4. Аль-Андалус и Ленинград (1906-1942)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Аль-Андалус и Ленинград (1906-1942)

Молодому арабисту, который захочет проникнуть основательно в науку, предстоит сложный, иногда окольный путь. Ему надо прежде всего овладеть разнообразными „инструментами работы“ и едва ли не в первую очередь западноевропейскими языками. Число нужных для него языков с прогрессом науки все растет и растет. Уже в XVIII веке навсегда кончился тот период, когда ученый мог ограничиться одним латинским; теперь на первых шагах он убеждается, что для пользования даже основными неизбежными пособиями надо владеть не тремя языками – английским, французским и немецким, но прибавить к ним и четвертый – итальянский, арабистические работы на котором со второй половины XIX века стали в первый ряд мировой научной литературы. Связь Испании с арабским миром арабисту ясна еще по учебной истории средних веков, но теперь он узнает, что дружная плеяда испанских арабистов создала серьезную школу с конца XIX века и по многим уже вопросам нельзя обходиться без их трудов. Задумает он углубиться в специальную область исламоведения и быстро услышит, что лучший курс мусульманского права издан на голландском языке, как и целый ряд основных работ по внутренней истории ислама. Солидные и оригинальные школы датских и шведских арабистов заставят его познакомиться со скандинавскими языками, и он должен считать еще счастливой для себя случайностью, что крупнейший исламовед прошлого поколения, венгерец, большинство работ печатал по-немецки, и финские ученые часто пользуются шведским и другими более доступными языками. Но этого мало. Русскому арабисту стыдно не знать работ по своей специальности на славянских языках: он прежде всего должен познакомиться с многовековой чешской традицией и с новой польской наукой, энергично развившей свое востоковедение после первой мировой войны в целом ряде периодических изданий и серий. Ему надо знать, что и на сербском языке существует не только большая литература, посвященная развитию арабской письменности в Боснии и Герцеговине, но за последние десятилетия вышло немало работ, затрагивающих общие вопросы арабистики. Полезен ему иногда будет и болгарский язык; и на украинском арабист найдет и живые очерки современного мусульманского мира, принадлежащие крупному специалисту, и едва ли не лучшие в художественной литературе „Бейрутские рассказы“ или „Песни Ливана“. Список необходимых языков ширится и ширится; если выдвинуть эту фалангу всю сразу, она может устрашить, но при постепенном движении человеческой жизни ею часто овладеваешь как-то незаметно для самого себя.

Арабисту понятен притворный ужас знаменитого голландского ориенталиста Снук Хюргронье, побывавшего инкогнито в Мекке, когда он в конце 90-х годов писал из Батавии на Яве Розену, не без иронии благодаря его за присылку очередного выпуска „Записок Восточного отделения Русского археологического общества“, которые всегда выходили только на русском языке. Он говорил, что, пожалуй, скоро молодой магистрант-ориенталист, прежде чем погрузиться в свою специальность, должен будет изучить 24 языка, на которых печатаются работы из его области, и среди них будут не только русский или голландский, но даже малайский, яванский… По счастью, на практике это оказывается все же не так страшно; и удельный вес разных языков в области арабистики не одинаков, и не все они в одинаковой мере нужны для отдельных тем.

Но едва ли найдется хоть один арабист, чем бы он ни занимался ближайшим образом, для которого притягательной силой не звучало бы самое имя „аль-Андалус“, как называли арабы Испанию, который не знакомился бы с классическими работами Дози о мусульманах Испании, овеянными романтикой, хотя и устарелыми теперь, но неувядаемо прекрасными по своей художественности, созвучной середине XIX века. Всякий арабист в какой-нибудь период своего научного роста ощущал это „веянье аромата от свежей ветви Андалусии“, как называется знаменитая, посвященная арабской Испании, антология XVII века; всякий невольно переносился не только мыслями, но и чувствами за Пиренеи. Недаром Розен, составляя андалусский отдел в поэтической части своей знаменитой не только у нас арабской хрестоматии, не мог удержаться от соблазна „присочинить“ несколько стихов к помещенной здесь элегии давнего арабского поэта-рыцаря.

Однако от арабской Испании до испанских арабистов ведет путь не близкий и часто кружный. Не приходится удивляться тому, что для европейской науки испанские арабистические работы часто оставались неведомыми до последнего времени. Моя судьба в этом отношении была счастливее, и я рад, что „андалусская“ линия моих научных интересов не прерывается уже почти сорок лет. С испанскими арабистами меня познакомили все те же книги и рукописи; рано к ним прибавились важные рукописи современности – письма, которые постепенно оживились фотографиями, но лично никого из них мне не суждено было увидать. Дорога вела к цели медленно.

Испанская арабистика долгое время жила под несчастной звездой: суровый, хотя и справедливый приговор Дози над некоторыми представителями ее в первой половине XIX века силой его авторитета роковым образом распространился и на все более новые работы на испанском языке. Их перестали читать, но по счастью во второй половине XIX века нашлись здоровые силы. Не боясь труда, упорно, методично, без всякого почти признания у себя на родине, неведомые прочей Европе, работали два поколения одиноких самоотверженных арабистов и уже в начале XX века картина резко изменилась, хотя испанские работы оставались все еще скрытыми от арабистики других стран. Случай заставил меня задуматься над этим.

В 1906 году, подготовляя для печати свой первый обзор новой арабистической литературы по некоторым специальным вопросам, я неожиданно натолкнулся в университетской библиотеке на вышедший за два года до того большой юбилейный сборник в честь Франсиско Кодеры. Для нужной мне тогда библиографии там нашлась только одна статья, но меня поразил прекрасно отпечатанный том почти в 700 страниц, самое появление которого сделало бы честь не только скромному провинциальному городу Испании Сарагоссе, но любому востоковедному центру Европы. Число одних испанских участников, писавших на арабистические темы, говорило о серьезности созданной школы; список работ юбиляра с его портретом впервые дал мне почувствовать всю настойчивость и методичность этого упорного труженика, в котором историк и нумизмат как-то уютно сочетался с агрономом и с создателем маленькой арабской типографии у себя в кабинете, где наборщиками были он сам и обученные им студенты арабисты. Все же впечатление от издания казалось мимолетным, и, может быть, не оставило бы следа, если бы его не поддержали воздействия, шедшие с другой стороны.

Розен, через руки которого должен был пройти мой библиографический обзор, острым оком сразу усмотрел статью из сборника в честь Кодеры и, как всегда, встрепенувшись, точно с изумлением спросил: „А откуда вы про него узнали?“ Я должен был покаяться, что случайно наткнулся на него в университетской библиотеке. „Ну, вот и отлично, когда-нибудь также случайно изучите и испанский язык! А наш испанист как раз теперь учит у меня арабскую грамматику“. Речь шла об известном уже, достаточно солидном тогда романисте Д.К. Петрове, который первым из школы А.Н. Веселовского не побоялся подойти непосредственно к арабскому языку. С этих пор Розен, по свойственной ему живости, часто делился со мной мыслями о ходе работы своего нового ученика; у него впервые я узнал и неизбежную для всякого испанского арабиста хрестоматию Лерчунди и Симонет. Летом 1907 года Д.К. Петров побывал в Тюбингене у профессора Зейбольда, единственного в Германии арабиста, близко знакомого с cosas de Espana – „испанскими делами“; он был когда-то секретарем Дон Педро Бразильского и вместе с ним переводил „1001 ночь“ на португальский язык. Не очень понравилось Розену, что под его влиянием Д.К. Петров задумал издание „Ожерелья голубки“, знаменитого трактата о „любви и влюбленных“ испанско-арабского литератора XI века Ибн Хазма; эту работу по единственной лейденской рукописи Розен считал слишком трудной для молодого еще арабиста.

В 1908 году Розен умер, я уехал на Восток, и здесь испанские впечатления нахлынули на меня еще с новой стороны. Тогда впервые я узнал, что в Бразилии и вообще в Южной Америке существует довольно большая арабская колония, что многие тамошние арабы являются поэтами, но часто пишут по-испански и по-португальски. И среди побывавших там ливанцев мне приходилось встречать немало владевших достаточно свободно тем или другим языком. Все меня опять влекло к Андалусии, и возвращение в Россию дало, наконец, этим пока еще неясным стремлениям отчетливую форму. Испанист Д.К. Петров продолжал готовить свое издание этюда-антологии Ибн Хазма, скоро пошли корректуры, и я с интересом принял участие в этой работе. В нашем распоряжении были фотографии уникальной лейденской рукописи и, вглядываясь в ее строки, я постепенно проникал в жизнь и литературные вкусы Андалусии глубже, чем мог это сделать по художественным страницам произведений Дози, подернутым туманным флером романтизма XIX века. Незаметно мне делались доступными и „орудия труда“; непринужденно развилась у нас с Петровым система своеобразного взаимного обучения: он ходил на мои специальные курсы по арабской поэзии, где нередко составлял половину моей аудитории. Для нас, арабистов, это было не в диковинку, и с тем большим жаром мы штудировали и знаменитую антологию IX века „Хамасу“ Абу Теммама и трогательные элегии арабской древности. Я старался не пропускать его лекций, имевших отношение к Испании. Вместе с молодыми романистами я проникал в староиспанский язык, разбирая „Grоnica general“ – Всемирную хронику столь известного в истории испанско-арабской культуры Альфонса ученого, или погружался в разбор испанских и арабских источников по истории завоевания Испании арабами, которым посвящал свой курс Д.К. Петров. И здесь аудитория к концу полугодия состояла из двух человек; вторым был мой младший товарищ, тогда магистрант истории Востока, впоследствии один из организаторов польского востоковедения после первой мировой войны, умерший в молодых годах профессором во Львове. Постепенно круг „взаимного обучения“ расширялся; на моих занятиях по начальному курсу арабского языка стали появляться усердные слушатели из молодых романистов, учеников Д.К. Петрова; у одного из них, который вел в университете семинарий по португальскому языку, я бывал систематически на занятиях, где впервые передо мною открылся своеобразный талант Эса де Кейрош. Отдельные его произведения переносили меня на арабский восток, как исторические повести А. Иркулано рисовали эпоху расцвета арабской культуры в Испании. Так, классическая арабская литература связывалась в моих занятиях органически с современной испанской и португальской; обе линии поддерживали одна другую и разъясняли многое, что осталось бы незамеченным при обособленном пути.

Когда в 1919 году возникло сыгравшее большую культурную роль основанное Горьким издательство „Всемирная литература“, мы, восточники, почувствовали особенно живо эту неразрывную связь Востока и Запада, и в так называемой „Западной коллегии“ Совета издательства мы были заинтересованы не менее, чем в нашей „Восточной“, и там сознавали себя не гостями, а участниками. С одинаковой любовью я редактировал перевод связанной с Андалусией философской новеллы Ибн Туфейля, в которой иногда хотели видеть предка повести о Робинзоне Крузо, и принимал участие в серьезной работе над переводом испанского романа из эпохи морисков Энрике Ларрета. Постепенно, несмотря на всю сложность международных отношений того времени, до меня начинали доходить и работы испанских арабистов, открывавших перед моими глазами новый яркий мир, мало знакомый в Европе. Хотя и с большим опозданием, но мне стала известной талантливая и смелая работа 1919 года о мусульманской эсхатологии в „Божественной комедии“ Данте, вызвавшая до ста рецензий во всем мире. В этой книге нашлось место и для характеристики „Послания о прощении“ моего любимца Абу-ль-Аля. Я откликнулся на нее статьей, в которой пытался показать, что напрасно автор видит только одно из отражений легенды о путешествии Мухаммеда на небо в этой тонкой, изящной иронии над мусульманскими представлениями о загробной жизни.

Какими-то неведомыми путями распространялись за рубежом слухи о моем интересе к испанско-арабским сюжетам. В конце 1926 года я получил письмо от неизвестного мне лично редактора международного журнала „Litteris“; журнал издавался в Швеции и был посвящен разбору выдающихся работ на всех европейских языках из области гуманитарных наук. Редактор просил меня дать отзыв о только что вышедшей книжке молодого испанского арабиста, посвященной вопросу об одном из источников новеллы Ибн Туфейля. Он извинялся, что обращается ко мне, но прибавлял, что не знает арабистов в Европе, которые бы следили за работами на испанском языке; Д.К. Петрова уже не было в живых. Книжка мне была известна, благодаря интересовавшему меня тогда сюжету; она производила очень хорошее впечатление и я сразу почувствовал крупное дарование по этой, едва ли не первой работе начинающего ученого. Я с большим удовольствием написал статью, а в 1929 году получил аналогичную просьбу по поводу новой работы того же арабиста, которую тоже выполнил. В своем отзыве на этот раз я не мог не защитить молодого автора от вызванной его книжкой несправедливой, как мне казалось, нападки президента Арабской академии в Дамаске на испанскую науку вообще. Впоследствии я с удовлетворением узнал, что представители серьезной арабской прессы приняли мою сторону в этой случайной маленькой полемике. В определении научного дарования я не ошибся: очень скоро совсем юный ученый получил по трудному конкурсу одну из наиболее почетных в Испании кафедр арабского языка в Гранаде. Мне писали, что некоторую роль в этом сыграли мои отзывы, и я был очень тронут, когда в 1934 году он посвятил мне свою новую работу. Вкладной лист изящного издания со странной фамилией какого-то северного ученого in Leningrado, вероятно, производил своеобразное впечатление на земляков автора в былой Андалусии.

Очень важным оказался для меня второй результат этих завязавшихся постепенно связей с испанской наукой. С тех пор я стал получать все вновь выходившие в Испании книги по арабистике. Такая щедрость иногда меня смущала; книги издавались обыкновенно очень хорошо, с точки зрения нашей скромной науки даже роскошно; среди них нередко попадались и монументальные труды, как работа в четырех фолиантах об архиве мосарабов в Толедо. Благодаря неизменному вниманию я получил в 1928 году двухтомный сборник статей главы тогдашней испанской арабистики Хулиана Риберы, изданный его учениками по случаю 50-летия его профессуры. Новый подарок поразил меня не меньше, чем случайно попавший мне в руки два десятка лет тому назад юбилейный сборник его учителя Кодеры. В книге развертывалась перед читателем не только поучительная эволюция научного творчества крупного ученого, но и величественная картина развития всей испанской арабистики за полвека. Я не мог остаться равнодушным к ней: мне делалось как-то больно, что даже специалисты других стран мало о ней знают. Пользуясь сравнительным досугом летом 1928 года, когда я мог провести два месяца в Полтавской губернии на берегу реки Пела в местности с живописным названием Бутова Гора, я подготовил систематический обзор двухтомного сборника. Серьезность сюжета не удержала меня от маленького озорства при указании в печати места, где писалась моя статья. Оправданием мне может послужить только то, что и Розен позволил себе в подобном случае шутку. Читающие одну из его лучших рецензий иногда останавливаются в недоумении перед названием местности „Калат альджу“, где она была написана, зная, что автор никогда не жил на Востоке; даже арабист не сразу догадывается, что это лишь точный арабский перевод Гунгербурга, где Розен проводил лето на даче. Пусть же и мое „Кух и Бут“ не заставит думать о Персии или Индии, так как это только „перелицованная“ по-персидски Бутова Гора. Создавая с увлечением свою статью, которой я мечтал возместить хотя немного свой долг перед испанской арабистикой, я вспоминал здесь в „гоголевской“ обстановке, что и Гоголь ведь когда-то писал о халифе аль-Мамуне и что у него есть вдохновенные страницы об арабской культуре, правда страницы художника, а не ученого. Впоследствии я узнал, что моя статья была переведена в Испании на испанский язык и еще прочнее закрепила связи между арабистами двух стран.

Конечно, не от одних книг протягивалась нить взаимного сочувствия; если рукописи играли в этом общении меньшую роль, то, вероятно, потому, что в наших собраниях сравнительно мало памятников андалусского или магрибинского происхождения. Все же наш знаменитый уникум Ибн Кузмана часто мне приходилось тревожить для каких-нибудь справок по просьбе заочных испанских друзей. И они недоумевали, не менее нас, по поводу непонятного назначения медной магрибинской таблички, хранящейся в ленинградском собрании и опубликованной нашей эпиграфисткой. Параллели табличке находились только в Испании, но оставались в такой же мере загадочными. Ряд неисследованных раньше рукописей в Ленинграде стал выплывать, благодаря еще новой инициативе испанских арабистов.

В 1933 году они смело положили начало опыту, никогда не осуществлявшемуся в истории нашей науки в большом масштабе, – изданию специального журнала по арабистике. В названии его звучало все то же манящее слово „al-Andalus“, но он был посвящен всем арабистическим сюжетам, понимаемым широко, конечно с преимущественным вниманием к Испании и к северной Африке. Издавался он продуманно и изящно; его гостеприимные страницы были всегда открыты для ученых всех национальностей и статей на основных западноевропейских языках. Зеленые книжки быстро превратились в международный орган и к нему потянулись арабисты всех стран. У меня постепенно зародилась мысль познакомить западных коллег в последовательном ряде статей с наиболее интересными рукописями наших собраний, которые имеют связь с Андалусией и Магрибом. Я начал все с той же близкой мне коллекции шейха Тантави в университетской библиотеке, которая и в этой области не была лишена значения.

Начало положила одна поэтическая антология, писанная типичным магрибинским шрифтом в первых годах XVIII века, интересная для литературной истории всего арабского мира; она давно лишилась начала, и поэтому автор ее был неизвестен. Мне она представлялась уником, но моя статья дала толчок к открытию другого экземпляра в Фесе; дальнейших сведений о нем, однако, не появлялось. Со второй статьей, которую я готовил для следующего тома „al-Andalus“, произошла уже любопытная случайность, каких было немало в моей жизни арабиста. В той же коллекции Тантави мой ученик, подготовлявший начатый мною каталог рукописей, обнаружил сокращенную редакцию одного очень важного для литературной истории Андалусии сочинения; по моим соображениям она являлась уником для европейских собраний. Автор ее был мне давно близок: крупный канцелярский чиновник эпохи мамлюкских султанов в Египте, он находил время и для своих литературных занятий. Когда-то я открыл, тоже в университетской библиотеке, другое его сочинение, неизвестное раньше, и с тех пор трогательно зазвучало для меня его имя Ибн Маммати. „Маммати“ – моя мамочка – так прозвали его деда бездомные каирские детишки, которых он кормил во время жестокого голода, обрушившегося на Египет. Описание мое было почти готово, как пришла очередная зелененькая книжка „al-Andalus“. Велико было мое изумление, когда, открыв ее, я сразу наткнулся на статью моего молодого испанского друга, теперь одного из двух редакторов журнала, с описанием той же сокращенной редакции по каирской рукописи, которую он считал уником. Наш манускрипт потерял свой ореол уникальности, но подготовленная работа сохранила значение и увидела свет в следующем томе „al-AndaIus“. Было это уже в 1935 году. Продолжая задуманную серию, я готовил еще другие статьи, но в Испании скоро вспыхнула война и ставшие привычными зеленые книжки „al-Andalus“ перестали приходить в Ленинград; издание прервалось.

Наши мысли, конечно, по-прежнему стремились в Андалусию: об этом говорила и брошюра „Арабская культура в Испании“ и статья об арабском поэте „садовнике“ в Андалусии и большая монография об арабской поэзии в Испании.

Все же как-то грустно было их писать и печатать, сознавая, что они остаются неведомыми для тех западноевропейских арабистов, которым они, быть может, наиболее близки и понятны. Еще грустнее стало мне, когда весной 1942 года в осажденном Ленинграде все среди тех же наших рукописей, я обнаружил неизвестную биографию автора антологии „Веяние аромата от свежей ветви Андалусии“; я живо представил себе, с какой радостью редакторы „al-Andalus“ увидели бы статью об этом на страницах своего журнала… Но зачем горевать? Ведь всякие ночные кошмары исчезают бесследно с рассветом. Будем думать, что наступит когда-нибудь день, и опять испанские и русские арабисты начнут совместную работу на том поле, где для общечеловеческой мировой науки нет никаких межей; настанет день, и опять ласкающие глаз зеленые книжки „al-Andalus“ появятся в кабинете ленинградского арабиста.