Глава ТРЕТЬЯ «39-й год будет решающим»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава ТРЕТЬЯ

«39-й год будет решающим»

1

Накануне нового года ни в Лондоне, ни в Париже, ни в Москве не могли быть уверенными в том, куда Гитлер обратит свои взоры теперь, и что можно или нужно делать по этому поводу. Британцы и французы уверяли себя, что нацисты двинутся дальше на восток. Галифакс считал, что будет вполне нормально, если Германия станет доминировать в центральной Европе, иначе там каждые пятнадцать-двадцать лет будет вспыхивать война. И почему Британия должна подвергать себя риску войны, спасая Советский Союз?1 У Франции были свои дополнительные хлопоты о том, что может предпринять Италия на Средиземноморье. Итальянское правительство почуяло всеобщую растерянность после Мюнхена и в конце ноября 1938 года фашисты в итальянском законодательном собрании уже открыто требовали «Ниццу, Корсику и Тунис». В отличие от Германии Италия была всего лишь потенциальным противником, которого Франция еще надеялась прибрать к рукам, но напряженные франко-итальянские отношения создавали еще один фактор нестабильности в и без того напряженной международной обстановке.2

По мысли Чемберлена, Франции следовало обеспечить гарантии, что Италия не ввяжется в войну, которую мог затеять Советский Союз. Британское правительство беспокоилось, что Франция сама окажется втянутой в такую войну, подчиняясь своим обязательствам по франко-советскому пакту о взаимной помощи. Некоторые в Форин офисе предлагали надоумить французов разорвать соглашение с Советами, но в конце концов Галифакс склонился к тому, что лучше пока сидеть тихо и наблюдать, как будут развиваться франко-германские отношения.3 Как сообщал из Парижа Суриц после мюнхенской конференции, французская правая пресса открыто высказывалась о что Франции лучше всего снять с себя всякие обязательства по отношению к Польше и Советскому Союзу. Но не все были столь категоричны. Посол Фиппс считал, что денонсация пакта с Советами будет «необоснованно глупой односторонней уступкой Германии в надежде на сохранение добрых отношений».4 В конце ноября на англо-французской встрече в Париже Бонне заверил Чемберлена, что франко-советский пакт настолько увязан с единодушным одобрением Лиги и потребует стольких консультаций, что опасения британского премьер-министра насчет того, что Россия сумеет втянуть Францию в войну абсолютно беспочвенны.5

Появились слухи, что нацисты, желая удовлетворить свои растущие территориальные аппетиты уже присматриваются к Украине. Для Бонне это было и облегчением и новой заботой, но больше всего поводом освободить Францию от опасных обязательств. Советские послы, естественно, сообщали об этих и других слухах в Москву. 6 декабря Ллойд Джордж пригласил Майского отобедать и заняться тем, что сделалось чем-то вроде популярной игры — погадать о том, куда Гитлер направит свой следующий удар. Ллойд Джордж полагал, что Гитлер пойдет на восток и следующей его целью будет Польша. Более отдаленным предметом нацистских вожделений могла стать советская Украина, но это была более опасная добыча. Двумя днями позже Майский встретился с Ванситтартом, опять за обеденным столом и опять с целью поиграть в загадки и отгадки. Но Ванситтарт круто подсолил игру своей озабоченностью чемберленовской внешней политикой. Гитлер не станет долго почивать на лаврах, прежде чем обратит внимание на новую жертву, сказал Ванситтарт: в течение ближайших месяцев начнется какая-нибудь новая кампания. Но где? В правительственных кругах было распространено мнение, что следующей целью Гитлера может стать Украина. Ванситтарт вовсе не был в этом уверен. Он был уверен только в том, что британскую внешнюю политику необходимо пересмотреть.6

В тот же день в Париже встретились Мандель и Суриц, чтобы порассуждать о тех же самых вопросах. Мандель располагал информацией, что следующей целью Гитлера была Украина, но еще раньше судьбу Чехословакии могли разделить Польша и Румыния. Если такое случится, говорил Мандель, «это будет означать конец Франции». Еще он рассказал Сурицу, что Бонне затевает исключить из франко-польского соглашения 1921 года все военные статьи, но сам он не думал, что Даладье отважится зайти так далеко.7

Эти слухи были подкреплены и прибытием в Париж 6 декабря нацистского министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа который явился во французскую столицу, чтобы закрепить договором с Бонне взаимное понимание необходимости поддерживать «мирные и добрососедские отношения». Это подписание породило домыслы, что Бонне согласился в обмен на мир с Западом «развязать руки» Гитлеру на востоке. Согласно отчету об этой встрече, принадлежащему Женевьеве Табуи, антиумиротворенчески настроенной французской журналистке, Риббентроп поставил вопрос о свободе действий прямо, «но Бонне все же сумел пробормотать: "нет... только не сейчас"».8 Литвинов, никогда не доверявший Бонне, не мог даже представить, какой нелепостью способен ответить тот на предложения нацистов, поэтому поручил Сурицу разузнать.9 Но, похоже, даже Литвинову не могло прийти в голову, что это французское «взаимопонимание» тоже стоило не больше, чем бумажка, подписанная Гитлером и Чемберленом, и которой последний с такой гордостью размахивал, привезя ее домой из Мюнхена.

Бонне, может, и готов был дать нацистам полную свободу действий на востоке, но другие министры французского кабинета, считая, что война все равно неизбежна, хотели защитить франко-советский пакт и не особенно скрывали свои взгляды от Сурица.10 Однако этой поддержки было достаточно только на то, чтоб сдерживать нападки антисоветской оппозиции; слишком сильным по-прежнему было сопротивление улучшению отношений с Советским Союзом, и пакт практически оставался соглашением на бумаге. Заместитель начальника генштаба Кольсон, суммируя положение в вооруженных силах после Мюнхена, писал: «Россия продемонстрировала, несмотря на громкие заявления Литвинова в его речи [21 сентября] в Женеве, как свою неспособность так и нежелание ввязываться в конфликт, который может подвергнуть ее политический режим мощным ударам германской армии. СССР, являясь в целом азиатской державой, может вмешаться в европейский конфликт только тогда, когда увидит возможность распространить свою [коммунистическую] идеологию на руины цивилизации, ослабленной войной».11 Базируясь на таких допущениях, французский генштаб, при строительстве своих планов на случай возможных устремлений Гитлера, едва ли уделял в них какую-то роль Советскому Союзу, несмотря на предупреждение военного атташе Паласса, который, как и Кулондр, не скрывал возможности нацистско-советского сближения.12

Такое идеологизированное видение Советского Союза буквально пропитывало собой англо-французские правящие круги. Меньше чем месяц спустя Оливер Харви, личный секретарь Галифакса, которого едва ли можно обвинить в коммунистическом образе мыслей, записал в своем дневнике: «...реальная оппозиция перевооружению исходит от имущих кругов в [консервативной] партии, которые боятся налогов и считают, что нацисты как явление консервативнее коммунистов и социалистов: любая война, победоносная или нет, разрушит праздное благосостояние этих кругов, поэтому они за мир любой ценой.13 «Так как война может означать триумф сил большевизма на континенте, — говорил Фиппс Уильяму К. Буллиту, американскому послу в Париже, — необходимо пойти на любые жертвы, чтобы ее избежать». Буллит эти взгляды вполне разделял.14

Во всем этом не было ничего нового для советского правительства. В январе 1939 года французская журналистка Табуи встречалась с Литвиновым в Женеве. Она была хорошо осведомлена о позиции французского правительства касательно пакта с Советским Союзом и слышала показания Бонне в комиссии по иностранным делам палаты депутатов. «Я тщательно изучил франко-российский пакт, — говорил Бонне. — И я открыл, что мы никак не связаны им. Нам нет нужды отказываться от него, потому что он не принуждает нас автоматически присоединяться к России». Табуи не хотела рассказывать Литвинову об этих заявлениях Бонне, но он и так уже знал о них: «Москва сейчас прекрасно себе представляет, что у нее мало шансов Рассчитывать на Великобританию и Францию, пока политика выражается через [французскую] прессу». С этими словами Литвинов вручил Табуи экземпляр антикоммунистической «Matin». Там, на первой полосе, была помещена статья, в которой говорилось: «Направьте германскую экспансию на восток... и мы на западе сможем отдохнуть спокойно».15

2

Но когда в январе 1939 года возникли слухи, что целями нацистских амбиций были Голландия и Западная Европа, англо-французы разом утратили свое самодовольство и заинтересовались Советским Союзом. Внезапно оказалось менее желательным рвать соглашение с Советами. Англо-французские противники умиротворения, приумолкшие после Мюнхена, опять подняли свой голос.

В Британии переоценка ценностей коснулась даже Форин офиса. Министр иностранных дел Галифакс смотрел на перспективу сближения с нацистской Германией вовсе не с таким оптимизмом как Чемберлен, а взгляды Ванситтарта были известны всем. В начале января Майский прислал сообщение с очень интересной оценкой британских настроений. Он считал, что оптимизм самого Чемберлена относительно всеобщего умиротворения изрядно потускнел. И хотя премьер-министр продолжал верить в возможность соглашения с Германией и Италией, многие из его коллег думали иначе, или испытывали растущие сомнения. Главными виновниками «протрезвления» британского общественного мнения были, по словам Майского, Гитлер и Муссолини.16

Это «протрезвление» проявило себя дискуссией в самом Форин офисе. Примерно в то же время, когда Майский послал Литвинову свой отчет, появилась на первый взгляд чисто академическая записка клерка Форин офиса, в будущем постоянного заместителя министра Гарольда Кассиа с обзором книги Уиллер-Беннета о советско-германском договоре, заключенном в Брест-Литовске в 1918 году; именно она во многом изменила взгляды на англо-советские отношения.

В записке Кассиа предлагалось пересмотреть британскую политику в отношении Советского Союза в свете исторической перспективы, развернутой в книге Уиллер-Беннета. Напоминая, что еще Ленин соглашался принять «помощь французского империализма в борьбе против германских бандитов», он спрашивает, почему бы британскому правительству не принять на вооружение ту же самую политику, основанную на том принципе, что и «русские живодеры» в определенных условиях могут быть меньшим злом, чем «германские разбойники». Это была, по сути дела, черчиллевская позиция. Кассиа предлагал, чтобы новый британский посол в Москве сэр Уильям Сидс попытался встретиться со Сталиным и «прояснить» англо-советские отношения с точки зрения главнейшего ленинского принципа.

Этот меморандум очень скоро породил множество откликов среди служащих Форин офиса, начиная от скромных клерков и кончая самим Галифаксом, эти отклики отражали весь диапазон отношений к Советскому Союзу. Сотрудник центрального (европейского) департамента Д. У. Ласкелес спрашивал: «...а разве тут нужно что-то прояснять?

По существу... [англо-советские] отношения базируются на взаимной и неизбежной антипатии, и на понимании того, что другая сторона, пытаясь справиться с германской угрозой, будет действовать, полагаясь на собственный опыт и учитывая только собственные интересы. Русские прекрасно знают, что если Германия нападет на них, мы не будем ни помогать им, ни действовать на стороне их врага...»

Ласкелес однако допускал, что какие-нибудь незначительные переговоры с Советами, «могут оказать профилактическое действие на немцев... и могут также... отвести некоторую часть критики от правительства Его Величества». Другие чиновники среднего уровня, такие как Коллье и глава центрального департамента Уильям Стрэнг, подхватили эту идею и принялись развивать ее, хотя и встретили сопротивление Олифанта и сэра Александра Кадогана, «разумнейшего» чемберленовского «тугодума», который сменил Ванситтарта на посту постоянного заместителя министра.17

Коллье доказывал, что было бы ошибкой держать Советский Союз «на расстоянии вытянутой руки», ибо «это ясно даст понять Гитлеру, Муссолини и японцам, что они могут разделаться с каждым из нас поодиночке; и я считаю, что нужно как-то высказаться, чтобы у Сталина появилась, пусть негативная, но уверенность, что мы не будем делать ничего, ни прямо, ни косвенно, с целью помочь Гитлеру осуществить его восточные планы...» Изменение курса «должно идти таким путем, чтобы устранить тот всеобщий критицизм, которым проникнута нынешняя политика правительства Е. В., устранить те «идеологические причины», которые действовали против сотрудничества с Советским Союзом и в пользу сотрудничества с Германией и Италией».

«Россия нам не друг, хотя в определенных условиях могла бы стать нашим союзником», отмечал Фрэнк Эштон-Готкин, экономист Форин офиса. «Многие из ее вторжений в европейскую политику, такие как франко-советский пакт, интервенция в Испании и невыполненные обещания чехам, оказали весьма пагубное действие. Но Россия остается весьма важным центром массы в шатком европейском равновесии...»

Кадоган противился сближению с Москвой, так как британскому правительству было нечего предложить: «тогда нам очень скоро придется обнародовать, что в нашем буфете пусто». Сталин мог начать задавать щекотливые вопросы о том, что Британия готова или не готова сделать в случае советско-германского конфликта. Он мог, например, «спросить, будет ли состоять наше непрямое сотрудничество [с Германией] только в невмешательстве и позволении немцам делать все, что им вздумается. А на этот вопрос вовсе нелегко ответить — я не думаю, что даже в лучшем случае мы могли бы дать Сталину ответ, которого он хочет...»

Взгляды Кадогана вполне подтверждали бы советские подозрения о британском безразличии к судьбам восточной Европы, но они не вполне удовлетворяли Галифакса, который и пригласил Ванситтарта кое-что прокомментировать. «Англо-советские отношения», писал Ванситтарт «находятся в весьма неудовлетворительном состоянии. Такая их обреченность не только достойна сожаления, но и опасна, а поддержание их в таком состоянии выразится в самом ближайшем будущем в еще большей опасности. Они находятся в столь плачевном состоянии из-за убежденности русских, что мы в течение всего 1938 года просто бойкотировали их, и я думаю, с этим очень трудно спорить, потому что сей факт признается практически всеми. Мы никогда не оказывали им нашего доверия, не стремились установить с ними близкого контакта; именно этот факт и объясняет развитие изоляционизма, который сейчас набирает силу в России. Такое положение вещей и эти тенденции мы и должны исправить, и как можно скорее».

Правда Ванситтарт слабо представлял, как это сделать практически. «Больше всего русским нужен жест». Он предлагал послать в Советский Союз кого-нибудь из министров кабинета — Роберта Хадсона или Оливера Стэнли, — как бы для продолжения торговых переговоров. Галифакс попросил Ванситтарта развить свои идеи подробнее.18 Это означало определенный прогресс — для тех, кто приветствовал улучшение отношений с Советским Союзом, — но не было решительным сдвигом в политике. Чемберлен все еще надеялся на всеобщее замирение с Гитлером. И не склонен был позволять Форин офису шагать слишком быстро навстречу Москве; да и Кадоган был на месте, не позволяя Галифаксу сбиваться с курса.

Хотя и сам Галифакс не выражал особого желания сбиваться. Еще осенью 1937 года, будучи лордом-председателем, он встречался с Гитлером во время своего широко освещаемого в прессе визита в Германию. Галифакс «рассказывал мне», вспоминает член парламента от консерваторов Ченнон, что «ему понравились все нацистские лидеры, даже Геббельс, и вообще, визит оказался впечатляющим, интересным и приятным. Он считает этот режим абсолютно фантастичным, возможно даже слишком фантастичным, чтобы воспринимать его всерьез... У меня буквально отпечаталось в памяти все, что он рассказывал...»19. Галифакс сменил на посту министра иностранных дел Идена в феврале 1938 года, к большому облегчению Чемберлена, который считал, что с Иденом в случае чего невозможно будет справиться. Перед Мюнхеном Галифакс поддерживал политику Чемберлена в отношении Германии, хотя во время сентябрьского кризиса и потом, уже в 1939 году, выражал колебания. Это был типичный представитель британского высшего сословия, подчеркнутый англичанин, заседающий в палате лордов и очень консервативный. Высокий и долговязый, лысеющий и представительный он был несколько застенчив и не любил острых ситуаций, предпочитая избегать прямых конфликтов. Будучи министром иностранных дел, Галифакс находился под влиянием Кадогана, но прислушивался и к Ванситтарту, а иногда, к огорчению Кадогана, даже следовал его советам. Если Чемберлена можно считать непреклонным противником улучшения англо-советских отношений, то Галифакс, тоже не приветствуя их, был все же более гибок. Он часто встречался с Майским, который бывало даже испытывал его терпение, но Галифакс, оставаясь истинным английским джентльменом почти никогда не выказывал своего раздражения. Галифакс не был твердолобым умиротворителем, но неизменно склонялся к тому, чтобы прислушиваться к немцам, в надежде что они изменят свою позицию, даже после того как началась война.

В тот самый день, когда Ванситтарт представил Галифаксу записку о возможной миссии в Москву, он отправился с визитом к Майскому, пожаловаться — уже не в первый раз и не особенно маскируясь — на политику Чемберлена. Ванситтарт был «крайне тревожен», отметил Майский; он был «очень недоволен положением дел как в Англии, так и во Франции и не стеснялся открыто критиковать политику премьера. По его мнению, 1939 год будет решающим годом». Ванситтарт доказывал, что британские, советские и французские интересы полностью совпадают, и если не проявлять должной осмотрительности, Гитлер расправится с каждым из них поодиночке, — «как едят артишок лист за листом». «Я заметил, что Ванситтарт обращается со своими аргументами не по адресу. СССР все время отстаивал принцип коллективной безопасности, в то время как Лондон и Париж его систематически подрывали (Ванситтарт с этим согласился)... Ванситтарт выражал также надежду, что политика "умиротворения" в Англии скоро придет к заслуженно бесславному концу».

3

Пока Майский ждал, сбудутся ли ожидания Ванситтарта, дипломатические отношения между Берлином и Москвой все больше оживлялись. 5 января бывший германский посол в Москве Рудольф Надольный и коммерческий советник московского посольства Густав Хильгер связались с Алексеем Ф. Мерекаловым, советским послом в Берлине, чтобы выяснить, не желает ли советское правительство возобновить замороженные в марте 1938 года переговоры о получении кредита в 200 млн марок. Немцы, сообщал Мерекалов в своей телеграмме в Москву, заявили, что они готовы к переговорам и дали понять о возможности некоторых уступок касательно сроков предоставления и погашения кредита и даже снижения процента. Ни о каких политических условиях, вообще ни о каких связях с политикой не упоминалось, и в опубликованном резюме телеграммы Мерекалов не давал никаких комментариев относительно германской инициативы. Тремя днями позже Анастас И. Микоян, нарком внешней торговли, ответил, что советское правительство готово возобновить переговоры по кредиту на основе предложенных немцами условий. Микоян предлагал, чтобы переговоры проходили в Москве.21

Мерекалов нанес визит Э. Вилю, директору экономического отдела германского министерства иностранных дел, чтобы сообщить ему об ответе Микояна. Виль воспринял это известие с удовлетворением и заверил, что сделает все от него зависящее, чтобы получить позитивный ответ от своего начальства. На следующий день Мерекалов присутствовал на ежегодном дипломатическом приеме по случаю Нового года в Берлине. Он сообщил, что виделся там с Гитлером: «Обходя послов, Гитлер поздоровался со мной, спросил о житье в Берлине, о семье, о поездке в Москву, подчеркнул, что ему известно о моем визите к Шуленбургу в Москве, пожелал успеха и распрощался» Потом подошел Риббентроп в сопровождении других правительственных чиновников, но они ограничились только протокольными любезностями. Мерекалов не выводил из этой краткой встречи никаких политических следствий и никак не связывал ее с предложением возобновить переговоры по кредиту.22

Через восемь дней Мерекалов опять прибыл с визитом к Вилю и нашел его на этот раз в компании Карла Шнурре, главы немецкой торговой делегации и Хильгера. Немцам не нравилась идея переговоров в Москве, но они тем не менее согласились. Шнурре должен был отправиться туда в конце января, после трехдневной остановки в Варшаве; он был готов остаться в Москве до середины февраля, а затем опять должен был вернуться в Варшаву для переговоров с поляками. Мерекалов спросил, наделен ли Шнурре полномочиями обсуждать порядок и условия сделки, и Шнурре подтвердил свои полномочия. Для переговоров, казалось, было готово все, включая визу для супруги Шнурре, с тем чтобы она могла осмотреть достопримечательности Москвы.23

Французское и британское руководства узнали о планирующихся переговорах как раз в течение тех двух недель, которые оставались до их начала. Реакции от англо-французов не последовало почти никакой, что может удивить читателей, которые знакомы с неоднократными предупреждениями Кулондра об опасности нацистско-советского сближения. В Форин офисе даже Коллье, который всегда был настороже относительно любых признаков сближения немцев с Советами, не обратил особого внимания на сообщение об уже запланированных переговорах. Пайяр сообщал из Москвы об ожидаемом приезде Шнурре, но считал, что переговоры не выйдут за рамки чисто экономических вопросов.24

27 января журналист Верной Бартлет опубликовал в лондонской «News Chronicle» статью, в которой говорилось об «опасности» «германо-советского сближения». На следующий день Виль сообщил Мерекалову по телефону, что переговоры отменяются; Шнурре был отозван в Берлин по непредвиденному и срочному делу, и Виль не мог сказать, когда его миссия сможет возобновиться. Мерекалов счел что причиной отмены поездки Шнурре в Москву стал именно «шум» в западной прессе и «нацистско-советском сближении».25

Литвинов также немало раздумывал над срывом миссии Шнурре, но его недоверие к французам и англичанам было настолько глубоким, что порой, казалось, граничило с паранойей. Он приказал Мерекалову разузнать, что случилось на самом деле, предполагая такое развитие событий: если немцы могли быть обеспокоены нежелательным разглашением своих планов, то у англичан и французов было еще больше причин для беспокойства. Не спешите так связываться с Советским Союзом, могли сказать они немцам, подождите новых уступок от нас. Слухи об ответном визите Бонне в Берлин, казалось, подтверждали эти подозрения.26

Но на этот раз Литвинов ошибался. Британцы едва ли заметили миссию Шнурре, а в Париже оставались глухи к предупреждениям Пайяра. Статья из «News Chronicle» была без комментариев перепечатана в московских газетах; это вызвало отклик Пайяра, что в былые дни такая публикация непременно вызвала бы негодование Советов. Складывалось впечатление, что статья (Майский имел связи с Бартлетом) инспирирована самим советским руководством и была призвана просигнализировать о разочаровании Советов в политике коллективной безопасности и подготовить советское общественное мнение, на всякий случай, к радикальному изменению во внешней политике. Озабоченность Пайяра была ясна: статью Бартлета можно считать отправной точкой возможного поворота в политике, и как таковая она заслуживает самого серьезного внимания.27 К предостережениям Пайяра тоже стоило прислушаться всерьез, но сам «поворотный момент» еще не наступил.

Устроив такую демонстрацию возможностей, на тот случай, если французское и британское правительства будут продолжать поддаваться на нацистское запугивание, советское руководство сочло необходимым немного подбодрить французское и британское посольства в Москве. В разговоре с послом Сидсом Литвинов выразил свое недовольство улучшением советско-германских экономических отношений; чем больше немецких специалистов, сказал нарком, тем больше немецких шпионов.28 А Потемкин намекнул Пайяру, что хоть советское недовольство (как это было представлено в статье Бартлета) во многом оправданно, заключения о возможном советско-германском сближении, выводимые из этого, остаются целиком на совести автора и не имеют никакого касательства к позиции советского правительства.

Пайяр спросил у Потемкина, не имеют ли нацисты желания перейти от переговоров экономических к политическим. «Я выразил в этом сомнение, — сказал Потемкин, — но тут же спокойно напомнил Пайяру, что мы никогда не отказывались от урегулирования наших отношений с государством и что в протоколе к франко-советскому пакту о взаимной помощи нами и французами зафиксирована желательность политического сотрудничества с той же Германией в плане укрепления мира и коллективной безопасности». И разве нет иронии в том, продолжал Потемкин, что именно нацистская Германия выразила больше готовности, чем Франция продавать Советскому Союзу военное оборудование? Тут Потемкин коснулся застарелой обиды, относящейся еще к 1936 году — саботажа французами советских заказов на военные поставки. Пайяр, как заметил Потемкин, был озабочен советско-германскими экономическими консультациями, хотя и сообщил в отчете, что отношение советского руководства ко Франции и Англии улучшилось по сравнению с концом января. Нам следует спешить, предупреждал Пайяр, чтобы извлечь выгоду из этой ситуации, иначе мы рискуем увидеть крутой разворот Советов в сторону нацистской Германии.29

А советско-германские отношения перешли тем временем в скрытую фазу. Виль сообщил Мерекалову, что Шнурре в Москву не поедет, но переговоры могут вести германский посол Шуленбург и советник Хильгер. Немцы хотели избежать шумихи в прессе, говорил Мерекалов, которая неизбежно поднялась бы при посылке делегации прямо из Берлина. И в феврале у немцев состоялись две встречи с Микояном, хотя ничего конкретного на них не было решено.30

4

Невероятно, но на Кэ д`Орсе не наблюдалось никакой заметной реакции на доклады Пайяра, хотя уже появились знаки, что Ванситтарт Добился некоторого успеха, предлагая постепенно открыться советскому правительству. 19 февраля посол Сидс проинформировал Литвинова что британское правительство хотело бы послать в Москву Роберта Хадсона, министра внешней торговли. Он был уполномочен обсудить торговые вопросы, но еще, намекнул Сидс, Лондон надеялся на общее улучшение отношений. Литвинов намек понял, но принялся сетовать на бесконечную цепь англо-французских капитуляций: а заверения наоборот «в наши дни... были свободно даны и свободно потеряны». Отдельной презрительной усмешки Литвинов удостоил Бонне, назвав его «настоящим капитулятором». В сложившихся обстоятельствах, добавил Литвинов, Советскому Союзу следует «быть в стороне». Но Сидс продолжал настаивать, что в Англии на самом деле произошло изменение в настроениях. Все это прекрасно, отвечал Литвинов, но сейчас необходимо изменение не в настроениях, а в действиях.31

В это же самое время в Москву, на замену Кулондру, прибыл новый французский посол. Это был Поль-Эмиль Наджиар, карьерный дипломат, последним местом службы которого был Китай. Подобно Альфану и Кулондру он был твердым сторонником улучшения франко-советских отношений, но в Париже к его мнению, как и ко мнению его предшественников, не особенно прислушивались. Впервые Наджиар встретился с Литвиновым и Потемкиным на следующий день, 8 февраля. Они выразили ему как само собой разумеющееся, что Советский Союз готов к сотрудничеству с Францией и Британией, но вместе с тем отметили, что в последнее время эта готовность не встречала взаимности. И если англо-французское отношение к сотрудничеству изменится, советское правительство будет это лишь приветствовать. «...Но мы можем обходиться и без него и поэтому гнаться за ним не будем».

Потемкин был более дружелюбен, чем Литвинов, но и он упрекнул французское правительство за пассивную политику в восточной Европе, которая бросала Польшу и Румынию на произвол судьбы. Польский альянс, французско-советский пакт, отношения с малой Антантой (Югославия, Чехословакия, Румыния) — все это, похоже было в прошлом для французской внешней политики. Наджиар возражал, что такое заключение было «преждевременным», хотя и соглашался, что во Франции существует оппозиция сотрудничеству с Советским Союзом. Во всем, что коснется ваших устремлений к улучшению франко-советских отношений, сказал Потемкин, вы можете рассчитывать на полную поддержку Москвы. В кратком отчете Литвинова об этой встрече — чего, естественно, нет в отчете Наджиара — встречается наблюдение, что посол «давал понять» отнюдь не полного совпадения его личных взглядов с «капитулянтской политикой» его правительства.32

Но что бы там ни говорил Наджиар, вести из Парижа приходили совсем неутешительные. Суриц, среди докладов о беседах с французскими политиками и чиновниками, представил подробный отчет о своих разговорах с Блюмом и Манделем. Общее впечатление получалось довольно мрачным; еще один весомый штрих к картине «упаднической» Франции, в духе Дюрозелля и Вебера. Французское правительство самодовольно полагало, что все его «бывшие друзья» сами в надлежащее время вновь отыщут путь во французский лагерь, без каких-либо усилий со стороны Франции. Это самодовольство могли поколебать только упорные слухи о нацистском флирте с Польшей и сдвигах в германо-советских отношениях. «Как «сигналы», — отмечал Суриц, — поэтому небесполезны».

Что касалось французских политиков, то Блюм был настроен предельно пессимистично и ждал, что Даладье и Бонне приведут Францию «к новому Седану». И это позиция, отмечал Суриц, лидера крупнейшей и наиболее сильной партийной фракции во французском парламенте! Мандель однако был в «полной оппозиции» к Блюму. Он был «абсолютно чужд какой-либо сентиментальности. Это чистейшей воды рационалист с налетом цинизма и с большой склонностью к заговорщичеству и интригам». Не афишируя этого, Мандель предпринимал постоянные усилия с целью устранить Бонне, писал Суриц.

«Он подбирает факты, слухи, материалы и ждет своего часа. В сентябрьские дни, когда он предвидел близкую войну и предвкушал роль второго Клемансо, он уже мылил веревку для Бонне. Сейчас он притаился, но его злоба против Бонне не ослабела. Если хочешь что-нибудь узнать о Бонне, нужно идти к нему».

Суриц сообщал, что получил важную информацию о предпринятых недавно Бонне тайных попытках улучшить отношения с Германией и Италией, еще до того как они стали достоянием общественности. Бонне готовил какие-то новые инициативы, имевшие целью убедить Гитлера, что Франция не вмешается в случае нацистской экспансии на восток. Мандель считал, что такие «гнилые примирения» и уступки никогда не удовлетворят агрессоров, и «с каждым новым кризисом будет уже труднее избежать войны, и... в конце концов, война навязана будет Франции в условиях наиболее тяжелых».33

В середине февраля Литвинов был вообще настроен гораздо пессимистичнее своего заместителя в оценках англо-французской политики. На утверждения Майского о росте оппозиции умиротворенчеству Литвинов не без сарказма отзывался, что у Чемберлена и Бонне еще много чего припасено в карманах для уступок Гитлеру и Муссолини. «Неверно, что будто бы иссякли или иссякают ресурсы уступок». Англичане и французы решили избежать войны действительно «любой ценой». «Конечно, я не претендую на абсолютную точность своего прогноза, и всякие неожиданности возможны...».34

Когда Литвинов опять встретился с Наджиаром 22 февраля, то, уже учитывая доклад Сурица, выразил сожаление о слабости французской политики. Но с Наджиаром он не был так прямолинеен, как с Майским. Он подтвердил, что Советский Союз будет продолжать поддерживать политику коллективной безопасности, если французское правительство тоже будет ее поддерживать, хотя ситуация для этого теперь менее благоприятна, чем была до Мюнхена. Теперь у британского и французского правительств было все меньше возможностей увильнуть в самый ответственный момент. Наджиар, как и Пайяр до него, категорически предупреждал Бонне, что если политика увиливаний будет продолжаться, Советский Союз может вступить в соглашение с Германией — какого бы мнения об этом ни был сам нарком.35

5

Тем временем в Лондоне Майский продолжал искать возможности изменения британской политики к лучшему. В начале марта он сообщил, что Чемберлен и большое число министров присутствовали на приеме в советском посольстве. Майский даже имел краткий разговор с премьер-министром, который высказал предположение, что международная ситуация улучшается и сообщил, что Гитлер и Муссолини уверяли его в желании достигать своих целей только мирным путем. Лондонская пресса раздула из этого приема целое событие, говорил Майский, назвав это знаком улучшающихся отношений. Послу не стоило бы делать столь далеко идущих выводов: визит Чемберлена мог быть тактическим ходом, чтобы сделать Гитлера более сговорчивым или просто жестом, чтобы унять оппозиционных критиков, атаковавших правительство за нежелание улучшать отношения с Советским Союзом.36

Литвинов продолжал никому не верить. Он соглашался с рассуждениями Майского о возможных мотивах визита Чемберлена в советское посольство, но все же думал, что премьер-министр мог испытывать в глубине души сомнения относительно своей способности умерить растущие аппетиты агрессоров. Поставленному перед прямой угрозой Чемберлену могла прийти мысль, что неплохо бы «намекнуть» советскому правительству о возможности улучшения отношений. Литвинов не видел в этом ничего, кроме хитрости и маневрирования: Чемберлен хотел направить Гитлера на восток, но если бы немцы возымели мысль двинуться в противоположном направлении, тогда у британцев была бы готова для них угроза альянса с восточноевропейскими государствами. «Не буду удивлен, — отмечал Литвинов, — если ответом явятся такие же жесты по нашему адресу со стороны Гитлера». И все же, поразмыслив над целями визита Хадсона в Москву, Литвинов, казалось, вновь готов был прислушаться к возможностям, которые предлагал Лондон. «Относясь, таким образом, с достаточной долей скептицизма и недоверия к английским жестам, я, однако, считаю их далеко не бесполезными, в особенности перед лицом обостряющихся наших отношений с Японией».37

А советско-японские отношения в то время были действительно напряженными. В 1938 году на манчьжурской границе произошло вооруженное столкновение, в котором Красная армия одержала верх. Сталин должно быть надеялся, что такой исход сможет восстановить советский военный престиж, пострадавший в результате чисток. Кроме того, японцы все глубже увязали в китайской войне, где советское правительство, не скрывая заинтересованности в отвлечении японцев от своих сибирских границ, помогало гоминьдановцам Чан Кай-ши. Нарушения японцами границы продолжались и в начале 1939 года, что взывало немалую озабоченность советского руководства.38 Все это служило дополнительным стимулом, чтобы держать двери открытыми для любых возможностей улучшения отношений с Британией.

Майский продолжал искать признаки поворота в британской политике. 8 марта он встретился в Форин офисе на деловом завтраке с Хадсоном и Р. А. Батлером, парламентским заместителем министра иностранных дел. Уже прощаясь, Майский сказал Хадсону, что «твердо убежден, будто мы, Британская империя, неспособны выстоять против германской агрессии даже с помощью Франции, если не обратимся за сотрудничеством и помощью к России». Хадсон ответил на это, что, по его мнению, Британия и Франция сейчас как раз меняют направленность своей политики и в конечном итоге одержат верх, с помощью Советского Союза или без него. Хадсон упомянул об этом обмене мнениями в своем отчете, заключив, что такое настойчивое стремление Майского «обсудить именно эти вопросы... может свидетельствовать об определенной нервозности советского руководства». Ванситтарт был просто вне себя, когда ознакомился с этим отчетом и тут же написал Галифаксу.

«К сожалению, в том, на чем настаивает м-р Майский, слишком много правды: например, британские и французские военно-воздушные силы даже сравнивать нельзя с совокупной мощью военно-воздушных сил Германии. Поэтому очень важно, чтобы хоть часть их была оттянута на восточный фронт. Я вижу очень мало пользы в отрицании этих очевидных фактов; еще меньше пользы поддерживать изоляционистские устремления русских, вместо того, чтобы попытаться сдвинуть их с этих позиций...».

«Уверен, — заключал Ванситтарт, — что когда иностранный посол изъясняется таким образом, то его намерения вполне ясны, и лучший способ поведения тут — извлечь все возможное из складывающейся ситуации». 14 марта Галифакс оставил записку для Ванситтарта, в которой указывал, что провел беседу с Хадсоном и предупредил его о «недопустимости позиции, которая может "оттолкнуть" русских».39

Майский в своем отчете указывает, что Хадсон ни в коей мере и не старался поощрить русских к «отдалению». Напротив, согласно записке Майского, Хадсон ясно дал ему понять, что за последние два-три месяца в британской политике наметились сдвиги. Правительство тори «твердо решило сохранить свою империю и свои позиции великой державы». Чтобы добиться этого, Британии, кроме перевооружения, понадобятся союзники и среди них — Советский Союз. «Однако, здесь, в Лондоне, многие его заверяли, что СССР сейчас не хочет сотрудничества с западными демократиями, что он все больше склоняется к политике изоляции и что поэтому бесполезно искать общий язык с Москвой». Миссия Хадсона, по словам Майского, вовсе не ограничивалась вопросами торговли и была направлена на то, «чтобы выяснить, хотим мы или не хотим сближения и сотрудничества с Лондоном». Оппозиция улучшению отношений с Советским Союзом была «почти преодоленной». Хадсон был готов обсудить в Москве любой вопрос, экономический или политический, хотя и не имел на этот счет прямых указаний кабинета. «Именно поэтому визит Хадсона в Москву может сыграть большую роль в определении основной ориентации британской внешней политике на ряд лет вперед. Лично Хадсон очень желал бы, чтобы эта ориентация пошла по линии Лондон—Париж—Москва». Он амбициозный политик, говорил Майский, «не подлежит, однако, сомнению, что без санкций Чемберлена Хадсон не мог бы взять ту общую линию, которую он развивал в сегодняшнем разговоре».40

Нечасто бывает, что отчеты об одном и том же разговоре так расходятся, как эти отчеты Хадсона и Майского. Если верить отчету Майского, то получается, что Хадсон сделал мощное вступление к улучшению отношений. Это могло только порадовать Ванситтарта, но огорчило бы Чемберлена, который таких полномочий своему министру не давал. И это прекрасно объясняет, почему Хадсон не поделился со своими коллегами всем, о чем говорил советскому послу. После разговора с Хадсоном, Майский признался Батлеру, что речи, которые он только что слышал, «слишком хороши, чтобы в них можно было поверить», и вообще он очень настороженно относится к политическим методам Чемберлена.41 Но этот скептицизм никак не проявился в его докладе в Москву, и это бесспорно указывает на то, что Майский честно пытался улучшить англо-советские отношения.

9 марта, на следующий день после своего разговора с Хадсоном, Майский сообщил о новых знаках перемен в британской политике. По словам газетного магната Бивербрука, Чемберлен согласился с Черчиллем в том, что его германская политика не принесла желаемых результатов. Естественно, он собирался продолжать свои усилия по ослаблению англо-германской напряженности, но он больше не верил в возможность «прочной дружбы с Берлином». Это прозрение, говорил Бивербрук, и объясняло британский «сдвиг» к Советскому Союзу, поворот, который был с энтузиазмом поддержан общественным мнением. Батлер подтвердил этот поворот в другой своей беседе с Майским и подчеркнул важность миссии Хадсона, как знака перемен в британской политике. Майский встретился также с корреспондентом «Times», сэром Бэзилом Лидделом Хартом и тот в свою очередь подтвердил перемену в политике, отметив, что «британское правительство сейчас, правда, несколько запоздало, пришло к выводу, что без СССР ни стратегически, ни политически оно не сможет гарантировать целостности империи».42

И тут, выстрелом из пушки против англо-французских стрел, вмешался Сталин. 10 марта он произнес свою знаменательную речь на XVIII съезде Коммунистической партии Советского Союза. В основном она касалась внутренних проблем, но содержались в ней и немаловажные пассажи о делах внешнеполитических. Сталин еще раз повторил, ставшие уже привычными выкладки о провалах коллективной безопасности, о капитуляции Франции и Британии, окончательно запуганных агрессорами. Предложил отгадать и загадку: где — на западе или на востоке будет Гитлер искать свою очередную жертву. Ведь нацистская Германия могла на самом деле обратить свои взоры на советскую Украину, как, похоже, надеялись западные демократии. Однако тут Сталин шутливо заметил, что Германия не оправдала их надежд, явно разворачиваясь на запад. Затем Сталин кратко охарактеризовал советскую политику: «Мы стоим за мир и укрепление деловых связей со всеми странами». И хотя Советский Союз выступал «за поддержку народов, ставших жертвами агрессии и борющихся за независимость своей родины», Сталин предупредил, что советская политика призвана «соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками».43 Современники, например, Риббентроп и Шуленбург — а теперь и историки, — восприняли сталинское замечание о «таскании каштанов из огня», в основном, как сигнал немцам о заинтересованности в переговорах с ними. Но в целом речь явилась лишь развернутым повторением того, о чем уже высказывался Литвинов и замечание о «каштанах» было скорее вызвано опасениями быть преданными англо-французами и остаться один на один с Германией.44 Все это, как в зеркале отражало страх самих англо-французов в одиночку сражаться с нацизмом, когда Советский Союз будет стоять в стороне или вмешается в последний момент, чтобы рассеять семена коммунизма по опустошенной Европе.

Сталинские слова не остались незамеченными в Лондоне. 14 марта Ванситтарт, а вслед за ним и Майский, сообщили, что у Хадсона был мандат от кабинета обсуждать как экономические, так и политические вопросы. Ввиду непредсказуемости ситуации в Европе было важно извлечь максимум из миссии Хадсона и как можно шире оповестить об этом. Ванситтарт считал, что германское вторжение в чехословацкий «огузок» неизбежно, и это станет «последним гвоздем, забитым в гроб Мюнхена». Такое развитие событий самого Ванситтарта не удивляло, он был убежден, что это будет «тяжким ударом для премьера и всех вообще сторонников "умиротворения"». Но у Ванситтарта были и свои собственные соображения; на самом ли деле Москва заинтересована в переговорах с Хадсоном по политическим вопросам, спрашивал он с глубоким подтекстом. Судя по некоторый репликам Ванситтарта, отмечал Майский, недавнее выступление Сталина произвело необходимый эффект. Но и без замечаний Майского ясно, что речь была воспринята как «сигнал» (по определению Сурица), как предупреждение не испытывать Советский Союз на прочность и не пытаться обвести его вокруг пальца. Майский давал туманные заверения, что Литвинов обязательно встретится с Хадсоном, чтобы обсудить назревшие вопросы. И опять же по словам посла, Ванситтарт больше, чем всегда «заинтересован в установлении возможно более тесного контакта между Лондоном и Москвой и долго мне доказывал, как важно, чтобы миссия Хадсона увенчалась успехом».45

А на следующий день, 15 марта, германская армия вошла в Прагу, нарушив мирное течение изменений в британской политике. «День разбившихся надежд», — записал Ченнон в своем дневнике. И настолько же день, показавший отношение Гитлера к непреклонности своих решений (думало большинство дипломатов в Берлине) и к собственным обещаниям не перекраивать никаких европейских границ.46 Шутки в Берлине по адресу Чемберлена были грубыми и откровенными. Советский поверенный в делах Г. А. Астахов передавал одну из них, после январского визита Чемберлена в Рим: «Муссолини перечисляет свои требования — Джибути, Тунис, Корсика, Ницца и проч. Чемберлен на все отвечает: "Согласен". В заключение Муссолини добавляет: "А также Ваш зонтик". Чемберлен: "Позвольте, но ведь он мой... "».47 Даже Чемберлен и Кадоган, которые отнюдь не пылали любовью к Ванситтарту, вынуждены были согласиться, что он кругом прав. Но все равно премьер-министра выводило из себя, что теперь он должен был выслушивать от Ванситтарта: «Вот! Это именно то, чего я ожидал. Он [Гитлер] убаюкивает вас обещаниями, а сам уже готовится к следующему прыжку».48