1. „Философ долины Френки“ (1910-1940)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. „Философ долины Френки“ (1910-1940)

Арабисту выпадает на долю много открытий. Они встречаются на его пути, может быть, чаще, чем в других областях, более разработанных, привлекающих большее количество исследователей. Не надо думать, что эти открытия связаны только с рукописями, и не следует огорчаться, как одна молодая туркменистка, которая с грустью говорила мне, что у них нет старых рукописей, так как и сама литература молода. Ведь, чем ближе к нашему времени, тем чаще роль рукописи переходит к книге, которая тоже несет открытия; еще в большей мере это надо сказать о таких бесценных очевидцах современности, как письма.

Иногда от всяких открытий не знаешь, куда деваться, – до того их много. И для меня всегда было непонятно, как можно искать тему или просить ее указать, когда они окружают человека с первых шагов его научной жизни со всех сторон. Трагедия нашей области в том, что тем слишком много. При строгой методике надо было бы сосредоточиться в более узкой области, и результаты тогда были бы глубже. Не всегда, однако, бываешь властен над собой, особенно когда надо держать в поле своего зрения и старую, и новую литературу, мимо которой нельзя теперь пройти, замкнувшись в научном эгоизме арабиста-классика. Здесь сама жизнь дарит большими открытиями, и счастлив тот, кто может наблюдать новую литературу на месте зарождения своими глазами.

Мне это не было суждено. На Востоке я побывал только один раз, и, как всегда, первая поездка по существу могла быть лишь предварительной рекогносцировкой, за которой должны были последовать настоящие продуманные экспедиции. Этого не случилось, и на первых порах я немало по молодости огорчался. Однако и тут меня жизнь научила, что для хорошего понимания человека вовсе не обязательно знать его непосредственно: книги, письма, фотографии открывают его не хуже, а иногда может быть и непринужденнее, чем личное общение. Современную литературу мне пришлось изучать почти исключительно „на расстоянии“, а открытий удалось сделать немало.

Западные коллеги, частым поездкам которых к арабам я иногда завидовал, это признали. Все же с немного горьким чувством я спорил в 1930 году с почтенным немецким ученым, знатоком живого арабского Востока, когда в одной из его работ он хотел под моим портретом сделать арабскую надпись – „первый, кто занялся на Западе новой арабской литературой“. Я доказывал, что и до меня были ученые, подходившие к тем же вопросам; он был упорен и на мои протесты согласился вставить только одно слово – „первый, кто систематически занялся…“ Через пять лет по случайному поводу я получил изящное арабское письмо от крупнейшего арабиста современной Англии, знакомого с Египтом и другими арабскими странами, благодаря многократным поездкам, не хуже, чем со своей родиной. Я был бы, вероятно, несправедлив, если бы отнес его слова целиком к арабской стилизации. „Ты открыл предо мной врата новой арабской литературы, – писал он, – и показал мне много тайн древней арабской литературы… Ты возвысил меня своей снисходительностью и звездочка моя блистает только лучами твоего солнца“.

Так сторонние свидетельства подтверждали мое субъективное чувство, что и современной литературой можно заниматься вдали от нее, можно делать открытия по книгам и письмам. С особым чувством удовлетворения я вспоминаю теперь, как мне посчастливилось „открыть“ некоторых современных писателей еще в ту пору, когда их почти никто не знал, – конечно, не в Европе, где тогда вообще не знали новой арабской литературы, но и у себя на родине. Теперь все они – классики, признанные всем арабским миром.

Только с одним из них – старшим, встретился я единственный раз в Бейруте. Было это весной 1910 года, уже незадолго до моего возвращения в Россию. Случайно, в редакции маленькой газетки я увидал Амина Рейхани, недавно вернувшегося из Америки. Его наружность и большая вдумчивость, сквозившая даже в незначительном разговоре, остановила мое внимание, и я часто мыслями обращался к необычной для арабов фигуре будущего лидера „сиро-американской школы“ новой литературы; я сразу почувствовал в нем большую силу, возвышавшуюся над нередкими в ту эпоху, иногда популярными, журналистами-ораторами хорошо мне знакомой Сирии с Ливаном.

Первое, еще инстинктивное, чувство меня не обмануло: как раз около этого времени вышел двухтомный сборник его статей и стихотворений в прозе. Последние представляли большую новость для арабской литературы, и мне захотелось познакомить с автором русских читателей. В суровое время появилась моя книжка переводов – за две недели до Октябрьской революции, и кое для кого из газетных деятелей она прозвучала несвоевременным диссонансом. Арабист получил в печати строгое внушение, но человек, обладавший такой широтой горизонта, как Н.Я. Марр, не побоялся в специальном журнале осветить значение писателя на фоне нашей тогдашней действительности.

Не скоро моя книжка дошла до автора, но все-таки отыскала его. Это было уже после того, как в журнале „Восток“, основанном Горьким, я опять вернулся к его стихотворениям в прозе. И Горький относился к автору и переводчику иначе, чем суровые, но близорукие критики 1917-1918 года. На Запад шли сведения о Рейхани тоже через нас: в одной лекции, предназначенной для Упсальского университета, в ответ на приглашение приехать, я попытался дать характеристику всей „сиро-американской“ школы новой арабской литературы. Она-то и послужила теми „воротами“, о которых писал английский арабист. В арабской хрестоматии, напечатанной в Ленинграде, появились отрывки из произведений Рейхани и раннего, и более позднего времени. Переводы из этой хрестоматии стали печататься везде, где читали по-арабски, – от Америки до Украины.

Я был очень тронут, когда уже в 1928 году получил от Рейхани письмо из той долины Фрейки на Ливане, которая навсегда связана у арабов с его именем. Своим очень своеобразным почерком, шедшим по давней традиции вкось, он нанизывал: „Пишу Вам из долины Фрейки, для которой и в Вашем сердце нашлось кое-что из того, что в моем. А по временам эхо чудесней и прекрасней, чем самый звук. Это отдаленное эхо – глубокая и прочная любовь. И удивительно, что среди тех сынов моей родины, которые критикуют книги и писателей, даже самый тонкий по чувствам и наиболее глубоко мыслящий не понял так, как вы поняли, сущность природы и ее тайные образы, часть которых я пытался в том, что писал, передать своим читателям. И Вы изобразили в написанном Вами обо мне и об этой любви самую суть этой любви и ее внутренний облик, скорее облик духовный. Больше того, я вижу, что Вы проникаете до самого сердца и даже в него и читаете на его тайной индивидуальной скрижали то, чего не удавалось прочесть даже самым близким ко мне людям. Этим еще утверждается моя уверенность и укрепляется убеждение в том, что духовное родство – самое близкое и верное… Привет более ароматный, чем лилия долины в эти дни, и более нежный, чем горные цикламены! И этот цветок оттуда перенесет Вам мою любовь и привет“. Вложенный в письмо сухой цветок до сих пор напоминает мне про долину Фрейку и ее философа.

Амин Рейхани (1879-1940)

Прошло четыре года. После 20-летней почти работы мне удалось опубликовать тонкую сатиру Абу-ль-Аля „Послание об ангелах“. Одним из первых, кого я вспомнил, был Рейхани: в свое время он в нескольких английских книжках знакомил европейских читателей с мудрым слепым скептиком, автором стихотворного сборника „Обязательность необязательного“, „Послания о прощении“, „Послания об ангелах“. Никто так остроумно не откликнулся на мое издание, как „отшельник долины Фрейки“. Он писал: „Вы, господа ориенталисты, удивительнейшие люди: вы ближе всех к той божественной силе, которая «оживляет кости, даже когда они истлели». Мне точно видится аль-Маарри Абу-ль-Аля; он узнал про его истлевшее произведение, которое Вы оживили, и вот говорит он скромно: «Не думали мы, клянемся Аллахом, что оно превзойдет наш возраст! А вот оно пережило нас почти на тысячу лет. Удивительна его судьба: мы представляли его „ангельским“ для возвеличения арабского языка среди братьев Гавриила, друга нашего посланника, – над ними обоими мир! Мы говорили: хватит с него, если оно будет распространено там, то есть на небе. Мы не воображали, что его коснется горячее дыхание с севера, хотя бы и через тысячу лет, и вдохнет в него земную жизнь, так что оно заговорит вторично, людской, речью на языке арабов, с перлами русского языка в промежутках. Да оживит тебя Аллах, мой почтенный русский брат! „Послание об ангелах“ падает на колени перед тобой и целует землю. Потом просит позволения у тебя и говорит: „Было у моего автора стремление распространить свою миссию языковую, литературную, философскую, еретическую среди людей, джиннов и ангелов. Для всех он выбрал особое писание и стиль. Людям он посвятил „Послание о прощении“, потом он написал „Послание об ангелах“. Потом стал писать „Послание о сатане“ специально для джиннов. Я видел, как он чертил заглавие н, вероятно, он написал его и кончил. Как я думаю, сегодня оно в том же состоянии, что я был вчера. Не следует ли Вам, возлюбленный Аллахом, поискать его? И, если Аллах пожелает, Вы его найдете и оживите, как оживили меня. Не думаете ли Вы завершить свою милость мне и поискать моего „сатанинского“ братца и объединить нас после этой великой разлуки?! Я от своего имени и от имени моего товарища, автора „Обязательности необязательного“, владыки трех посланий, благодарю Вас и желаю вам благополучного пребывания в этом преходящем мире». И вот, пишущий эти строки, друг ал-Маарри во Фрейке, приветствует друга аль-Маарри в Ленинграде и желает ему здоровья и счастья, постоянного успеха в изысканиях и исследованиях на службу литературе арабской и русской, для укрепления связей братства и мира среди народов“.

И каждое письмо его, то серьезное с легким налетом романтики, то изящно ироническое с оттенком грусти, всегда было построено на какой-либо „нукте“ – тонкости, столь дорогой арабам игре слов, образов или намеков, не переводимой на другой язык, чувствуемой только в оригинале. В 1935 году, сожалея, что болезнь задержала его на минеральных водах Палестины и не позволила своевременно откликнуться на одну юбилейную дату, он добавлял: „Я все время думал написать Вам хоть две строчки с двумя розами из двух цветников – ума и сердца… но и до сих пор я в состоянии нездоровья и неудовлетворенности. Все же я подогнал свою слабость во имя любви, и сегодня она встала послушно и говорит: – Да сохранит Аллах профессора Крачковского и всегда дарует ему здоровье и благополучие, да укрепит его состояние долгой жизнью и успехом“. – Получив из Лондона изданную мною „Книгу о дивном“ – первую арабскую поэтику „однодневного халифа“ Ибн аль-Мутазза (сына Превознесенного), он сообщал: „Вот пришла книга из Лондона – эта книга дивная и печатью, и комментарием, и указателем, и своим английским введением – «Книга о дивном» Ибн аль-Мутазза. И автор имеет право, если он даже в горних чертогах рая, «превознестись» излитым на него Вами знанием, любовью, ревностью. Да сохранит Вас Аллах для науки светильником ярким, а для арабов другом и защитником“.

С грустью я видел по этим письмам, как рука Рейхани слабеет: чувствовалось, что минеральные воды Палестины, много лет его поддерживавшие, уже бессильны ослабить движение болезни. Осенью 1940 года я получил от его брата печатное извещение с траурным углом, доводившее до сведения „арабского мира на родине и в эмиграции“, что „философ Фрейки“ скончался 13 сентября. Было это через 30 лет после того, как мы встретились в Бейруте. Умер он в родной Фрейке, которую так любил, откуда прислал в Ленинград не один сухой цветок.

Эпиграфом его первого сборника был девиз: „Скажи свое слово и иди“ Он сумел сказать это слово, и сорок лет оно звучало то мягкими, то грозными, обличительными тонами и в арабском мире и в Америке. На перстне у него была надпись: „Сила у истины, а истина не умирает“. И его слова не умрут, потому что в них было много истины.

Мы хорошо и близко знали друг друга, но за тридцать лет скитаний по миру сошлись только один раз.