5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Интонационная подвижность стиха, сочетающего в себе сарказм, иронию, отчаяние, идеальные устремления, горечь и злость, — следствие тех особенностей художественного метода писателя, которые базировались на диалектическом восприятии явлений жизни: в движении, в противоречиях, в зависимости от времени и обстоятельств.

Стихотворения «Кинжал» (1837–1838), «Поэт» (1838), «Не верь себе» (1839), «Журналист, читатель и писатель» (1840), «Пророк» (1841) объединены темой поэта и представляют собой еще один большой смысловой «куст» в лирике Лермонтова. Сквозная для них мысль о предназначении искусства, о высокой социальной миссии художника последовательно усложняется и видоизменяется: от декабристского по духу осмысления этой миссии происходит поворот к трагическому осознанию утраты гражданственного идеала, от поэтизации обличительной, разрушительной силы слова к уяснению того, что эта сила животворна. Справедливо утверждает Н. И. Мордовченко: «Идея отрицания, признанная Лермонтовым в ее общественной функции… прояснялась и осмыслялась у него как идея созидания и творчества. Таков был один из существеннейших факторов в развитии Лермонтова последних лет его жизни».[408]

В стихотворении «Не верь себе» выделяется особенно рельефно гуманистическое содержание лермонтовского отрицания. В мир поэзии введен человек не только со своими высокими страстями, но и с «тайниками» души. При этом «молодой мечтатель», поэт, на первый взгляд противопоставленный толпе, на самом деле несет в себе ее скрытые заботы. Можно откликаться на людские страдания плачем, или укорами, или песнью, полной простых и сладких звуков. Всему свое время — лишь бы слово не было ледяным, а напевы заученными. Такова мысль Лермонтова, скрытая за иронией монолога, обращенного к молодому мечтателю.

В стихотворении «Журналист, читатель и писатель» вопрос, каким должно быть искусство, отвечающее требованиям века, решается с той же гуманностью и широтой, но истина открывается не авторским словом, а как бы рождается в споре. Этой цели служит и драматизованная форма стихотворения.

Споры, полемики были распространенным явлением эпохи, отражавшим ее конфликтный характер. Они велись в литературных салонах, на страницах газет и журналов. В стихотворении воспроизведен один из таких споров, и таким образом основная коллизия представлена в формах самой жизни. Пафос стихотворения — в утверждении высокой общественной миссии поэта, недоступной пониманию «толпы неблагодарной».

Именно с этих реалистических позиций рассматривается центральный конфликт в стихотворении «Пророк» (1841) — трагический конфликт между поэтом, проповедующим «любви и правды чистые ученья», и презирающим его обществом.

В литературе было справедливо указано на идейную связь, существующую между стихотворением «Пророк» и предисловием автора к «Герою нашего времени». Речь идет о «гордой мечте» писателя исправлять людские пороки — чаще всего путем иронического осмеяния. Б. М. Эйхенбаум отмечает, что природа такой иронии, имеющей некоторое сходство с иронией Гоголя, в основе диалектична: она «при известных обстоятельствах и условиях может превратиться в свою противоположность — в моральную проповедь, в позицию учителя жизни».[409]

Многопредметность, многотональность поэзии Лермонтова, которые так очевидны в рассмотренных выше стихотворениях, объясняются большой интеллектуальной насыщенностью эпохи. «Кратковременная, но изумительная своей огромностию деятельность Лермонтова на поэтическом поприще» (Белинский, 8, 63) вместила в себя многое, сгустив художественное обобщение до плотности символов. Насквозь символичен демонизм поэта, вобравший в себя вековые проблемы развития человеческого духа. Символичны классические лермонтовские образы паруса, утеса, чаши жизни, кинжала, листка, получившие отзвук и развитие в последующей русской поэзии.

В стихотворении «Пленный рыцарь» (1840) символизируется самый бег «летучего времени»; трагическая его остановка (узник в темнице) лишь подчеркивает момент движения. Диалектическое восприятие категорий развивающегося времени в единстве и борьбе мгновенного и вечного нашло отражение не только в образах, но и в языке поэзии Лермонтова, его грамматическом строе, синтаксисе.

Можно посвятить стихотворение прямому размышлению о том, как преходяща молодость Нэеры, видениям смерти, «грядущему в тумане» и т. д.; можно воссоздать, как об этом говорилось выше, ощущение времени в метафоре; но можно и самим характером повествования дать представление о сиюминутности происходящего в его отношении к прошлому и будущему. Речь от первого лица, насыщенная глагольными формами, дает ощущение энергичности и достоверности действия. Переход форм от будущего к настоящему времени создает иллюзию движения времени, происходящего на наших глазах.[410] Именно на этом эффекте основано стихотворение-новелла «Свиданье» (1841), где обращает на себя внимание акцентное положение глаголов, начинающих почти каждый стих или образующих конечную рифму:

Возьму винтовку длинную.

Пойду я из ворот:

Там под скалой пустынною

Есть узкий поворот.

До полдня за могильного

Часовней подожду

И на дорогу пыльную

Винтовку наведу.

Напрасно грудь колышется!

Я лег между камней;

Чу! близкий топот слышится…

А! это ты злодей!

(2, 206)

Закономерна «временна?я» мотивировка и в психологической новелле «Завещание» (1840), где речь ведется также от первого лица. Ощущение интенсивности жизни в виду ее скорого конца предопределяет повышенную энергию фраз умирающего; глаголы, как частое дыхание, организуют ритм стихотворения и рифменную его конструкцию, между тем как прилагательные в функции эпитетов почти совершенно отсутствуют (один случай на все стихотворение — метафора «пустое сердце»).

Эта особенность стиля делается еще более очевидной при сопоставлении названных стихотворений, например, с «Молитвой» («Я, матерь божия, ныне с молитвою», 1837), где на 16 стихов — всего 6 глаголов, ни одного из них нет в рифме, но зато фразы изобилуют прилагательными, чаще всего инверсивными, акцентными, рифмующими.

Заслуживают внимания способы, которыми поэт вводит читателя в «запредельные миры» внутренней жизни человека. Иногда это прием описательный: о таинственной магии побуждающего слова говорится в «Молитве» 1839 г. («В минуту жизни трудную») и в стихотворениях 1840 г. «Есть речи — значенье», «Журналист, читатель и писатель» (монолог «О чем писать? — бывает время…»). Как уже отмечалось выше, побуждающий к действию смысл имело в восприятии Горького стихотворение «Ангел». Поэтизация таинственной силы слова или стиха, которые, как заветный ключ, способны открывать человеческие сердца, содержится в стихотворении «Не верь себе» (1839), но в форме свойственного этому стихотворению непрямого, негативного утверждения истины:

Случится ли тебе в заветный, чудный миг

Отрыть в душе давно безмолвной

Еще неведомый и девственный родник,

Простых и сладких звуков полный, —

Не вслушивайся в них, не предавайся им,

Набрось на них покров забвенья:

Стихом размеренным и словом ледяным

Не передашь ты их значенья.

(2, 122)

Именно музыка размеренного стиха — одно из основных средств «колдовской» (по слову Н. С. Тихонова[411]) поэзии Лермонтова, но это тема для специального рассмотрения.

Остановимся еще на одном специфически лермонтовском приеме «введения во храм»: речь идет о проникновении во внутренний мир через материализованную деталь. Уже говорилось выше о проселочном пути, который в «Родине» лег в основу образов большой обобщающей силы. В стихотворении «Выхожу один я на дорогу» (1841), напоенном высочайшей поэзией единения человека с природой, к звездному символическому миру «свободы и покоя» также приводит реальный путь — одна из кремнистых дорог Кавказа. Как это нередко бывает, Лермонтов почерпнул метафорическую силу образа из ранней своей поэзии. В стихотворении «Мой дом» («Мой дом везде, где есть небесный свод», 1830–1831) есть строки, несущие сходное со зрелым стихотворением мироощущение («До самых звезд он кровлей досягает, И от одной стены к другой Далекий путь, который измеряет Жилец не взором, но душой»; 1, 291). Но метафора раннего стихотворения лишена реальных пейзажных черт.

Сходная творческая последовательность — в создании внутренней интимной атмосферы стихотворения «Ветка Палестины» (1837). Здесь предметом большой поэзии стала пыльная ветка пальмы на киоте, освещенном неверным, колеблющимся светом лампады. От этой ветки духовный взор автора силой мечты простирается через времена и пространства и рождает образы людей, тоже зыбкие, призрачные, как мираж, по одну сторону которого — Восток, по другую — автор, ищущий покоя в восточном мироощущении.[412]

Созидательная сила мечты обнажается автором также в стихотворениях «Как часто, пестрою толпою окружен» (1840), «Из-под таинственной холодной полумаски» (1841), где «по легким признакам» воображение поэта создает «бесплотные виденья» живых образов действительности.

Проникая в глубинные слои психической жизни, автор из мира грез делает следующий шаг — в мир снов. Это не уход в ирреальность от действительности с ее противоречиями, не пассивная форма неприятия действительности, свойственная позднейшему неоромантизму, искусству декаданса. Обращение к «темным волнениям» души, как и к фантастическому миру снов, носит у Лермонтова прогрессивный, исследовательский характер. Оно самим поэтом осознавалось как экскурс в недра человеческой личности и истории человеческого духа.[413]

Стихотворение «Сон» (1841), сюжет которого — сон в сне, многоступенчатый сон, вызвало большую критическую литературу, послужило образцом для множества подражаний, но так и не получило достаточно вразумительного эстетического толкования как одно из сложных явлений психологической лирики поэта.

Но есть у самого Лермонтова, в «Герое нашего времени», страницы, поэтический смысл которых поражает аналогией со стихотворением «Сон» и некоторыми другими лирическими образами-идеями того же периода. Речь идет о тех страницах дневника Печорина, где после известного рассуждения о смысле жизни говорится о любви как о «странной» потребности сердца жадно поглощать встречные чувства — нежность, радость, страданья безответной любви. Вслед за этой мыслью следует сравнение: «Так томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед собою роскошные кушанья и шипучие вины; он пожирает с восторгом воздушные дары воображенья, и ему кажется легче…» (6, 321). Подобно этому и «томимый духовной жаждою», жаждою любви лирический герой стихотворения видит во сне встречный образ любви, любовь, также отраженную в «грустном сне».

Здесь обращают на себя внимание несколько обстоятельств. Во-первых, гуманистический идеал автора. Во-вторых, реально-бытовая мотивировка «воздушных даров воображения», как это было и в других случаях (психологическая достоверность, конкретность «вещной» детали, точность географических реалий).[414] В-третьих, тесная многоканальная идейно-образная связь зрелой лирики Лермонтова с «Героем нашего времени».