ГЛАВА V ЛЖЕСВИДЕТЕЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА V

ЛЖЕСВИДЕТЕЛИ

Продолжаем чекистскую и околочекистскую галерею знакомцев Есенина. В его «деле» участвовала ленинградская пишущая братия. Подробное знакомство с эпохой 20-х годов приводит к выводу: литература в то время часто служила удобной ширмой для ЧК — ГПУ. Эта мрачная страница нашей истории когда-нибудь станет предметом специального исследования.

Продолжаем наше следствие, продираясь через лживые «мемории», атрофированную память современников, патологически-трусливое поведение многих нынешних архивистов, для которых Есенин-поэт — пустой звук. На очереди понятые, подписавшие протокол милиционера Николая Михайловича Горбова.

Их было трое: малоизвестный ленинградский литератор Михаил Александрович Фроман (Фракман) (1891-1940), достаточно известный поэт Всеволод Александрович Рождественский (1895-1977) и забытый критик Павел Николаевич Медведев (1891-1938). Почему они поставили свои подписи, а не кто-либо из жильцов или сотрудников «Англетера», к примеру, соседи мнимого обитателя 5-го номера? Согласитесь, правомерный вопрос (вообще, логика не в чести у защитников версии самоубийства).

Личность Фромана, зятя кремлевского фотографа Моисея Наппельбаума, не раз запечатлевавшего лики Ленина, Свердлова, Дзержинского и др., весьма «вовремя» появившегося в Ленинграде для траурных съемок, окутана дымкой тайны. С его стихами и переводами можно без особого труда познакомиться, но до сих пор невозможно заполучить материалы сохранившегося архива «подписанта». Однако кое-какие черточки его внутренней жизни все-таки открылись. Жена Фромана вторым браком связала свою судьбу с Иннокентием Мемновичем Басалаевым, оставившим пространные дневники и воспоминания. В одной из его тетрадей («Записки для себя», 1926) мы нашли такую запись о Фромане: «Главное — умеет молчать, когда его не спрашивают. „…· О нем говорят: культурный поэт. Мне он кажется похожим на большую грустную обезьяну, знающую повадки приходящих к ней друзей…“

Аккуратист, систематически обязательно слушал по радио последние новости, любил копаться в книгах, возиться с котом Мухтаром и играть в бильярд. На людях охотно рассуждал о патриотизме и своей симпатии к опальному Ивану Бунину, а это было по тому времени небезопасно… В 1925 году — секретарь ленинградских поэтов, что уже само по себе говорит о его духовной близости к местной советско-партийной верхушке, так как случайности в выборе литературного начальства тогда исключались.

В период революции и Гражданской войны Фроман политкомиссарствовал — в 1918 году в Петрограде, позже — где-то на юге России. Следы его, в частности, надо искать в Самаркандской степи, где он участвовал (согласно официальным источникам) в строительстве железной дороги для нужд Красной Армии.

Ближайшим молодым приятелем Фромана в 1925 году был… Вольф Эрлих, причем настолько близким, что у них имелась общая, «коммунальная», касса. В одном из писем к матери Эрлих по этому поводу сердился: «Дело в том, что на меня и на Фромана (помнишь!) лежало в „Радуге“ (издательстве. — В. К.) 300 р. на половинных основаниях. Я эти деньги считал неприкосновенным фондом своим. И не трогал. „…· Так Фроман в эти два месяца (январь 1925 — февраль 1926 г. — В. К.) перетаскал их все“.

Причины лопнувшего «банка» компаньонов как раз в интересующий нас период понятны, о причинах же их трогательного товарищества можно лишь догадываться. В свете сказанного ночевка Эрлиха с 27 на 28 декабря 1925 года на квартире Фромана, позже подсочиненная вездесущим Павлом Лукницким, выглядит неубедительно.

Есениноведы не обратили внимания на стихотворение Фромана «28 декабря 1925 г.», посвященное Вольфу Эрлиху. И роковая дата, и сомнительный адресат заставляют внимательнее вчитаться в это произведение. Оно меланхолично-созерцательно, с претензией на философское проникновение в суть жизни и смерти. Внешне лирический сюжет развивается на фоне дум героя в снежную холодную ночь. Обратим внимание только на четыре строфы из двенадцати (выделено нами):

На повороте, скрипом жаля,

Трамвай, кренясь, замедлил бег, —

А на гранитном лбу Лассаля

Все та же мысль и тот же снег.

И средь полночного витийства

Зимы, проспекта, облаков —

Бессмыслица самоубийства

Глядит с афиши на него.

И мне бессмертия дороже

Улыбка наглая лжеца,

И этот смуглый холод кожи

До боли милого лица.

Здесь, на земле, в тоске острожной

И петь, и плакать, и дышать,

И только здесь так сладко можно

С любовью ненависть смешать.

На наш взгляд, в напряженной психологической атмосфере стихотворения незримо присутствует Есенин («Бессмыслица самоубийства…»). Но вещь лишена внешних атрибутов и примет случившейся накануне трагедии, она о глубоко спрятанном духовном ощущении автора, которое никак не назовешь светлым. Чего только стоит «Улыбка наглая лжеца…», — конечно же это об Эрлихе — и не только потому, что ему посвящены строки, а потому что он угадывается в эскизе внутреннего облика. Современник так рисовал его портрет: «У Вольфа Эрлиха тихий голос, робкие жесты, на губах — готовая улыбка. Он худ и черен».

Спустя сутки после кровавой драмы в «Англетере», после подписания лживого милицейского протокола, Фромана привлекает не образ усопшего поэта, а «Улыбка наглая лжеца…» (кстати, заметьте, ни Фроман, ни Эрлих, в отличие от многих стихотворцев, не посвятили ни одной лирической строки Есенину). Автору «28 декабря…» представляется не лик ушедшего из жизни человека, а физиономия приятеля-сексота, чем-то ему милого и дорогого. Рискнем сказать, близкого по сложившемуся взгляду на мир. Крайне осторожный Фроман все-таки проговаривается о своем понимании соседства добра и зла, он готов «сладко» «С любовью ненависть смешать». Страшноватое, на наш взгляд, стихотворение. Ида Наппельбаум, бывшая жена Фромана, вспоминая «28 декабря…», напишет, что это «стихотворение на смерть Есенина», и добавит: «В нем, как в зеркале, отражен этот зимний горестный день» (Угол отражения… Спб., 1995). Ложь, подслащенная сентиментальностью.

А что за мысль отразилась «…на гранитном лбу Лассаля…»? Фроман предпочитает по этому поводу промолчать. И почему из многих ленинградских памятников он встретил именно мудреца-социалиста с известными крайностями некоторых своих воззрений. То, о чем не договорил Фроман, раскрыл… Эрлих. В своей поэме «Софья Перовская» (1929) он как бы завершает ход мысли друга и сообщника:

Уже в Европе накануне,

Уже бряцает сталь о сталь.

В Париже — Михаил Бакунин,

В Берлине — Энгельс и Лассаль.

Уж призрак бродит по Европе,

Уж мысли злы и высоки,

Но в том же сумраке утопий

России дальней огоньки.

Как далек был Есенин 1925 года от такой философии интербродяг, насколько была ему чужда мешанина нравственного и безнравственного, проскальзывающая в «28 декабря…». Не потому ли Фроман и поставил свою подпись под фальшивым милицейским протоколом, хоронившим, как тогда подчеркивали газеты, последнего русского национального поэта.

Почему в числе понятых при подписании ложного милицейского протокола оказался поэт Всеволод Александрович Рождественский? К его личному архиву давно не подпускают, сведения о нем из 1925 года крайне противоречивые.

По складу натуры — романтик-эстет. Октябрь семнадцатого воспринял как захватывающее, стихийно рожденное социально-художественное произведение; сам участвовал помкомроты в его создании, гордясь двумя алыми квадратами на левом рукаве гимнастерки. В 1926-м, в тяжелый период нэпа и политических междоусобиц, восторгался: «Никогда так не хотелось петь, как в наши дни. Чудесное время!»

Для контрастного сравнения приведем запись писателя Андрея Соболя от 13 января 1926 года: «…пустота, ощущение, что нет воздуха, что нависла какая-то глыба. Еще никогда в нашем писательском кругу не было такого гнетущего настроения — настроения опустошенности, стеклянного колпака. „…· Сникли и посерели все“.

Легкодумность «богемника» Рождественского очевидна (о его слезливой сентиментальности говорили и писали Николай Гумилев, Владислав Ходасевич и др.).

Среди его молодых приятелей — Павел Лукницкий и Вольф Эрлих (опять та же компания), — с ними он любил путешествовать, погостить в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Увлекался театром, живописью и графикой; за неизвестные нам заслуги бесплатно учился на Государственных курсах при Институте истории искусств (пл. Воровского, 5, напротив «Англетера»). Хорошо знал художника-авангардиста Павла Мансурова. Последний упоминает Рождественского (ученика Малевича), равнодушно воспринявшего беду в «Англетере» («…этот товарищ ваш, пьяница, поэт, умер, во всех трамваях объявления…»).

Еще несколько штрихов к портрету Рождественского. Современники старшего поколения рисуют его чаще с неприязнью. Литератор Леонид Ильич Борисов (С.Б. Шерн) в неопубликованном письме (30.12.1956) к своему собрату по перу Владимиру Викторовичу Смиренскому откровенничал: «Однотомник В. А. Рождественского меня разочаровал. Редактором сей пиит связан не был — связала его собственная трусость. Вы, конечно, знаете Всеволода Александровича — интеллигентик и тихая молитва в розовом парфюмерном идеале (с притертой пробкой). Я с ним частенько лаюсь по великой моей невоспитанности и прямоте». Рождественский платил Борисову той же монетой: «…добрый и беспутный малый, петербургский уличный гуляка…»

Насколько был непрост Рождественский, писал и говорил литературовед В. А. Мануйлов, отказавшийся присутствовать на похоронах бывшего старшего друга. Не красят Всеволода Александровича и некоторые его поступки в отношениях с близкими родственниками. Он вел себя трусливо в пору репрессий приятеля, поэта Владимира Владимировича Луизова… Это все, так сказать, «домашние» проблемы.

Но личность Рождественского предстает не в лучшем свете и в есенинском «деле». 28 декабря 1925 года он отправил В.В. Луизову в Ростов-на-Дону письмо с рассказом о виденной им страшной картине в «Англетере», но почему-то указал не 5-й номер гостиницы, а 41-й; он не раз исправлял свои воспоминания о Есенине, изобилующие «лирическими отступлениями» и небрежностями в подаче фактов (например, очевидцы удивлялись отсутствию пиджака поэта в 5-й комнате, у Рождественского же читаем: «Щегольской пиджак висел тут же»). Возможно, давала себя знать впечатлительно-рассеянная натура мемуариста, но налицо и вопиющая безответственность. Попросили, — не глядя, протокол и подмахнул. Кстати, сам «свидетель» описывает: когда он пришел в «есенинский» номер, тело покойного лежало на полу, забыв о своей подписи, закреплявшей совсем иную сцену. Примечательно: в неопубликованном дневнике Иннокентий Оксенов пишет, что Рождественский пришел в 5-й номер «Англетера» вместе с Б. Лавреневым, С. Семеновым, М. Слонимским («он плакал») и другими позже его (Оксенова) и Н. Брауна (спрашивается, когда же он исполнял обязанности понятого?..). Есть о чем поразмыслить…

Оценки Рождественским (1926 г.) Есенина, лирика и человека, в главном — поверхностные и снобистско-снисходительные («…пел только о себе и для себя»). По свежим следам трагедии он бестактно спешил зарифмовать сплетни о пьянстве поэта:

Уж лучше б ты канул безвестней,

В покрытую плесенью тишь.

Зачем алкоголем и песней

Глухие сердца бередишь?

У Рождественского найдется немало защитников, нам же он видится человеком фразы, которому важнее «сделать красиво», но не обязательно глубоко и правдиво (его любимое выражение: «…больше всего на свете я люблю „Дон Кихота“ и антоновские яблоки»).

Дает пищу для раздумий автограф Рождественского на своей фотографии (январь 1926 г.), подаренной третьему «подписанту» фальшивого протокола: «Дорогому стороннику и соратнику в бою за слово, свидетелю поражений и побед, — всегда верному себе П.Н. Медведеву». Крепко, видно, дружили… Тому же адресату Рождественский презентовал автограф стихотворения «России нет…», где есть кощунственные строки:

Былые карты разбирая,

Скажите детям: вот она.

Скажите им — была такая.

Большая дикая страна.

По нашему мнению, такая «прозорливая» оценка России связана не только с социальным романтизмом автора, но с более сложными причинами.

Павел Николаевич Медведев (1891-1938), критик, литературовед, педагог, действительно близко приятельствовал с Рождественским (и с Фроманом, и с Эрлихом). О нем отдельный и трудный разговор…

Обычно имя Медведева стоит на отшибе дискуссий вокруг англетеровской истории. В 1937 году его репрессировали, и вплоть до наших дней о нем говорят как о невинно пострадавшем. Любые попытки получить о Медведеве хоть какую-нибудь информацию в архивах Москвы и Петербурга натыкались на глухую стену настороженности и отчуждения. «Странно, — думалось, — человека незаконно расстреляли, живы его ближайшие родственники, а ни словечка правдивого о горемыке нельзя найти — все какие-то отрывочки, случайные записочки».

Пришлось идти долгим «окружным» путем (мемуары, партийно-комсомольские и профсоюзные документы и т.п.). Результаты архивных бдений потрясли даже нас, часто встречавшихся со многими неожиданностями при исследовании «крамольной» проблемы. И удивила даже не подноготная сторона открывшейся потаенной биографии П.Н. Медведева, а непростительное верхоглядство авторов-печальников поэта. Вот что обнаружилось…

С 1922 по 1926 год педагогика и литературно-критические штудии использовались Павлом Николаевичем Медведевым как удобные ширмы при выполнении им обязанностей штатного петроградско-ленинградского сотрудника ЧК—ГПУ. В протоколах его имя нередко стоит рядом с именами крупных чекистов: Мессинга, Сюненберга, Цинита, Петерсона, Ульриха и многих других. Медведев был значительной фигурой — комсомольским комиссаром («оторгом») в 3-м Ленинградском полку войск ГПУ; под его непосредственным началом состояло более 170 членов РЛКСМ, готовых по одному его слову открыть огонь по «контре». Общительный, в меру начитанный, говорливый, он вдохновлял красноармейскую молодежь на карательные расстрелы, активно вел партийно-чекистскую пропаганду, по-своему украшая ее литературными иллюстрациями. Меткую характеристику этому приятному на вид человеку дал ленинградец Иннокентий Басалаев: «Плотный, бритый медведь в очках, довольный всем, а главное — собой. Его толстый рот постоянно набит анекдотами, и он не успевает их рассказывать. Наверное, потому у него такие масленые губы. Расскажет — и первый расхохочется этаким широким анекдотическим баском. Любит словечки: „сиречь“, „дондеже“ — так и говорит по телефону на славянском речении; его утверждения: „русская литература — великая литература“, „лошади едят овес“, „Волга впадает в Каспийское море“.

Полистаем с превеликим трудом оказавшиеся у нас в руках документы.

2 января 1925 года: общее собрание (около 300 человек) коллектива РКП (б) сотрудников ГПУ. Председательствующий — П. Медведев (указан инициал имени, что крайняя редкость для тогдашней партбюрократии; под протоколом красуется — случай исключительный — и его автограф). Повестка дня: работа МОПРа, культ-смычка города с деревней, предстоящая клубная конференция, выпуск стенной газеты «Москит». Хорошо узнаваемая с первых слов ревдемагогия.

16 января 1925 года: объединенное собрание коммунистов 3-го полка войск ГПУ, ревтрибунала и 1-гострелкового корпуса. С докладом «Ленин и Октябрь» выступает «тов. Петров». К его речи мы вернемся.

30 марта 1925 года: партийное бюро ГПУ прикрепляет Медведева к «работе среди работниц».

Увы, далее в обнаруженных протоколах — обрыв. Однако знакомая фамилия все-таки мелькнула на собрании чекистов 30 декабря 1925 года, когда обсуждались итоги XIV партийного съезда. «Оторг» комсомольцев осторожно критиковал местную партийную оппозицию, в частности, сказал: «После смерти Ленина нашу партию такая лихорадка треплет второй раз». Встречается его имя в недавно рассекреченных бумагах вплоть до ноября 1926 года.

Присутствие П.Н. Медведева на высшем партийно-гэпэушном уровне не столь заметно, как на его основной службе — в 3-м Ленинградском полку войск ГПУ. Полк насчитывал более 800 красноармейцев. Полковая партячейка имела тогда свой штаб через два дома от «Англетера» (Комиссаровская, 16), где часто витийствовал Медведев. Нам удалось подробно проследить за его речами 1926 года — до 16 декабря — обычный набор агитпроповских фраз. Лишь однажды, 25 марта, он признал: в 3-м полку среди комсомольцев (примерно 170 человек) «…настроение упадочное — отсюда хулиганство, текучесть состава и добровольный выход из ВЛКСМ». Действительно, юным «кожаным курткам», несмотря на их особое положение, жилось несладко. На том же собрании отмечались плохие жилищные условия стражей революции, среди которых имелось 166 «маляриков» и много других больных.

Известный «киношный» образ «бойцов невидимого фронта» далеко не соответствует прозе их незавидного быта: постоянные жалобы на плохую кормежку, нехватку посуды, обмундирования и жесточайший режим. На одном из собраний (15 мая 1926 г.) задавались, к примеру, такие вопросы начальству: «Почему из учебного дивизиона не пускают в свободное время даже на площадку — не то что в город, а заставляют сидеть в казарме?»; «Дали только гимнастерку да брюки — все худое, а сапог не дали. Сейчас хожу в чужих, а если товарищ возьмет сапоги, то я должен ходить босой, что ли?».

Комсомольскому комиссару Медведеву было некогда заниматься столь презрительными материями, вместе с партсекретарем Павловичем, помкомполка Цинитом и другими он втолковывал в буйные молодые головы идеи мировой революции и прочую политграмоту. При этом, вероятно, любил иллюстрировать призывы литературными примерами, скорее всего, из Блока и Демьяна Бедного — он тискал о них статейки. Сотрудничая нештатно преподавателем в педагогическом институте им. Герцена, он даже организовал над своими подопечными по 3-му полку культурное шефство ученых мужей, провел совместную выставку чекистских и студенческих стенных газет. Отличался бдительностью, на закрытом партийном собрании 27 мая 1926 года предупреждал: «Все наши выступления не выносить беспартийной массе».

Так как Медведев в свободное от воспитания «карающих мечей» время «ходил в писателях», его тщательно секретили: так, 5-6 февраля 1926 года он участвовал (вместе с главой Ленинградского ГПУ Мессингом, начальником политотдела Сюненбергом и др.) в работе VII чрезвычайной партконференции Центрального района под псевдонимом «Иванов» как посланец пединститута (не смешивать с сотрудником ГПУ Николаем Петровичем Медведевым, 1902 г. рожд.).

До наших дней потаенная биография «очевидца» таки остается белым пятном. Меж тем, идя по следам чекистского наставника, открываем его связи с «Петровым» (напомним, фамилию этого «члена партии» запомнила вдова коменданта «Англетера» А.Л. Назарова), руководившим, на наш взгляд, кровавым спектаклем в «Англетере». «Петров» неоднократно выступал в 3-м полку и других военных частях; 16 января 1926 года он делал доклад «Ленин и Октябрь» на объединенном собрании коммунистов, заявив: «В империалистической войне, в патриотизме, в крови рабочего класса капиталисты хотели утопить революционное движение» (затасканная демагогия интербродяг).

2 января 1925 года Медведев председательствовал на собрании сотрудников ГПУ, когда «Петрова» принимали в профсоюз Совторгслужащих (в него тогда входили чекисты и милиционеры). Подобный сюжет просматривается и в других сохранившихся профсоюзных протоколах, где рядом красуются те же фамилии (Медведев подвизался лектором Облсовпрофа, и его участие в разного рода заседаниях выглядело естественным).

Теперь, когда улыбчиво-садистское лицо понятого прояснилось, представим о нем справку.

Павел Николаевич Медведев родился 23 декабря 1891 года в Петербурге в семье служащего. В 1901-1909 годах учился во 2-й Кишиневской классической гимназии; в 1914 году окончил юридический факультет Петроградского университета. С 1914 по 1918 год в его «Личном листке по учету кадров» пробел, чем он в это время занимался — неизвестно. Сам он пометил: до 1917 года «участвовал в революционных кружках и студенческом движении». Его дальнейший служебный путь: 1918-1920 годы — заведующий отделом внешкольного образования Витебского губоно; 1920-1922 годы — заведующий подотделом искусств, одновременно читал лекции по литературе в Витебском высшем педагогическом институте; 1922-1927 годы — «преподаватель в военных школах Петрограда-Ленинграда». Теперь мы знаем, какую науку он пропагандировал молодежи. Примечательный факт: в 1925 году его избрали сверхштатным научным сотрудником Пушкинского Дома, то есть можно допустить, что он проводил в качестве «эксперта» официальное оформление псевдо-есенинского послания «До свиданья, друг мой, до свиданья…» (речь об этом впереди), поступившего «от Эрлиха» через Г.Е. Горбачева.

В 1928 году, когда троцкисты побежали с насиженных мест, Илья Ионов пристроил Медведева помощником заведующего литературно-художественным отделом Ленотгиза (радел «родным человечкам» бывший каторжник). В декабре 1929-го, когда сторонникам Троцкого стало совсем неуютно, литератор-чекист перешел работать штатным доцентом педагогического института им. Герцена (здесь он подрабатывал с 1925 г.). О своей принадлежности к воинской службе писал (3.03.1931 г.) расплывчато-осторожно: «Военнообязанный старшего начсостава, административный штат, категория А-7».

Как и Ленотгиз, пединститут тогда же заботливо пригревал вчерашних «пламенных революционеров». Скопом 1 сентября 1929 года в педагоги попали многие недавние гэпэушники, знакомцы Медведева: бывший партсекретарь 3-го полка Сергей Андроникович Павлович, Андрей Феофилович Арский, Владимир Николаевич Комаров и др.

Здесь же нашел прибежище видный партдеятель и оппозиционер-зиновьевец Александр Сафаров (Вольдин), один из идеологов-организаторов убийства Николая II. Среди прочих новоиспеченных «герценовцев» — И.И. Презент (р. 1902) — личность, к которой стоило бы присмотреться повнимательнее; сей преподаватель исторического материализма к 1929 году имел за душой — да и то в рукописи — лишь одну статью «Приоритет речи или мышления».

В такой-то компании и вращался Медведев, хохотун и любитель славянских речений. Багаж его литературно-критических работ весьма скромен: вульгарно-социологические статейки о Шишкове, Форш, Лавреневе, Н. Никитине, формальном методе в литературоведении (последняя работа в действительности была написана М. М. Бахтиным). Подписав по приказу своих хозяев с улицы Комиссаровской лживый протокол, он вряд ли испытывал угрызения совести, более того, сочинил в 1927 году посмертный «оправдательный» очерк о преданном им Есенине.

Именно Медведев утром 28 декабря распространял слухи о самоубийстве Есенина! Литературовед В. А. Мануйлов цитировал строки из письма к нему В. А. Рождественского, датированного тем же днем:

«Приходит (в редакцию журнала „Звезда“. — В.К.) П.Н. Медведев в солдатской шинели прямо со своих военных лекций. Вид у него растерянный.

— Сейчас в редакции «Красной газеты» получено сообщение, что умер Сергей Есенин.

— Где? Когда?

— Здесь, в гостинице «Angleterre», вчера ночью.

Мы с Медведевым побежали на Морскую в «Angleterre» (Звезда. 1971. №2).

Медведев действительно мог появиться «со своих военных лекций» из школы ГПУ, располагавшейся в доме по Комиссаровской, 7/15; здесь, в квартире №8, жил таинственный «Петров», тут же, к примеру, обитала «переписчица» 3-го чекистского полка Нина Александровна Ширяева-Крамер и многие другие сослуживцы «педагога». Сам Медведев квартировал неподалеку, на Комиссаровской, 26, и мог явиться по звонку (158-99) в любую минуту. Он, как мы уже ранее видели, был дисциплинированным. Вовсе не случайно Медведев коллекционировал фотографии мертвого Есенина и другие материалы, связанные с его гибелью. В одном из его альбомов сохранилась (Рукописный отдел Российской национальной библиотеки) телеграмма из Москвы (от 29 декабря 1925 г., оригинал) неизвестного отправителя: «Ленинград, ДН, копия ДС. ТЧ-8. Для перевозки тела Есенина прошу подготовить один крытый товарный вагон осмотренный сл. тяги на предмет годности следования с пассажирским поездом включив указанный вагон в п. №19 от 29 декабря для следования в Москву.№82.92/ДЛ/Д». Подпись на телеграмме неразборчива.

Документ этот еще предстоит исследовать и прокомментировать, подчеркнем лишь осведомленность «понятого» в такого рода бумагах. Так же, как преступника тянет к месту преступления, людей, причастных к убийству или укрывательству убийства поэта, тянуло — по службе и «по душе» — к собирательству на эту тему. Медведев складывал жуткие снимки и прочее в альбомы, Вольф Эрлих аккуратно подшивал вырезки из многих советских газет и журналов с некрологами и статьяъми о Есенине (позже коллекция перешла к приятелю Эрлиха, стихотворцу Г.Б. Шмерельсону, в квартире которого, кстати, одно время сексот ГПУ находил приют).

В 1938 году пробил час нравственного возмездия П. Н. Медведеву; было бы справедливо и полезно его сохранившееся «дело» опубликовать — в нем могут быть дополнительные детали к биографии легко и весело жившего типичного шкурника той смутной эпохи. Поистине прав оказался Есенин, когда писал: «Не было омерзительнее и паскуднее времени в литературной жизни, чем время, в которое мы живем» («Россияне»).

Теперь набросаем несколько штрихов к портретам ленинградских писателей, имевших прямое или косвенное отношение к происшествию в «Англетере» или к его освещению в печати. Бросается в глаза оскорбительная для памяти Есенина несправедливость: в сборниках воспоминаний и статей о нем без конца печатаются материалы тех вульгарных ремесленников, которые при жизни поэта ненавидели и травили его и зачастую в одном кармане носили писательское удостоверение и мандат ГПУ. Составителям таких книг даже в голову не приходит, что они выступают пособниками продолжающегося морального убийства певца России. Его же подлинные друзья и искренние ценители поэзии, как правило, остаются на периферии Есенинианы (Федор Жиц, Иван Грузинов, Виктор Мануйлов, Вениамин Левин, Борис Лавренев, Иннокентий Оксенов, Михаил Слонимский и др.). Мелкие словокройщики, но большие завистники, — типа Кусикова, Мариенгофа, Шершеневича (не говоря уже об Эрлихе) и т.п., продолжают красоваться чуть ли не на первом плане, хотя в лучшем случае место им — в примечаниях, набранных нонпарелью. Прибавим к этой братии еще некоторые имена.

Николай Александрович Брыкин (1895-1979), плодовитый социалистический реалист, дважды арестовывался (1941, 1949) как участник, гласит справка архива ФСБ, «антисоветской правоцентристской организации», существовавшей среди литературных работников Ленинграда. Дело это за давностью лет покрыто мраком, и судить о нем не беремся. Но известно — Брыкин первый дал в «Новой вечерней газете» (1925, 29 дек.) пошловатую и клеветническую статейку-репортаж «Конец поэта». «В гостинице, бывшей „Англетер“, — расписывал он, — на трубе центрального провода отопления повесился Сергей Есенин. До этого он пытался вскрыть вены. Не хватило силы воли. Когда я увидел его, страшного, вытянутого, со стеклянным выражением в одном глазе, я подумал…» — и пр. Репортаж явно заказной, нога автора вряд ли ступала в злосчастный 5-й номер, он судит о причине смерти еще до результатов вскрытия тела покойного с молчаливого одобрения цензуры. Одним словом, товарищ Брыкин весьма угодил авантюристам и обеспечил себе в будущем чуть ли не ежегодные огромные тиражи своих толстенных опусов.

В том же номере «Новой вечерней газеты» заметка стихотворщицы Сусанны Map «Сгоревший поэт» — лживая, сусальная, с претензией на социальную оценку произведений Есенина. И вывод: «…Пьяные слезы. Пьяные миражи… „Понимаешь, я влюблен“, — и заплакал. А через неделю горько плакала покинутая белокурая Анюта».

Вместо комментария процитируем строчку из воспоминаний Вадима Шершеневича о Сусанне Map: «Она безбожно картавила и была полна намерения стать имажинистской Анной Ахматовой».

Поэзия Есенина, его внутренний мир, его трагедия остались чуждыми и закрытыми для таких словослагателей, увидевших в неожиданной его смерти лишь остренький сюжетец на потребу советским обывателям.

Михаил Васильевич Борисоглебский (наст, фамилия Шаталин) (1896-1942), писатель конфликтный, почтенный, разносторонний человек, в 1925 году известный как сценарист популярного кинофильма «Катька — бумажный ранет», знакомый Михаила Булгакова, он нас интересует в связи с направленной ему 29 декабря телеграммой (хранится в Рукописном отделе Российской национальной библиотеки): «Московский отдел Союза советских писателей просит вас быть представителями[9] Москвы при перенесении тела Сергея Есенина. Правление».

Этот документ дает основание предполагать, что Борисоглебский мог знать какую-то правду о закулисной стороне посмертного пути поэта, может быть, и некоторые тайные пружины англетеровской истории (кто лично отправил телеграмму, как изначально складывалась похоронная церемония, каким выглядело поведение причастных к сокрытию убийства лиц?). К сожалению, недавно открытый архив Борисоглебского далеко не полон. Он подтверждает: отношения писателя с ГПУ складывались напряженно, хотя характер трений проясняется смутно. В одном из писем (адресат и дата отсутствуют) он сообщает: «…на днях арестован Вл. Алексеев, у которого, между прочим, при обыске отобрали и мои рукописи. Так что я ожидаю к себе ночных гостей». Непрошеные товарищи появились у него на квартире 14 сентября 1926 года; на следующий день состоялся допрос (протокол сохранился); Борисоглебского обвиняли в краже книг из бывшего имения Аничковой, где в 1925 году жил писатель. Обвинение надуманное. Чекисты прощупывали какие-то, возможно мифические, связи литератора с зарубежными белоэмигрантскими организациями; получив неизвестную нам информацию от арестованного, его выпустили 16 сентября постановлением начальника Секретно-оперативной части (СОЧ) Ленинградского ГПУ. Этот факт с Есениным, может быть, и не связан, но проверить бы не мешало. Существует и второе уголовное дело на Борисоглебского, хранящееся ныне в Управлении ФСБ по Башкирской республике.

Борисоглебский приятельствовал со многими знакомыми погибшего поэта (И.В. Иванов-Разумник, И.И. Садофьев, А.П. Чапыгин и др.), неоднократно брал денежную ссуду у М.А. Фромана, собирался написать очерк о ленинградском актере Н.Н. Ходотове, с которым крупно поскандалил Есенин. Следовало бы уточнить, верно ли, что Борисоглебский одно время возглавлял клуб Военно-технической академии РККА им. Дзержинского (известен его автограф на официальном бланке этого заведения).

Руководил отправкой вагона с телом Есенина писатель Николай Валерьянович Баршев (1887-1938), в недавнем прошлом — опытный железнодорожник. Какая-то полезная для нас информация, несомненно, у него имелась — и не только путейская. Баршев состоял с 1924 года в литературной группе «Содружество» (В. Рождественский, М. Борисоглебский, М. Козаков и др.) и мог знать немало о подоплеке преступления на проспекте Майорова, 10/24. Хорошо бы проследить и другие его связи, троцкистские, — в 1937 году он осужден и приговорен к семи годам лишения свободы по обвинению в том, «что вел контрреволюционную пропаганду среди писателей и вербовал единомышленников для сформирования контрреволюционной организации». Если рядом с ним крутились «писатели» под стать П.Н. Медведеву и В.И. Эрлиху, мечтавших одну диктатуру сменить другой — «революционно-перманентной» — одно, если же перед нами борец с коммунистическим насилием — другое.

Нас так запугали 1937 годом, но о миллионах трупов 20-х годов непростительно-трусливо забыли.

Ленинградская литературная среда в интересующее нас время представляла в целом явление в нравственном отношении болезненное. Критик Иннокентий Оксенов 28 апреля 1924 года записал в своем дневнике: «Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо. „…· Что-то старчески шамкает Сологуб. Гнило, смрадно, отвратительно“. На такой-то кладбищенской почве и взросло одно из гнуснейших преступлений XX века.

Продолжим галерею добровольных и невольных лжесвидетелей. Взглянем на человека, до сих пор не привлекавшего внимания в трагической есенинской хронике. А он-то как раз и составил первую подробную хронику англетеровских происшествий. Речь о Валентине Ивановиче Вольпине, авторе «Памятки» (1926 г.) о Есенине, проторившей (вольно или невольно) изначально фальшивый путь для исследователей трагедии поэта. Следует знать, Вольпина в основном снабдил информацией Эрлих, а ему верить нельзя ни на грош.

Старые литературные справочники и обнаруженные нами «личные дела» Вольпина помогают набросать эскиз его биографии. Родился он в 1891 году в Полтаве в семье инженера. Окончил коммерческое училище, но карьера торговца его не прельщала. В 1905 году мальчишкой бросился в революцию; в 1909-м — отбывал тюремное заключение в Могилеве, в 1916-1923 годах осел в Ташкенте, где, предполагаем, знал М.А. Фромана, уроженца этого южного города. С ним же, возможно, примерно в одно время учился в Петербургском психоневрологическом институте. С 1923 года жил в Москве, зарабатывал хлеб насущный издательской, книготорговой, библиографической работой. В прошлом (с 1918 г.) эсер. Печатался в ленинградской вечерней«Красной газете» — главной поставщице мифов о самоубийстве Есенина; с 1 декабря 1925 года руководил книжным магазином №3 Ленгиза (директор Ионов) по рекомендации заместителя заведующего торговым сектором Госиздата (Москва) М. Я. Рабиновича. О поэтическом даровании Вольпина не стоит говорить, оно вписывается в элементарно-примитивную эстетику Пролеткульта.

Именно в вольпинской «Памятке» впервые перечислялись так называемые гости 5-го номера «Англетера». Приглядимся к ним.

Поэт Николай Клюев никогда не писал и не говорил о своем декабрьском посещении Есенина. В очевидцы его «пригласили» «Правда» и некоторые другие газеты. В «Памятке» есть особая оговорка о «Миколе» как чуть ли не единственном посетителе дома на проспекте Майорова, 10/24. Такое зыбкое свидетельство и породило позже многочисленные толки. Если верить художнику В.С. Сварогу (в пересказе журналиста И.С. Хейсина), Клюев намеревался навестить своего прежнего друга, но это ему не удалось (см.: Вечерний Ленинград. 1990, 28 дек.). Однако опять-таки это не более чем слухи, переданные через шестьдесят пять лет.

Чтобы установить истину, посмотрим на певца «избяной Руси» не из трагических для него 1934-1937 годов, как это обычно делается, а из 1925 года, когда он был весьма далек от «Погорельщины» и других своих антисоветских произведений. В послеоктябрьский период и годы Гражданской войны «угодник» Клюев — ярый пропагандист красного террора, активный большевик, реквизировавший в свою пользу дорогие православные иконы. Ему принадлежат кощунственные строки:

Убийца красный — святей потира[10],

Убить — воскреснуть, и пасть — ожить…

Браду морскую, волосья мира

Коммуна-пряха спрядает в нить.

Не менее жутка и такая его строфа из поэмы «Каин»:

Но вот багряным ягуаром

Как лань истерзана страна.

С убийством, мором и пожаром

Меня венчает сатана.

Вовсе не так прост и благообразен «ладожский дьячок» (выражение Есенина), как представляют его ревнители старообрядчества. В его облике 20-х годов есть нечто жутковато-елейное, глубоко скрытное. Водился за ним и грех, связанный с расстройством, деликатно выражаясь, интимной сферы психики. Причин не возражать использованию своего имени в грязном деле у него было несколько. Самые серьезные — крайняя бедность и болезненность. Ниже приводим по этому поводу (впервые полностью) обнаруженное нами письмо Клюева, которое дает наглядное представление о его незавидном быте.

«В Президиум Ленинградского губернского

Исполнительного комитета от поэта

Николая Клюева.

ЗАЯВЛЕНИЕ

В год великих испытаний-1918-й, Советом Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов издана моя книга под названием «Медный кит» — в ней цена крови и думы земли о грядущих путях.

В 1919-й и 1920-й — время слета воронов на свежие пролетарские раны — Народным просвещением изданы две мои книги, — в них триста произведений где в тысяче образов простерто мужицкое сердце — от костра Аввакума до славных побед Октября.

В 1924 г., когда могилы на Марсовом поле расцвели резедой и геранью, но глухо обрушились ступени лестницы жизни под ногой дорогого вождя, Госиздат напечатал мою книгу под заглавием «Ленин», где на фоне полярной природы, как душа океана, проходит великая тень.

Помимо указанных книг, много моих красных стихов нашли себе место в революционных хрестоматиях, юбилейных сборниках и антологиях. Существуют переводы меня и на другие языки, вместе с музыкой на целый ряд моих произведений.

Я — крестьянин, из дремучей поморской избы, неимоверным трудом вышедший, как говорится, в люди. В настоящее время я болен и уже три месяца прикован к постели.

Основываясь на изложенном, усердно прошу Президиум изыскать справедливую возможность освободить меня от подоходного и квартирного обложения, которыми я обязан, как лицо, отнесенное к свободной профессии, о чем и поставить в известность надлежащие учреждения.

Никаких доходов, а по нездоровью и работы, за мной не водится; питаюсь я случайными грошами, помещение же, в котором я живу, представляет низкую, полутемную комнату, затерянную на заднем дворе огромного дома на бывшей Морской улице. Дом этот до августа настоящего года принадлежал Госиздату, заведующим которого, товарищем Ионовым, и было разрешено пользоваться упомянутым помещением за плату 2 рубля 75 копеек в месяц. За переходом здания в Откомхоз мое жилое обложение выразилось в сумме 41 рубля 50-ти копеек.

За снисхождение к моей невозможности платить подоходность и квартирную плату по свободной профессии мое товарищеское сознание и русская поэзия будут Президиуму благодарны.

Николай Клюев

(подпись).

Ноября 1924 г.

Адрес: улица Герцена, №45, кв. 7».

В связи с заявлением поэта-бедолаги управляющий домом № 45 Т. Лукьянов 10 июля 1924 года дал справку, в которой указал площадь комнаты просителя — 6,31 сажени[11] и сделал примечание: «…гражданин Клюев вряд ли в состоянии платить как лицо свободной профессии. По имеющимся у меня сведениям, он за последнее время ничего не зарабатывает, лежал в больнице (у него нарыв на ноге) и вообще живет очень бедно».

Бюрократическая канитель с рассмотрением просьбы Клюева продолжалась и в 1925 году — это видно из сохранившейся по этому поводу переписки. Возможно, кто-то ему помог. Скорее всего, всесильный директор Лениздата Илья Ионов, шурин еще более всемогущего Г.Е. Зиновьева. В свое время Ионов порадел стихотворцу, выделив ему барской рукой комнату и разрешив платить за нее символическую сумму. Таким образом, постоялец находился у него «в кулаке». К декабрю 1925 года зависимость жившего Христа ради Клюева от Ионова, вероятно, еще более возросла. Он и пикнуть не мог — иначе его бы выбросили на улицу. Под благовидным предлогом бывший в прошлом соучастник уголовно-политического убийства и каторжник Ионов вполне мог попросить квартиранта помалкивать о «тайне „Англетера“. Подвести своего благодетеля Клюев не мог. К тому же противиться было смертельно опасно. Поэтому-то „Микола“ и помалкивал.

Заметьте, 28 декабря, в час прощания с телом Есенина в ленинградском Доме литераторов, «…Ионов не отходил от гроба»; еще деталь: «Снимались у гроба — Ионов, Клюев, Садофьев…» (из «Дневника» Ин. Оксенова). Далее мы разовьем сюжет о связи Ионова с «темными силами», здесь же ограничимся одним замечанием: ленинградский издательский магнат по-своему отблагодарил Клюева, опубликовав в отдельной книге (1927) его поэму «Плач о Есенине» (на наш взгляд, сомнительный) вместе со статьей о погибшем поэте критика и сексота ГПУ Павла Медведева (примечательное соседство!). Автор «Плача», возможно подозревая о тайной службе критика, относился к нему заискивающе. Известен следующий автограф на титуле книги «Сосен перезвон»: «Родимому Павлу Николаевичу Медведеву — целуя и благодаря. Николай Клюев» (без даты).

Ионов мог заставить Клюева лжесвидетельствовать через управляющего домом №45 по улице Герцена (бывшей Малой Морской) Ипполита Павловича Цкирия, того самого Харона из ГПУ, о котором мы уже говорили. Последний, являясь хозяйственным надсмотрщиком соседнего с «Англетером» дома №8/23 по проспекту Майорова, присматривал (с 30 октября 1925 г.) и забывшим госиздатовским зданием, во флигеле которого обитал Клюев.

Следующая важная подробность: по соседству, в том же «герценовском» строении, проживал художник-авангардист Павел Андреевич Мансуров (1896—1983), еще один «гость» 5-го номера «Англетера». В его известном письме к О.И. Ресневич-Синьорелли (1972 г.) живописуется застолье у Есенина 27 декабря. Тон письма пошловато-развязный, с претензией на декоративно-художественную расцветку трагедии. Неуемная грязная фантазия автора не знает предела: Есенин является-де к нему, «товарищу с юношеских лет», 26 декабря (?) в шесть часов утра — прямо с вокзала «с огромным красным петухом», назначает приятельскую пирушку, продолжавшуюся с пяти часов вечера до пяти часов утра (Эрлих лгал иначе); вранье сдабривается постельным эротическим сюжетом и даже монологом хозяина номера о расстреле его друга, «фашиста» Алексея Ганина. Причем в уста Есенина Мансуров вкладывает фразу: «…товарищ — ничего, но поэт говенный». Кощунство мемуариста доходит до того, что отправку тела «самоубийцы» в Обуховскую больницу он сопровождает жутковатой деталью: «Сани были такие короткие, что голова его ударялась по мокрой мостовой». (Эту печальную сцену видел критик Иннокентий Оксенов и описал ее в своем «Дневнике» так: «Лежал Есенин на дровнях головой вперед…»)

Кроме соседа по житью-бытью Клюева, четы Устиновых и непременного Эрлиха, Мансуров не рискнул больше никого «зачислить в гости» к поэту. Осторожничал. Такую понятную сдержанность он с лихвой компенсировал своего рода погребальными выдумками: рано утром, «за день перед этой ночью», Есенин шел-де по улице с таким смертельно отрешенным лицом («все было им решено»), что встретившийся по пути мальчик, взглянув на него, закричал от страха. Сдержать свою бредовую и целенаправленную фантазию «авангардист» не желал. Что же давало ему такую наглую уверенность?

Мансуров жил не богато. В списке квартирных должников особняка №45 по герценовской улице его фамилия стоит на первом месте[12]. На 1 декабря 1925 года его долг за жилье составил 71 рубль 39 копеек — сумма потому времени солидная (данные архива Ленинградского треста коммунальных домов). Можно думать, должность заведующего экспериментальным отделом Государственного института художественной культуры (ГИНХУК) его кормила плохо. Круг общения Мансурова в институте: художники Малевич (директор), Филонов, Татлин, искусствовед Пунин и другие авангардисты. Помня, что почти все они не вписывались в художественную идеологию той поры и подвергались репрессиям, следует предположить, что и Мансуров не избежал этой участи. Но ему почему-то повезло, и вместо тюрьмы он оказался в 1928 году во Франции.

Строго говоря, он не был ни живописцем, ни графиком, умел лишь развесить предметы деревенского быта по стенам и порассуждать о преимуществах крестьянского обихода перед городским.

До закрытия ГИНХУКа в 1926 году его политические взгляды не отличались оппозиционностью к советской власти. Но, когда его «взяли», — превратился в смелого критика сталинского режима, выступал с так называемыми манифестами, под которыми подписался бы любой закоренелый белогвардеец. К примеру: «Наши братья художники, попавшие в ваш городской рай, умирают с голоду и вешаются с тоски» или: «Результатом господствующей политической философии явилось физическое вымирание художника, как равно и вполне разрушенная художественная школа» (из кн. «Авангард, остановленный на бегу. Л., 1989). Если учесть, что тогда к стенке ставили за менее либеральные речи, отъезд Мансурова в Париж выглядит по меньшей мере странным.

Однако, на наш взгляд, все было закономерно. Из забавлявшегося внешней этнографией товарища ГПУ сделало для известной надобности крупного художника и контрреволюционера. Нисколько не удивимся, если станет известно, что Мансуров являлся крупной фигурой советской разведки за рубежом (об этом уже приходилось слышать). Никакой метаморфозы в 1926-1928 годах с ним не произошло, он всегда был «готовый к услугам». В опубликованном письме (12 июля 1971 г.) к ленинградскому знакомому он, говоря об Октябрьском перевороте в Петрограде, признается: «Я в первое же утро залетел в совершенно пустой Зимний дворец к Луначарскому — сотрудничать». Новоиспеченный министр просвещения попытался остудить революционный пыл двадцатилетнего честолюбца возможной виселицей временно отступивших монархистов, на что тот храбро ответил: «Ну что ж, тогда повесят вместе». Далее в письме реплика: «Так решилась моя судьба, и мы больше не расставались».

Вряд ли расставался с властью и ее авангардом этот юркий человек. Ни в октябрьские дни семнадцатого года, ни в декабрьские двадцать пятого.