Варвара КОСТРОВА В ПЕТРОГРАДЕ И В БЕРЛИНЕ [106]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Варвара КОСТРОВА

В ПЕТРОГРАДЕ И В БЕРЛИНЕ[106]

Впервые я увидела Сергея Есенина в 1915 году в Петрограде, в знаменитом подвальчике «Бродячая собака». Собирались там, наряду с писателями, художниками, артистами, разбогатевшие на войне бесцеремонные спекулянты, важно называвшие себя «любителями искусств». Они не скупились на вино, вели себя нагло, часто затевали отвратительные скандалы. Так было и в тот вечер.

На сцене стоял сказочно прелестный златокудрый юноша в голубой вышитой рубашке. Это был Сергей Есенин. Он удивительно задушевно читал свои звонкие чудесные стихи. Все слушали, затаив дыхание. Вдруг послышались тиканье, свист, звон разбитых бокалов, на сцену полетели апельсиновые корки. Юный поэт замолчал, на лице его застыла растерянная, по-детски беспомощная улыбка А публика бесновалась, одни аплодировали, кричали «бис», другие свистели, ругались. Внезапно весь этот шум перекрыл глубокий спокойный голос:

— Стыдитесь, ведь перед вами прекрасный, настоящий поэт, быть может, будущий Пушкин! — С этими словами Александр Блок обнял Есенина за плечи и увел со сцены[107].

Вскоре после этого вечера я встретила Сергея Есенина в кружке молодых поэтов. В те предреволюционные годы манерная, напевная красивость поэзии Игоря Северянина, строптивая лирика Анны Ахматовой, напыщенно-страстный пафос Бальмонта и, конечно, символическая, мистическая философия поэзии Александра Блока влияли на наше творчество. Не избежала этого влияния и Лариса Рейснер, в квартире которой мы тогда устраивали наши поэтические встречи. В то время юная красавица Лариса писала эстетски-декадентские стихи, хотя в них и тогда уже проскальзывали бурные, революционные призывы.

Кто в молодости не пишет стихи, писала и я, вопреки своему живому, бодрому характеру, — медлительные, напевные стихи: «Медленной рукою жемчуга нижу я На златую нитку уходящих дней» и т.д. В один из таких вечеров к нам в кружок пришел Сергей Есенин, послушал наши поэтические вздохи и лукаво, озорно спросил:

— Что это вы, как собаки на луну воете?

Мы растерялись, некоторые обиделись, но затем рассмеялись и стали просить поэта прочесть нам свои стихи. Сережа, как впоследствии мы его нежно называли, согласился, но предупредил: «Я прочту о деревне, может, это некоторым барышням не по вкусу придется». И прочел чудесное стихотворение «В хате», а затем о воробушках и закончил стихами «Гойты, Русь, моя родная…». Мы все знали и любили эту вещь, а потому торжественно встали и произнесли вместе с поэтом, как клятву: «Если кликнет рать святая: „Кинь ты Русь, живи в раю“. Я скажу: „Не надо рая — Дайте родину мою!“

Сережа еще несколько раз приходил к нам, потом уехал в Москву.

Через много лет, в 1923 году, я снова встретилась с Есениным в Берлине, куда приехала на гастроли. В квартире издателя, инженера Благова, было устроено чтение новой пьесы Анатолия Каменского «Черная месса»[108]. Среди присутствовавших были Алексей Толстой, Сергей Есенин и др.

После обмена мнениями о пьесе мы все поехали в какой-то ресторан, где пели цыгане и играл скрипач-виртуоз Гулеско. Заняли отдельное зало; Каменский и Толстой увлеклись составлением меню, а я с Сережей уселись в отдаленный уголок и вспоминали прошлые юные годы. Мы были почти однолетки.

Кругом вертелся, всем надоедая, бездарный Кусиков с неизменной гитарой, на которой он плохо играл, вернее, не умел играть. Тот самый Кусиков, которого язвительно высмеял Маяковский: «На свете много вкусов и вкусиков. Одним нравится Маяковский, другим — Кусиков».

Милый, талантливый рассказчик инженер Благов, который в то время издавал пьесы и рассказы Анатолия Каменского, Алексея Толстого и стихи Сергея Есенина, устроитель этого ужина, благоговейно на всех смотрел и молчал.

Сережа был по-прежнему красив, но волосы его потускнели, глаза не сверкали, как прежде, задором; он был грустен, казался в чем-то разочарованным, угнетенным; мне подумалось, что виной этому — его нелепый брак с немолодой, чуждой Айседорой Дункан. Подтверждения этим мыслям я нашла позднее в стихах:

Излюбили тебя. Измызгали.

Невтерпеж.

Что ж ты смотришь синими брызгами?

Или в морду хошь?

В огород бы тебя на чучело

Пугать ворон.

До печенок меня замучили

Со всех сторон…

Конец этих стихов нежен и грустен:

Дорогая, я плачу.

Прости, прости.

Сережа, по его словам, любил Москву больше, чем Петербург. «Я люблю этот город вязевый», — написал он, но в этот вечер говорил с восхищением о Петрограде, вспоминал наши прогулки по набережной Невы и кружок молодых поэтов.

— Вы не забыли, что я вас тогда называл березкой? — спросил он.

— Конечно, нет, я этим очень гордилась. А знаете ли вы, Сережа, что вы сами тогда были похожи на молодую кудрявую березу?

— Был? — Поэт невесело улыбнулся. — Какое печальное, но верное слово. Я вам об этом прочту, но только очень тихо, а то Кусиков услышит, прибежит, а мне он надоел. — И почти шепотом прочел. «Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым», — читал Сережа, как всегда, чудесно, но с такой глубокой печалью, что я, еле сдерживая слезы, пробормотала:

— Сережа, милый, говорят, вы много пьете. Зачем? Ведь вы нам всем нужны, дороги. Вы сами — не только ваши стихи — чудесная поэма.

— Зачем я пью? Я мог бы снова ответить стихами, но не надо. Вы сами их прочтете, я вам пришлю.

В этот момент раздался барственный голос Толстого, он спрашивал, — хотим ли мы заказать какое-то блюдо. Нам было все равно, и Есенин ответил:

— Предоставляем вашему графскому вкусу выбор яств. Толстой довольно засмеялся и обратился к Каменскому:

— Анатолий, не будем больше тревожить молодежь.

При этих словах он пренебрежительно оттолкнул подбежавшего Кусикова.

А Есенин и я снова вернулись в наш радостный мир воспоминаний.

— Вы стали совсем другой, на березку больше не похожи, — сказал Сережа.

— Постарела? — задала я неизменный женский вопрос.

— Ерунда, вы кажетесь даже моложе, совсем юная, но иная, что-то в вас фантастическое появилось, будто с другой планеты к нам на землю спустились.

Вдруг Толстой, который, как видно, услышал последние слова, заявил:

— Браво, Есенин, именно с другой планеты. Я теперь сценарий обдумываю, фантастику, форму вашей прически, Кострова, непременно использую для одного видения из космоса.

Мне стало весело, мы все дружно засмеялись, потом Сережа сказал:

— Теперь я понял, в чем дело. Вы прическу изменили, — раньше у вас были длинные косы — такая милая курсисточка Я был тоже студент, почти два года учился в университете Шанявского, — профессора Айхенвальда слушал. Сколько лет прошло с тех пор! Помните, как мы по набережной Невы ходили. Сидели у сфинксов, о поэзии спорили. Я вам стихи читал.

— Конечно, помню. Мы восхищались вашим знанием мировой поэзии.

— Я тогда думал, что за границей люди лучше, образованнее нас, ценят поэзию, а вот теперь убедился, что в большинстве они своих поэтов меньше, чем мы, знают. В Америке до сих пор спорят, достоин ли Эдгар По памятника или нет.

Я спросила Сережу, понравилась ли ему Америка? В ответ он пожал плечами:

— Громадные дома, дышать нечем, кругом железобетон, и души у них железобетонные.

— А как же вы объяснялись, говорили с ними? Ведь вы английским не владеете?

— Я никаким (иностранным) языком не владею и не хочу, пусть они по-русски учатся, — да и говорить не с кем и не о чем. Кругом лица хитрые и все бормочут. «Бизнес, бизнес…»

Мы дружно рассмеялись, потом Сережа опять помрачнел:

— Не хочу вспоминать, приеду домой, в Россию, и все и всех забуду — начисто забуду.

Мне показалось, что, говоря «всех забуду», он подумал о Дункан.

Я спросила, любит ли он зверье, как прежде, и рассказала, что на концертах часто читаю его «Песнь о собаке» и что она особенно детям нравится.

— Детям? — обрадовался Сережа. — Я очень детей люблю, сейчас вам своих детишек покажу, Костю и Таню. Говорят, девчушка на меня очень похожа.

С этими словами он стал искать по карманам (фотографию), а потом горько сказал:

— Забыл в другом костюме. Обидно, я эту фотографию всегда с собой ношу — не расстаюсь. У Изидоры Дункан тоже двое детей было, разбились насмерть. Она о них сильно тоскует.

При этих словах у Сережи жалостно дрогнули губы.

В этот момент запели цыгане, заиграл Гулеско, начался ужин. За столом мы сидели отдельно. Есенин почти не пил, был трезв, согласился прочесть недавно, по его словам, написанные стихи «Я обманывать себя не стану…».

Порозовело хмурое берлинское небо. Мы разошлись. На другой день утром ко мне прибежал взлохмаченный Кусиков и предложил купить большой гранатовый крест Айседоры Дункан, говоря: «Эта пьяница с утра коньяк хлещет, а ночью — шампанское, и Сережу споила».

Конечно, я не купила этот старинный крест, не было ни денег, ни желания, да и Кусикову я мало доверяла

Больше с Сережей я не встречалась, пути наши разошлись навсегда. Когда он был в Москве, я была далеко на гастролях, когда я была в Москве, он отсутствовал.

Известие о его трагической ужасной гибели застигло меня в Москве, за праздничным столом по возвращении из Праги. К нам ворвался какой-то журналист и почти радостно крикнул: «В „Англетере“ Есенин повесился!»