Минизапад

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Минизапад

Постепенно диссиденты сформировали своеобразную субкультуру, напоминавшую действующий во враждебной среде анклав западного плюралистичного общества. Эта субкультура существовала наряду с другими неформальными средами.

Принадлежность к диссидентской среде создавала уникальные возможности самореализации, и это также было важным стимулом участия в движении. «Сегодня у него свои известные Миру лидеры, средства массовой информации и даже свой „дипкорпус“. Сегодня принадлежность к нему — шанс обрести срока, но вместе с тем и возможность созвать собственную пресс-конференцию, обратившись через многие неповоротливые головы к совсем другим головам… Итак, диссидентство уже не просто вызов — и господствующему сознанию, и господствующей бессознательности, не только обязательство отстаивать каждого человека, отстаивающего свои права. И не один лишь разрыв с казенщиной, не одна лишь утрата прежнего статуса и места в „обществе“, но еще и возможность приобрести первое и второе, статус и место способом совершенно невероятным по прежним меркам, а ныне не только не исключенным, а даже вполне доступным»[729], — писал М. Гефтер. Это — возможность самореализации, сопоставимая в своем кругу с возможностями руководителей страны. При дефиците оппозиции причастность к ней резко повышала значимость каждого ее члена.

Это состояние принадлежности к избранному кругу накладывало отпечаток и на моральные ориентиры, которые были для диссидентов определяющими. Роль референтной группы в диссидентстве оказалась наибольшей среди других общественных движений. Собственно, это было связано уже с генезисом диссидентства как наиболее радикального, максималистского крыла «кухонных» кружков. После того, как участники дружеской беседы приходили к выводу о несправедливости общественного строя в СССР, некоторые из них уже не могли не действовать. Морализм диссидентской позиции и их происхождение из дружеских компаний превращал «отказника» от участия в акциях протеста в человека безнравственного. Противостоять моральному давлению, даже невольному, было тяжело.

По мнению П. Волкова, «их мораль уже не была личной. Она основывалась на принадлежности к избранному меньшинству, к группе единомышленников. Мораль участников поверялась и поддерживалась группой. В этом сила групповой морали. Но ориентация на группу, на внешнее признание ослабляет крепость индивидуальной принципиальности. И когда диссидент оказывался в тюрьме, когда исчезал оценивающий взгляд группы и даже наоборот, референтной группой становилась бригада следователей, диссидент часто сдавался»[730]. Последнее неверно — случаи «раскаяния» были довольно редки и очень ценились КГБ. Поведение на процессе считалось решающей проверкой принципов диссидента, и он готовился к этому моменту всю свою диссидентскую жизнь.

Этическая доминанта диссидентского движения подминала интеллектуальную, программную, что признают и авторитетные диссиденты: «Эта позиция определялась ощущением полной нравственной несовместимости с происходящим. Она не была основана на размышлениях и прогнозах отдаленных последствий, не предполагала отдаленной конечной цели. Она исходила из нравственной невозможности промолчать, отвернуться, не заметить — сегодня. Поэтому и перед тем, как пойти в тюрьму, и кончая срок, человек был уверен, что поступил правильно, но не готов был ответить на вопрос, какие именно результаты своей деятельности он бы хотел увидеть в будущем»[731].

Отрицая существующее в СССР общество в принципе, диссиденты превращались в часть иной культуры, Западной (если понимать под ней культуру и общественные стереотипы Северной Америки и Западной Европы). Ориентация на Запад была обусловлена трагизмом ситуации, в которой диссиденты не могли найти достаточную опору внутри страны (хотя, в реальности некоторые точки опоры здесь существовали). В. Новодворская комментирует стремление наладить широкие контакты с Западом: «Диссидентам хватало и правозащитной деятельности, и если они ориентировали ее на Запад, то потому, что слишком хорошо понимали, что только там можно искать защиты, что здесь не сдвинуть ничего, даже при несталинском уровне репрессий»[732].

Связь с Западом компрометировала движение в глазах соотечественников, для которых именно в той стороне света располагался «потенциальный противник». Но это было не столь важно, так как собственный народ для части диссидентов уже находился «по другую сторону баррикады» или, в лучшем случае, был обманут врагом. А враг моего врага — мой друг. Чужая власть вела себя не так, как своя, и потому казалось, что она на порядок нравственней. В черно-белом мышлении добро там, куда не проникает ведомое тебе зло.

Важнейшей силой, которая могла помочь диссидентам с Запада, были средства массовой информации, прежде всего радио, вещающее на СССР. Западное радио было важнейшим средством пропаганды, посредником при обращении диссидентов к обществу и государственному руководству[733]. Западные «голоса» и до появления диссидентов влияли на советские умы. Но в 50-е гг. главную угрозу несла реклама западного образа жизни. Партийные агитаторы и их начальники жаловались: «какая-то часть людей, видимо, слушает „Голос Америки“, и поступают вопросы: сколько стоит дом, какая заработная плата. Чувствуется, где эти вопросы брались»[734].

В 70-е гг., когда для достижения конкретных результатов диссиденты стали апеллировать и к западным государственным деятелям, «голоса» стали голосом диссидентов. Правда, внимание СМИ концентрируется на ситуации, а не на концепции.

«Такова природа прессы, что ей нужны суперзвезды. И случалось, диссиденты говорили иностранным корреспондентам, что они пишут об одних и тех же. Вопрос был не только о щекотании самолюбия, но и безопасности. Путем сложной диалектики возрастающая известность, сначала увеличивала опасность ареста, а потом уменьшала ее. Человека мало известного власти скорее решились бы арестовать. Но пресса ориентировалась на постоянных функционеров, а их действительно было мало и, кроме того, монополизация ими каналов на Запад была их установкой… Но и иностранные корреспонденты проявляли осторожность, не расширяя круг своих информаторов из-за боязни провокационных подставок КГБ. Я знаю много случаев, когда автономные группы так и не получили доступа своей информации на зарубежное радио. Широко известно стало о них лишь из чужих сообщений об их аресте. Подчас они и хотели бы передать информацию непосредственно за рубеж, но не рисковали прибегать к посредничеству инфильтрованных агентами КГБ известных диссидентских групп»[735], - рассказывает П. Волков. Таким образом, как признавали сами диссиденты, «Запад стал придавать большее значение защите отдельных лиц, чем общей проблеме защиты прав человека»[736]. В результате «голоса» становились куда интереснее для диссидентской и околодиссидентской среды, чем для остального населения.

Разным было и отношение в «голосам». Для диссидентов они несли истину: «…Характерная черта быта: коллективное слушание зарубежного радио, — вспоминает П. Волков, — С таким напряженным вниманием наши граждане слушали радио разве что в войну. Радио, с его умелой звуковой аранжировкой, не просто информировало, оно задавало ритм жизни, оно тревожило, возбуждало, стимулировало. Сообщения о своих заявлениях приводили в восторг, известия о делах коллег рождало чуть ли не спортивный азарт»[737]. Это были «свои» средства массовой информации, доверие к которым можно сопоставить разве что с преданностью западнической интеллигенции к либеральным «массмедиа» в 90-е годы. Такая ситуация воспитывала некритичность сознания в тех, кому хватило критицизма, чтобы отвергнуть окружающую социальную действительность. Но на этом энергия иссякла, и была необходима подпитка. Мир снова становился «черно-белым», как до разрыва с властью. Перенося диссидентское мировосприятие на широкие слои населения, В. Буковский пишет: «огромное количество людей слушает западные радиостанции на русском языке и постоянно сравнивает услышанное с написанным в советской прессе. Официальная пресса перестает быть средством массовой информации. Даже если по принципу сломанных часов, дважды в сутки показывающих верное время, в газетах появится правдивое сообщение, ему все равно никто не поверит»[738]. В действительности «голоса» хоть и слушали, но не доверяли им так, как Буковский. «Огромное количество людей» слушало радиоголоса хоть раз в жизни, но это не приводило к перевороту в их сознании и тотальному недоверию официальным средствам информации. Огромные тиражи газет расходились регулярно, что не мешало их читателям спокойно и столь же регулярно обсуждать новости «голосов» и «подлавливать» то один, то другой источник на дезинформации. В этом отношении общество было не менее плюралистичным, чем диссидентская среда. В. Прибыловский вспоминает о роли голосов в социально активной среде: «Фактическим сведениям, сообщаемым голосами, как правило, верили, „вражеской“ интерпретации — другое дело… В глухой провинции — в Чистополе сам я слушал Голос Америки, Би-Би-Си и Дойче велле („Свобода“ моим приемником почти не бралась) с 5-6-го класса (1967 г.). Примерно с 8-го класса из 30 моих одноклассников около 10 слушали эпизодически и 3–5 — довольно регулярно. В общежитии истфака МГУ в 1975–1980 гг. сводка новостей Би-Би-Си или „голоса“ слушалась во всех мужских комнатах практически ежедневно. В подмосковном Ново-Иерусалимском музее в 1981–1986 во всех отделах рабочий день начинался с пересказа за чаем (кто чего услышал) последних сообщений „вражьего голоса“. Тому же самому был, как правило, посвящен, первый перекур в каждый рабочий день в курилках карбюраторного завода ЗИЛа в 1974–1975 гг. (второй и третий перекур трепались уже о выпивке и бабах). По моим наблюдениям, простой пересказ сообщений „вражьего голоса“ в присутствии партийного или административного начальника, даже самого ортодоксального, „отпора“ не вызывал, „отпор“ начинался, если выскажешь открытое сочувствие к „врагам“. То есть поговорка „Есть обычай на Руси — ночью слушать Би-Би-Си“ соответствовала истине. Про себя лично могу сказать, что к 1-му курсу университета дошел до взглядов примерно так Роя Медведева в значительной степени под влиянием „голосов“ (переход к более радикальной „антисоветчине“ произошел под воздействием Самиздата уже в студенческие и послестуденческие годы)»[739].

По данным более поздних социологических опросов до Перестройки западное радио слушало до 80 % опрошенных[740]. Но это вовсе не значит, что у большинства населения СССР доверие к западным источникам информации было выше, чем к отечественным. Значительной частью жителей страны Запад воспринимался как противник, ведущий идеологическую войну. Часть советских людей, слушавшая «голоса» более или менее регулярно, могла сравнивать противоположные позиции в поисках реальной картины. Диссиденты в большинстве своем верили одной стороне, как и правоверные коммунисты.

Взаимодействие с Западом через каналы «массмедиа» оказывало заметное влияние на структуру движения, предвосхищая будущую зависимость «демократической политики» от законов действия средств массовой информации.

Для большинства диссидентов Запад (изрядно идеализированный) превращался в позитивную программу и образ для подражания. П.Волков считает: «Запад воспринимался не как наше возможное завтра, а как нечто принципиально несравнимое. Но парадоксальным образом для самих себя, они все же пытались организовать по мере возможностей некий микро-Запад в качестве личного окружения»[741].

Это, конечно, не значит, что все диссиденты были западниками. Как мы видели, среди инакомыслящих было немало консерваторов, националистов и социалистов. Но и те, и другие, и третьи принимали правила игры, при которых они жили в «микрозападе», наслаждаясь его свободой слова в качестве политических меньшинств.

Культура терпимости, которой пытались придерживаться диссиденты, стала одной из высших ценностей их движения. «У диссидентов-западников была одна хорошая черта (то есть, конечно, не одна, но эта, пожалуй, главная): они были интеллигентны, терпимы, не требовали ни от кого жертв (жертвуя собой) и умели прощать»[742].

Таков идеал. Но реальность серьезно отличается от него. Ведь советский «остров свободы» существовал во вражеском кольце, а это не улучшает моральный климат.

Д.И. Каменская, защищавшая диссидентов как адвокат, в конце 60-х годов, вспоминает об этом времени: «Ставшие сейчас привычными терминами „диссиденты“, „инакомыслящие“ тогда только приобретали права гражданства. В те годы мне приходилось встречаться с теми, кто в последствии приобрел широкую известность своим участием в диссидентском движении. Их, безусловно, объединял нонконформизм и достойное уважения мужество, готовность жертвовать своим благополучием и даже свободой. Однако это были очень разные люди.

Иногда мне казалось, что некоторых из них слишком увлекает сам азартполитической борьбы. Разговаривая с ними, я явно ощущала, что, борясь засвободу высказывания своих мнений, они в тоже время недостаточно терпимы к мнениям и убеждениям других людей. Недостаточно бережно, без необходимой щепетильности распоряжаются судьбами тех, кто имсочувствует»[743].

Западное общество, находясь в «кольце врагов», испытывая давление со стороны коммунистического или исламского движения, может быть очень агрессивным, внутренне нетерпимым и недемократичным. Диссиденты, оказавшиеся на «переднем крае» антикоммунистической борьбы, не могли избежать этих процессов. Несколько преувеличивая масштаб проблемы, П. Волков пишет: «конфликты носили перманентный характер. Тем не менее конфликты между группами (а каждый личный конфликт развивался в межгрупповой) скорее служили их внутреннему сплочению и активизации, чем понижению морального климата в движении. Так, напряженность между семинаром Огородникова и приходом священника Дудко не ослабила ни того, ни другого, а даже наоборот.

Другое дело, когда группа конфликтовала против одного из своих членов, — продолжает П. Волков, — Эта ситуация действительно становилась жестокой. Ведь замкнутая группа была для человека целым миром, с которым он связал свою судьбу, в глазах которого искал поддержки и был готов пожертвовать ему годами заключения. Изгнание из группы несомненно бывало горьким. А такие изгнания происходили периодически. Здесь, видимо, какая-то психологическая закономерность: напряженность в группе перекладывается на одного человека, и группа избавляется от него, восстанавливая свою внутреннюю гармонию. Но каково бывало жертве этого коллективного-бессознательного?… Обвинения, а еще больше подозрения друг друга в связях с КГБ бытовали постоянно. Под подозрение попадало столько лиц, что среди них неизбежно, просто в силу статистической закономерности, не могло не быть настоящих агентов. Но вот полностью доказать обвинение, как правило, было невозможно. Поэтому обвинениями пользовались в качестве орудия личной неприязни»[744]. Эта закономерность проявлялась и позднее, в конце 80-х гг. в неформальном движении.

Часто выяснялось, что тяжкие обвинения в принадлежности к КГБ ложны. Но это не мешало обвинителю и дальше выдвигать их, а его сторонникам — верить в это. Так, известный своим обвинительным пафосом Г. Якунин накануне своего ареста писал в документах Христианского комитета, что конфликтовавшая с ним А. Загвязкина используется КГБ для провокаций в приходах. На процессе Якунина Загвязкина выступала в качестве свидетеля и заявила, что, несмотря на разногласия, считает отца Глеба человеком истинно христианской жизни, чистых принципов и примером для всех[745].

Эволюция этики диссидентов шла не в лучшую сторону. А. Сахаров вспоминал, что в начале 70-х гг. Т. Великанова говорила:

— Они (то есть КГБ, вообще власти) не могут не чувствовать нашей моральной силы.

А спустя 8–9 лет, незадолго перед арестом, она же воскликнула:

— Почему раньше не было так противно! Откуда полезло столько мерзости![746]

Либеральные диссиденты вели «информационную войну» против Р. Медведева в 1973 г., а потом, в 1981 г. и вождь диссидентов А. Сахаров испытал на себе силу их нетерпимости.

Несмотря опасности и конфликты, диссидентская среда была психологически привлекательна. Здесь собрались люди, которые могли свободно обсуждать запретные темы, интересные сами по себе и играющие важную роль в жизни страны. П. Волков вспоминает, что «жизнь у диссидента была особенной, больше всего в ней было разговоров. Разговоры тянулись беспрерывно в течении дня и продолжались далеко заполночь. Приходили и уходили гости, сменялись лица и темы, но беседа не прерывалась»[747]. Диссиденты существовали в режиме «мозгового штурма», постоянных обсуждений общественных проблем (ибо вся их жизнь была сплошной общественной проблемой), и неудивительно, что даже в условиях недостатка информации околодиссидентская мысль достигла больших успехов, чем мозговые центры КПСС.

Диссидентская среда не стала тоталитарной сектой — как модель западного общества, она стремилась сохранять многопартийность (сосуществование либералов и социалистов) и хотя бы внешнюю толерантность к взглядам друг друга (при том, что левые должны были доказывать правым, что сходство их взглядов с идеологией КПСС не мешает борьбе против нее). Соотношение идеологических течений оценивается его участниками по-разному. Г. Павловский утверждает: «Нельзя забывать, что диссидентское движение — это движение советско-идеалистическое. В ранней фазе оно себя очень четко дистанцировало от антисоветских групп.

Диссидентское движение отказывалось определиться как антикоммунистическое. Были лишь отдельные люди и кружки, стоявшие на антикоммунистических позициях, но они не составляли большинства.

Резковатых на словах людей подозревали в том, что они связаны с Комитетом. В этом была некоторая провокационность, больше полезная для наших противников, чем для нас. Это касается и действий, и разговоров, и антикоммунизма. Во время диссидентского движения Виктор Сокирко под псевдонимом Буржуадемов был почти единственным ходатаем буржуазного развития. С ним не соглашался практически никто, включая академика Сахарова»[748].

Б. Кагарлицкий оценивает ситуацию противоположным образом: «Немногие авторы, сохранявшие привязанность к марксизму, находились в постоянной обороне, вынуждены были непрерывно оправдываться и доказывать свою демократическую лояльность либералам, которые иногда привлекали их в качестве союзников в своей полемике с националистами». Даже в журнале «Поиски», который позиционировал себя как площадка согласования разных позиций, «смысл диалога состояла в том, что либеральная часть редакции предъявляла требования и условия, которым левые должны соответствовать, чтобы быть принятыми в приличное общество»[749].

Истина находится между этими позициями. Более того, они в значительной степени совместимы, но требуют поправок и разъяснений. Во-первых, антикоммунизм был весьма влиятелен в диссидентском движении. Достаточно вспомнить о взглядах Буковского. Мы увидим, что в частных разговорах и Сахаров высказывался вполне антикоммунистически. Как мы увидим, его взгляды с 1968 г. ушли вправо, в сторону либерального западничества. Во-вторых, требования «демократических приличий» нередко не были связаны с принадлежностью к марксизму (скажем, поведение Р. Медведева критиковалось и диссидентами-марксистами). И, наконец, в-третьих: попытки найти что-то лучше, чем капитализм, вовсе не обязательно должны основываться на марксизме.

Диссидентское идеологическое поле было общедемократическим. Либералы и даже консерваторы-антикоммунисты занимали в нем сильные позиции. Куда более сильные, чем марксисты (в этом Б. Кагарлицкий безусловно прав). Но (и в этом прав Г. Павловский), как советские люди, многие идеологи диссидентов с опаской относились к экономическому либерализму (мы видели это на примере взглядов Ю. Орлова). Диссидентский идеологический мэйнстрим в наибольшей степени соответствует нынешнему социал-либерализму, попыткам совместить капитализм и полноту социальных гарантий. Строго говоря, такая социал-демократия ближе к либерализму, чем к социализму (хотя и не любит это признавать). Но диссидентские поиски «влево» не ограничились социал-либеральными рамками. Не будем забывать, что журнал «Поиски» опубликовал текст В. Ронкина и С. Хахаева, который предлагает концепцию социализма, выходящую за рамки идей конвергенции, социального государства, индустриального общества вообще.