посещали светских приемов у баронессы Икскуль, но часто находили убежище в ее доме. У нее же хранились архивы различных партий.
Симпатий к революционерам не скрывала и Анна Павловна Философова. В молодости она была признанной светской красавицей; в 60-е годы стала одной из основательниц феминистского движения в России, многое сделала для организации женского образования. Позже с той же страстью увлекалась теософией. Все эти годы ее муж, В. Д. Философов, честно трудился на государственном поприще: был прокурором военного суда, затем членом Государственного совета. Был анекдот, будто на двух концах казенной квартиры находились кабинет Владимира Дмитриевича и гостиная Анны Павловны; и вот в кабинете страшный прокурор не покладая рук подписывает один приговор за другим: «„к расстрелу“, „к расстрелу“, „к расстрелу“, тем временем, как в гостиной Анна Павловна принимала самых отъявленных террористов, кокетничая с ними, восхищаясь их доблестью», — иронизировал А. Н. Бенуа в книге «Мои воспоминания».
Давно сложилась традиция благотворительных сборов в пользу политических заключенных. В каком-либо частном доме устраивался литературный или музыкальный вечер. Аристократы, богачи, люди в чинах охотно предоставляли для этого квартиры и рассылали знакомым билеты-приглашения. Отказаться пожертвовать считалось непорядочным, и даже те, кто не мог прийти, присылали деньги. Член Исполнительного комитета «Народной воли» Н. А. Морозов, освобожденный в 1905 году после двадцати трех лет заключения, не без удовольствия вспоминал о своем «успехе в свете»: «…В первую зиму моей жизни в Петербурге в 1905 году за обедом у одной светской дамы к хозяевам прибежала одна пожилая знакомая, вращающаяся в аристократическом кругу (даже с великими князьями), и, увидев меня, воскликнула: „Николай Александрович, неужели это правда? Кто-то из ваших товарищей по Шлиссельбургу состоит на службе градоначальника? Вчера за обедом градоначальник прямо сказал это. Мы, — докончила она, — так и онемели от изумления!“» Ну чем она не гоголевская «дама, приятная во всех отношениях»? Замечательно, что принесенным ею известием шокированы все: от градоначальника до старого революционера Морозова. В гражданской идиллии 1905–1906 годов проглядывало нечто гоголевское, достоевское; литературные вымыслы становились реальностью.
Но, однако, кто же он, этот двурушник? Неутомимый Бурцев со временем выяснит: это один из убийц Судейкина, народоволец Стародворский! Неужели в момент, когда Стародворский проламывал Судейкину голову, дух жандармского подполковника вселился в него?
Розовая пена салонной революции, грязно-багровая — крестьянской, солдатской. Те, кто не отшатнулся от нее, приняли и ее методы, в том числе террор и провокацию во имя высшей цели. В. Л. Бурцев вспоминал: «В мае 1906 года ко мне в Петербурге в редакцию „Былого“ пришел молодой человек… и заявил, что желает поговорить со мной наедине по очень важному делу…
–?По своим убеждениям я эсер, а служу в департаменте полиции чиновником особых поручений при охранном отделении.
–?Что же вам от меня нужно? — спросил я.
–?Скажу вам прямо: не могу ли я быть чем-нибудь полезен освободительному движению?»
В согласии, рука об руку, кружатся в пляске смерти студенты, дамы, агенты охранки, лавочники, террористы, чиновники, литераторы… А предводительствует и правит на этом балу н е к а я о с о б а. Черты ее лица смазаны, и не понять — это человек? тень?
Н е к а я о с о б а может явиться в облике «девятнадцатилетнего юноши Бродского, брата известных польских революционеров, служившего тайным агентом-осведомителем в варшавском охранном отделении.
–?Я теперь член боевой организации большевиков и служу в охранном отделении, — говорил Бродский. — Познакомился со студентом Александром Нейманом, сошелся с ним и теперь являюсь его помощником в обучении рабочих за Нарвской заставой боевым делам. Нейман читает им лекции о приготовлении разрывных снарядов…» (В. Л. Бурцев. «В погоне за провокаторами»).
Дома у Неймана хранились запасы динамита, формы для изготовления бомб — все необходимое для практических занятий после лекций. О с о б о й может оказаться сам Нейман. Или член союза максималистов Кенсинский. «Во время разговора Кенсинский сказал мне:
–?Вы нас (он говорил о провокаторах) не понимаете. Например, я недавно был секретарем на съезде максималистов. Говорилось о терроре, об экспроприациях… Я был посвящен во все революционные тайны, а через несколько часов, когда виделся со своим начальством, те же вопросы освещались для меня с другой стороны. Я перескакивал из одного мира в другой», — передавал его откровения В. Л. Бурцев.
За несомненной реальностью революции, с кумачом и толпами, открывался провал в ирреальность, в «другой мир». «Петербург имеет не три измеренья — четыре; четвертое — подчинено неизвестности…» (Андрей Белый. «Петербург»).
12 августа 1906 года на даче на Аптекарском острове, где жил премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин, прогремел взрыв. Трое максималистов с револьверами и бомбами появились в доме в приемные часы премьер-министра. Охрана не пропустила их в кабинет Столыпина, попыталась задержать. Тогда они бросили бомбы в комнате, в которой ожидали приема посетители. Двадцать семь человек были убиты, тридцать два тяжело ранены. Среди раненых были двое маленьких детей Столыпина; он сам оказался единственным в доме, кто не пострадал. После этого Столыпин по настоянию царя переехал в Зимний дворец.
«…Столыпин с семьей… жили в препыщенной мрачноватой тюрьме Зимнего дворца, где сами цари давно не обитали. На всех входах и въездах менялись строгие караулы. Петр Аркадьевич, так любивший верховую езду да сильную одинокую ходьбу по полям, теперь гулял из зала в зал дворца или всходил на крышу его, где тоже было место для царских прогулок. Вот тут, взнесенный над самым центром Петербурга и скрытый увалами крыш, премьер-министр России только и мог быть неугрожаем» (А. И. Солженицын. «Август четырнадцатого»).
Премьер-министру России опасно появляться на улицах Петербурга. Зато свободно и безбоязненно чувствует себя на них н е к а я о с о б а. «Однажды… я отправился гулять и шел по Английской набережной… Вдруг издали увидел, что навстречу мне на открытом извозчике едет Азеф со своей женой. Лично с Азефом я не был знаком, но его роль в партии эсеров мне была хорошо известна. Я знал, что он стоит во главе Боевой организации», — вспоминал В. Л. Бурцев.
Героя романа Андрея Белого «Петербург» революционера Дудкина преследует галлюцинация: ему видится страшное лицо н е к о й о с о б ы. Дудкин понимает, что болен, что о с о б а — влиятельный человек в партии, но ужас и отвращение неодолимы. Ужас и отвращение охватили многих в России, когда в 1908 году открылось: один из руководителей партии эсеров Евно Азеф — провокатор и платный агент охранки. Этот человек (он и внешне был отталкивающе уродлив) казался порождением страшного сна.
Предательство Азефа не было следствием страха или слабости: он выбрал его сознательно. В 1892 году Евно Азеф уехал из Ростова, где был замешан в студенческих волнениях, в Германию; там он вошел в группу русских социалистов — и одновременно предложил свои услуги Департаменту полиции. В 1901 году Азеф стал одним из создателей партии эсеров, с 1903 года — главой ее Боевой организации, совершавшей политические убийства. Но лучше процитировать Савинкова, который защищал Азефа перед ЦК эсеров. По его словам, Азеф «руководил с осени 1903 года Боевой организацией и в разной степени участвовал в последующих террористических актах: в убийстве министра внутренних дел Плеве, в убийстве великого князя Сергея Александровича, в покушении на петербургского генерал-губернатора Трепова… на киевского генерал-губернатора Клейгельса… на нижегородского генерал-губернатора барона Унтерберга… на московского генерал-губернатора адмирала Дубасова… на министра внутренних дел Дурново… на офицеров Семеновского полка генерала Мина и полковника Римана… на заведующего политическим розыском Рачковского, в убийстве Георгия Гапона, в покушении на командира Черноморского флота адмирала Чухнина… на премьер-министра Столыпина и в трех покушениях на царя». Савинков не знал, что одновременно с этим Азеф выдавал полиции террористов Боевой организации и других эсеров. Не менее страшным было то, что убийства губернаторов, министров, членов императорской семьи совершались с ведома Департамента полиции!
Разоблачил Азефа и многих других провокаторов В. Л. Бурцев. О том, как его отблагодарили победившие большевики, мы уже говорили. Бурцев нанес серьезный урон революционному делу. За яркой завесой — с баррикадами, велеречивыми интеллигентами, буревестниками, боевыми дружинами — открылись неслыханная провокация и низость, проступили черты Азефа. Оказалось, что будущее России решалось не на баррикадах и не в Государственной думе, а в тайных закутах политического сыска, разъеденного провокацией.
«Все начало отшатываться от болотных огоньков революции, — особенно когда премьер-министр (П. А. Столыпин. — Е. И.) раскрыл в речах своих в Г[осударственной] думе, около какого нравственного омута и мерзости блуждали эти огоньки, куда они манили общество; когда в других речах он раскрыл все двуличие и государственное предательство „передовых личностей“ общества, якшавшихся с парижскими и женевскими убийцами… Сколько ни щебетали социал-демократические птички, они застряли в приговоре страны, который похоронно прозвучал над ними после раскрытия закулисной стороны революции, ее темных подвалов и гнусных нор», — писал в 1911 году В. В. Розанов в статье «К кончине премьер-министра».
Если бы так!
К 1907 году революционная лихорадка стихла, по видимости не поколебав основ жизни страны. О Петербурге говорили: он стоит на болотах, но под ними — гранит; городу не страшны потрясения.
16 мая 1903 года столица праздновала свое двухсотлетие. По традиции начало торжества возвестил салют пушек Петропавловской крепости. Празднично украшенный пароход отправился по Неве к пристани у Домика Петра Великого. Из него на пароход перенесли икону Христа Спасителя, которую особенно почитал основатель города: эта икона сопровождала русские войска во время Полтавской битвы. Ее торжественно доставили к Зимнему дворцу, там у пристани ее ждали представители городского управления, сословий, высшее духовенство столицы. Крестный ход с иконой Спасителя направился к Исаакиевскому собору.
В этот день торжественные службы шли в Исаакиевском и Петропавловском соборах; митрополит совершил молебствие перед иконой Спасителя у Медного всадника. По Петровской площади прошли войска петербургского гарнизона, парад принимал император Николай II. Во время парада салютовала не только Петропавловская крепость, но и корабли, стоявшие на Неве. С залпами салюта сливался звон колоколов, музыка оркестров, «ура» петербуржцев, столпившихся на набережных. В день праздника был торжественно открыт Троицкий мост. Крестный ход с иконой Спасителя прошел от Марсова поля к Домику Петра по новому мосту, одному из красивейших в Петербурге.
Напоминанием о прошлом стала и выставка русского портрета в Таврическом дворце в марте 1905 года. Один из ее устроителей, Сергей Дягилев, объездил провинцию, отыскивая фамильные портреты, хранившиеся в старых усадьбах. В выставочных залах портреты государственных деятелей и светских красавиц, запечатленных знаменитыми мастерами, соседствовали с изображениями безвестных помещиков, увековеченных крепостными художниками.
Но связи с прошлым не обязательно было искать в музеях или на выставках — они сохранялись в обыденной жизни. Особенно заметно это становилось во время праздников — их в Петербурге встречали так же, как столетие назад. Разве что город украшался пышнее и ярче, чем прежде: на улицах и мостах сверкали электрические гирлянды, переливались светом вензеля на фасадах дворцов. В пасхальную ночь пылали факелы на Исаакиевском соборе.
«Много есть прекрасного в России… Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невск[ого]). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника — разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери. И над дверью большой образ Спаса, с горящею лампадой… И покупатель — серьезный и озабоченный, — в благородном подъеме к труду и воздержанию…
В чистый понедельник грибные и рыбные лавки — первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского», — писал В. В. Розанов в книге «Опавшие листья».
На Лермонтовском проспекте перед домом 54 стоит памятник великому поэту. В этом здании с 1839 года располагалась Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, выпускником которой был корнет лейб-гвардейского Гусарского полка Лермонтов. Во времена его учебы Школа размещалась не здесь, а на Исаакиевской площади; впоследствии она поменяла место и название (в 1864 году преобразована в Николаевское кавалерийское училище), но выпускники по-прежнему гордились тем, что среди их предшественников был знаменитый поэт. В 1883 году в училище открылся первый в стране Лермонтовский музей, а в 1916-м — появился памятник, поставленный стараниями юнкеров-николаевцев.
Однажды в газетах появилось объявление: юнкера Николаевского училища устраивают в Михайловском манеже конноспортивный праздник; все сборы от него пойдут на памятник Лермонтову. Благотворительность в городе была в чести, и люди охотно покупали билеты. Вдвойне приятно было то, что юнкера оказались молодцами и показали чудеса ловкости и отваги. Во время праздника, продолжавшегося три дня, «были показаны лихая рубка, стрельба на полном скаку в цель, всякие упражнения, живые пирамиды на конях… Были показаны конные карусели, а под конец — парадный выезд в исторических формах кавалерии. Народ ломился на эти праздники, публика не только сидела, но и стояла в проходах» (Д. А. Засосов, В. И. Пызин. «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»).
Перед бывшей Школой гвардейских подпрапорщиков стоит памятник корнету М. Ю. Лермонтову. Глядя на него, стоит вспомнить не только великого поэта, но и тот давний праздник: разгоряченные лица юнкеров-николаевцев, поединки «Алой и Белой розы» на арене Михайловского манежа… И то подлинное, что скрывалось за игрою: военную доблесть, благодарную память, традиции офицерского товарищества.
Историки любят сравнивать экономические показатели России 1913 года с данными последующих годов. Действительно, цифры 1913-го впечатляют: за несколько десятилетий совершилась подлинная революция в промышленности, в транспорте; страна вошла в число крупнейших мировых экспортеров хлеба и сельскохозяйственных товаров. На те же десятилетия приходится новый расцвет науки, культуры, искусства. Казалось бы, настало время пожинать плоды трудов и уверенно смотреть в будущее.
«У нас нет совсем мечты своей родины, — писал В. В. Розанов. — И на голом месте выросла космополитическая мечтательность… У француза — „ch?re France“, у англичан — „Старая Англия“, у немцев — „наш старый Фриц“. Только у прошедшего русскую гимназию и университет — „проклятая Россия“. Как же удивляться, что всякий русский с 16 лет пристает к партии „ниспровержения государственного строя“… У нас слово „отечество“ узнается одновременно со словом „проклятие“».
Не в этом ли причина катастрофы, ожидавшей страну и ее столицу?
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.
(А. Ахматова. «Поэма без героя»)
«К автору… приходят тени из тринадцатого года под видом ряженых». Среди теней блистательного петербургского маскарада «драгунский Пьеро», Всеволод Князев — молодой офицер и поэт. Зимой 1913 года он покончил самоубийством из-за любви к актрисе Ольге Глебовой-Судейкиной.
Сколько гибелей шло к поэту,
Глупый мальчик: он выбрал эту, —
Первых он не стерпел обид.
Он не знал, на каком пороге
Он стоит и какой дороги
Перед ним откроется вид…
(А. Ахматова. «Поэма без героя»)
А может быть, возросшее число самоубийств в ту эпоху, особенно среди молодежи, и было предвестием открывавшейся дороги? На долю этого поколения придутся войны (Первая мировая, Гражданская), голод, террор, опять войны. Самоубийства молодежи свидетельствовали о глубоком неблагополучии общества. Много их было в революционных кругах: одни казнили себя за слабость (не решились на террористический акт), другие — «разуверились»; третьи — не вынесли подозрения в предательстве…
Но то же поветрие было в среде молодежи, далекой от политики. Поводы для расчета с жизнью находились самые разные: от любовного разочарования до утраты веры в Бога. Но за всем этим — чувство безысходности, ранняя душевная усталость. Горек и душен был воздух умирающей эпохи. «Собирают мнения писателей о самоубийцах. Если я скажу, что думаю, т. е. что причину можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а „деловые люди“ только лишний раз посмеются; но все-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки», — писал в дневнике Александр Блок в 1912 году.
Небесные знаки явственно предвещали перемены и потрясения. Их видели многие — только «читали» по-разному. На рубеже веков в Петербурге возросло число сект. Появились иоанниты, обожествляющие Иоанна Кронштадтского, братства Охтинской Богородицы, Иоанна Крестителя, чуриковское и другие. В смутные времена люди ищут духовную опору в вере. Но тогда лишь немногие находили ее в церкви; большинство обретало ее вне пределов храма. Петербург охватило увлечение спиритизмом. Люди более глубоких духовных запросов обращались к теософии, антропософии, оккультизму — или сами становились «учителями» — основателями сект, как петербургский поэт-декадент Александр Добролюбов. В воспоминаниях «Дмитрий Мережковский» З. Н. Гиппиус писала, что Добролюбов «свое „декадентство“ прежде всего провел в жизнь…Было известно, что он живет в каких-то черных комнатах, черных одеяниях, что у него много молодых последовательниц (или поклонниц), которым он проповедует, и успешно, самоубийство…
И вдруг… с ним случилось то, что не поймет ни один европеец, но человек русский к подобным делам привык, — Добролюбов „ушел“. Такие „уходы“ — не пропаданье: это лишь погружение в море российское… Декадент Добролюбов нырнул глубоко, выплыл не скоро, и выплыванья его были не часты, кратки. Он являлся босой, в армяке, с такими же своими „учениками“… Что это была за секта — никто путем не знал. Говорили только, что там „все сидят поникши“. И что „учеников“ у Добролюбова очень много».
Александр Добролюбов «прочел» небесные знаки так. Его сестра Мария по-другому: после Смольного института она работала «на голоде» (помощь голодающим крестьянам); во время Русско-японской войны была сестрой милосердия. В 1905 году вступила в организацию эсеров, в 1906-м — покончила жизнь самоубийством, не решившись на террористический акт. Она была невестой Леонида Семенова, по воспоминаниям З. Н. Гиппиус «молодого, очень красивого студента из знатной семьи, и талантливого поэта при том. Он погиб уже при большевиках». Л. Д. Семенов-Тян-Шанский, как и А. М. Добролюбов, «ушел» — проповедовал, толковал Евангелие. Был убит в 1917 году. История этих молодых петербуржцев, их пути и судьбы дают представление об атмосфере эпохи.
Добролюбов ушел из Петербурга. Но многих проповедников-сектантов привлекал именно этот город. История тобольского крестьянина Григория Новых (Распутина) хорошо известна. Не только он, но и другие «учителя» и «старцы» находили в столице учеников и приверженцев. В середине 90-х годов в Петербурге появился самарский крестьянин Иван Чуриков. До этого он занимался торговлей, затем раздал свое достояние бедным и стал проповедником. Проповедь Чурикова была проста: надо следовать евангельским заповедям, отказаться от пьянства, праздности и других пороков. Он нашел учеников среди петербургских рабочих. Чуриков обращался и к совсем опустившимся людям, к бродягам, проституткам, пьяницам. Нередко они меняли образ жизни и входили в его общину. Каждый новый «братец» получал необходимую поддержку: ему помогали получить работу, заказы, кредит. Трудолюбие, добросовестность, честность чуриковцев служили самой надежной рекомендацией.
Церковь преследовала их как сектантов. Чурикова высылали из Петербурга, держали в сумасшедшем доме, в тюрьме. После манифеста 17 октября 1905 года, провозгласившего свободу совести, он и его община могли жить спокойно. Обосновались они в Вырице. «Братцы» держались тесным, сплоченным кружком, чуждались окружающего мира и не допускали вмешательства в свой. Так они пережили революцию, Гражданскую войну, самые трудные времена. Советская власть занялась общиной трезвенников только к 1930 году. Ивана Чурикова и его «братцев» выслали на Соловки; на одном из соловецких островов их уморили голодом.
В Петербурге начала века подвизался и «двойник» Распутина — Щетинин, объявившийся в столице почти одновременно с ним: «Пока Распутин… пролез наверх, до царской семьи включительно, Щетинин пошел по низам и славу свою стал обретать — все бо?льшую — в кругах рабочих… Сведения (об этой секте. — Е. И.) у меня имелись неполные. А полные я получила позднее, когда кто-то из Временного правительства принес мне д е л о Щетинина… И с портретом Щетинина — большой фотографией, где он сидит, окруженный поклонницами, сам в ж е н с к о м п л а т ь е и ш л я п к е… Хоть и похожи они, как два брата, Щетинин и Распутин, но безобразие и распутство последнего бледнеют пред тем, что выделывал Щетинин в неугасимой, неуемной похоти своей и разврате, граничащих с садизмом», — вспоминала З. Н. Гиппиус.
Почти десятилетие в Петербурге негодовали и осуждали окружение императора, в котором все бо?льшую силу набирал Распутин, с ненавистью говорили о самом Распутине, к которому льнуло все выморочное и низкое. Передавали: знатные почитательницы надевают грязное белье старца, чтобы приобщиться к его святости. Полз подлый шепоток: «Распутин и царица»… Настоящую причину влияния Распутина (он помогал цесаревичу Алексею, когда врачи были уже бессильны ему помочь) знал лишь очень узкий круг людей.
В черном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня.
(А. Ахматова. «Поэма без героя»)
В 1913 году в петербургском литературном мире появились новые герои и «ряженые» — футуристы. Бульдожье лицо Давида Бурлюка с размалеванными щеками; желтая или полосатая блуза Владимира Маяковского; черное жабо и румяна Бенедикта Лившица; Велимир Хлебников с неподвижным, похожим на маску лицом…
В декабре 1913 года в Петербурге, на сцене театра Луна-парка, с успехом прошли «Первые в мире четыре постановки футуристов театра»: трагедия «Владимир Маяковский» и опера «Победа над Солнцем» (музыка М. Матюшина, либретто А. Крученых). «Цены назначили чрезвычайно высокие, тем не менее уже через день на все спектакли места амфитеатра и балкона были проданы. Газеты закопошились, запестрели заметками, якобы имевшими целью оградить публику от очередного посягательства футуристов на ее карманы, в действительности же только разжигавшими общее любопытство», — писал Б. Лившиц в книге «Полутораглазый стрелец».
Футуристы собирали полные залы — но не эстетов и бунтарей, а самой благонамеренной публики. На эти вечера ходили развлечься, повеселиться. Веселило все: зычное «Я захохочу и радостно плюну, плюну в лицо вам» Маяковского, заумный лепет Крученых, лорнетка Бурлюка, хамские остроты и выплескивания чая в зал, блуза одного из поэтов, сшитая из церковной парчи. Впрочем, это развлечение довольно скоро приедалось.
Гораздо привлекательнее было художественно-артистическое кабаре «Бродячая собака». Оно занимало подвал дома № 5 на углу Михайловской площади и Итальянской улицы. В двух залах «Бродячей собаки», которая открывалась к полуночи, могло разместиться полсотни гостей. Завсегдатаями ее были поэты, актеры, художники. Однако и «непосвященные», купив входной билет, могли попасть в мир артистической богемы… «…Гостям предлагалось надевать на головы бумажные колпаки, которые им вручали на пороге подвала, и прославленные адвокаты или известные всей России члены Государственной думы, застигнутые врасплох, безропотно подчинялись этому требованию», — вспоминал Бенедикт Лившиц.
Не жаль было платить за то, чтобы побывать на вечере балерины Карсавиной, танцевавшей на огромном зеркале, или на вечере французского «короля поэтов» Поля Фора, или на чествовании Московского художественного театра. А можно было просто наслаждаться приобщенностью к миру искусства, сидя за столиком и наблюдая, как сюда «…переносили недовысиженные восторги театрального зала… везли… свежеиспеченный триумф, который хотелось продлить, просмаковать еще»; или как «затянутая в черный шелк, с крупным овалом камеи у пояса вплывала Ахматова… Давно уже исчерпав кредит, горячился перед стойкой буфетчика виллонствующий Мандельштам… В длинном сюртуке и черном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал… Гумилев, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь „кинжального“ взора в спину… В позе раненого гладиатора возлежал на турецком барабане Маяковский, ударяя в него всякий раз, когда в дверях возникала фигура забредшего на огонек будетлянина…» (Б. Лившиц. «Полутораглазый стрелец»).
И кажется, никто из сидевших в продымленных зальцах «Бродячей собаки» или мирно спавших в своих постелях — никто из петербуржцев не замечал, что небесные знаки разгорались все ярче.
В феврале 1914 года в Петербург приехал знаменитый итальянский футурист Филиппо Маринетти. Русские футуристы отнеслись к нему настороженно — они не терпели соперничества. Хлебников и Лившиц даже написали декларацию о «кружевах холопства на баранах гостеприимства», пытаясь устроить гостю обструкцию, но публика заполнила зал Калашниковской биржи: «…весь битком набитый зал неотрывно следил за небольшой подвижной фигуркой, оживленно жестикулировавшей на кафедре… Маринетти двоился, выбрасывая в стороны руки, ноги, ударяя кулаком по пюпитру, мотая головой, сверкая белками, скаля зубы, глотая воду стакан за стаканом… „Война — единственная гигиена мира!.. — надсаживался он из последних сил. — Да здравствует милитаризм и патриотизм!.. Долой расслабляющее влияние женщины: нам нужны герои, а не сентиментальные трубадуры и певцы лунного света!..“» — рассказывал Б. Лившиц. Футуристы были озабочены утверждением своего первородства, зрители увлечены зрелищем. Кто из них различил за воплями Маринетти — войну?
В середине июня 1914 года в Кронштадт прибыла с официальным визитом британская эскадра. Два крейсера вошли в Неву и встали у Николаевского моста. Доступ на них был открыт, и петербуржцы не упустили возможности побывать на военных кораблях: «Наша русская публика совершенно переменила мнение об англичанах, ранее представляя их людьми сдержанными… Мужчины любезно обменивались с матросами табаком и папиросами… На корабль приехало много русских матросов, которые как-то умудрялись объясняться с английскими матросами», — вспоминали старожилы (Д. А. Засосов, В. И. Пызин. «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»).
На палубах крейсеров гостеприимные англичане угощали детей шоколадом, устраивали танцы под фисгармонию. Петербуржцы не оставались в долгу: матросов всюду ожидал радушный прием. Появление английской эскадры внесло оживление в жизнь города. Мало кто думал, что это — предвестье войны.
В начале июля в Кронштадт прибыла французская эскадра. И снова горожане ездили на военные корабли, распевали с моряками «Марсельезу», а во время проезда президента Франции Пуанкаре к Зимнему дворцу кричали: «Вив ля Франс!» До начала мировой войны оставалась неделя.
То, что Россия так или иначе примет участие в грядущей войне, было очевидно. Сигналом к ее началу стали выстрелы Гаврилы Принципа, члена тайной организации «Молодая Босния». 15 (28 по новому стилю) июня 1914 года он убил в Сараеве наследника австро-венгерского престола Франца-Фердинанда и его жену. Через месяц, 15 июля, Австро-Венгрия объявила войну Сербии. В связи с этим 18 июля в России вышел указ о всеобщей мобилизации. Германия потребовала его отмены, а получив отказ, объявила войну России. 19 июля немецкий посол Пурталес вручил российскому министру иностранных дел Сазонову ноту о начале военных действий.