7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

В марте 1824 г. вышли 10-й и 11-й тома «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, посвященные эпохе царствований Федора Иоанновича, Бориса Годунова и Лжедимитрия. Ее изображение Карамзиным поразило Пушкина и многих других оппозиционно настроенных современников своей злободневностью (см. гл. 1). Непосредственно под этим впечатлением у Пушкина и возник замысел «Бориса Годунова». В следующем году трагедия была написана.

В повествовании Карамзина о «царе-убийце» Годунове Пушкин обрел благодарнейший материал для создания трагедии строго исторической и в то же время остро публицистической, соотнесенной с одной из актуальных идей освободительной мысли последних преддекабрьских лет — беззакония неограниченного «самовластия» вообще и особенно Александра I, санкционировавшего убийство своего предшественника и отца, Павла, которое и возвело его на престол.

Ярко очерченные Карамзиным характеры Бориса Годунова и Лжедимитрия и картины народного против них возмущения вполне отвечали замыслу Пушкина.

В одном из вариантов предполагавшегося предисловия к «Борису Годунову» Пушкин писал: «Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории. Не смущаемый никаким иным влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов, Карамзину следовал я в светлом (курсив наш, — Е. К.) развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».[298]

У нас нет никаких объективных оснований сомневаться в справедливости свидетельства Пушкина, четко обозначающего его важнейшие творческие ориентиры в работе над «Борисом Годуновым». Ориентиры весьма разнородные и потому требующие выявления их общей основы, их единого задания. Речь идет о замысле трагедии и ее жанровых очертаниях.

Общепринятая аттестация «Бориса Годунова» как трагедии исторической справедлива, но недостаточна. Ибо по мысли Пушкина она должна была явиться не только исторической, но вместе с тем и «народной драмой». Народной — значит национально-самобытной не по одной своей исторической фабуле, но и проблематике, воплощающей в своих характерах, действии, слоге доподлинные и актуальные для современности коллизии «одной из самых драматических эпох» русской истории, из самой этой эпохи заимствующей художественные, в том числе и стилистические, краски ее изображения. В последнем и состояло для Пушкина собственно художественное задание его «народной драмы». Но самой «мыслью» этой драмы Пушкин, по его признанию, был «обязан» Карамзину, которому и «следовал в светлом развитии происшествий». Говоря так, Пушкин подчеркивал, что самостоятельные исторические изыскания в его задачи не входили, что он почерпнул весь необходимый ему материал у Карамзина, включая и его историческую концепцию. Пушкин воспользовался ею как уже известной читателю исторической канвой, удостоверяющей национальные «обстоятельства», обнимаемые действием драмы, а тем самым и «правдоподобие чувствований» ее героев как характеров доподлинно народных, т. е. национально-исторических (11, 178: «О народной драме и драме „Марфа Посадница“ Погодина»). Таким образом, полемика с концепцией Карамзина никак не входила в замысел «Бориса Годунова» и не могла совместиться с ним.

В принципах же построения драматургического характера Пушкин следовал не только Карамзину, но и Шекспиру, взяв за образец его исторические хроники. Под сообразным им «вольным развитием характеров и свободным составлением планов» Пушкин разумел свою творческую независимость от современных ему драматургических «предубеждений» и «пристрастий», разделявших «классиков» и «романтиков», а вместе с тем и неспособность тех и других уловить объективную логику национально-исторического характера, выступающего у классиков в роли носителя абстрактных общечеловеческих пороков и добродетелей, а у романтиков — рупором лирических излияний автора. Последнее Пушкин именовал «байроничаньем». То обстоятельство, что он считал «Бориса Годунова» трагедией сугубо и доподлинно «романтической», этому не противоречит. В пору ее создания Пушкин резко расходится со своими ближайшими литературными единомышленниками в самом понимании романтизма, именуя «истинным романтизмом», о котором «все имеют у нас самое темное понятие» (13, 184), не что иное, как реалистические тенденции и принципы собственного творчества, вполне осознанно и целеустремленно заявившие о себе «Борисом Годуновым» и «Евгением Онегиным». Одновременно Пушкин приходит к мысли о несостоятельности всякой однолинейной литературной позиции, включая и романтическую. В феврале 1826 г. он пишет П. А. Катенину: «Многие, (в том числе и я) много тебе обязаны; ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли» (13, 262).

Ориентированная на Шекспира задача обрисовки художественного характера сообразно его собственной исторической логике заключала в себе реалистическое зерно «народной драмы» Пушкина, предполагая не только национальную, но вместе и социальную специфику движущих ее действием противоборствующих «страстей» и «чувствований».

Первостепенное значение в этом отношении принадлежит в «Борисе Годунове» собирательному образу народа, изображенному в качестве одной из самостоятельно «действующих» в драме социальных сил. Но вычитывать на этом основании из «Бориса Годунова» мысль о том, что народ является решающей силой истории, и утверждать, что тем-то историческая концепция Пушкина и отличается в корне от концепции Карамзина, — неосновательно. Такой собственно исторической мысли у Пушкина не было, в той же мере как у Карамзина, не говоря уже о Шекспире. Но у Пушкина и Карамзина, в отличие от Шекспира, было другое, в условиях своего времени не менее важное и значительное: принципиально новое не только для русской, но и европейских литератур изображение народа как носителя и выразителя объективной идейно-эстетической оценки политических деяний исторических личностей, в данном случае Бориса Годунова и Лжедимитрия, бояр, патриарха Иова и др. Решающей же силой истории выступают в драме Пушкина, равно как и в труде Карамзина, противоборство «страстей» и противоречивость характера. В силу этого они не подлежат однозначной нравственной оценке, но их деяния подлежат суду народа, «мнение» которого выражает суд истории и как бы предвосхищает его. Таково действительное сопряжение в драме Пушкина «судьбы человеческой» с «судьбой народной», философии человека еще просветительской с философией истории уже романтической, но еще насквозь художественной.

В этой связи первостепенное значение приобретает вопрос о том, что конкретно восходит в «Борисе Годунове» к Шекспиру, а что к Карамзину и в каком творческом плане преобразуется.

Помимо весьма существенных стилистических принципов, о которых будет сказано ниже, Пушкин воспользовался целым рядом мотивов, преимущественно психологических, хроник Шекспира. Специально последнему вопросу посвящена статья М. М. Покровского «Шекспиризм Пушкина».[299] Она считается исчерпывающей, и потому советские пушкинисты, не входя в рассмотрение вопроса по существу, ограничиваются ссылками на нее. Между тем она далеко не бесспорна и нуждается в серьезнейших коррективах. Если верить М. М. Покровскому, чуть ли не все важнейшие сюжетные ситуации и психологические мотивы своей «народной» драмы Пушкин заимствовал непосредственно у Шекспира.

М. М. Покровский, как и все последующие исследователи «Бориса Годунова», не учитывает, что между Шекспиром и Пушкиным в данном случае стоит Карамзин, немало позаимствовавший у Шекспира и несомненно во многом следовавший ему в изображении характеров своих «царственных героев». В частности, обрисованный в 10-м томе «Истории» Карамзина характер Федора Иоанновича разительно напоминает короля Генриха VI в одноименной хронике Шекспира.

Соотношение «Истории» Карамзина с историческими хрониками Шекспира требует специального и скрупулезного исследования. Но произведенный нами избирательный анализ свидетельствует о едином шекспировском происхождении многих психологических мотивов «Бориса Годунова» и соответствующих томов «Истории» Карамзина, в том числе и важнейшего из этих мотивов — мук совести, преследующих «преступного царя Бориса». Такие же муки испытывает в трагедии Шекспира «Ричард III» сам Ричард накануне рокового для него сражения (акт 5, сц. 3). Не менее показательна и одинаковая психологическая трактовка Пушкиным и Карамзиным многократных отказов Годунова от предлагаемого ему патриархом и боярами царского венца. Она несомненно зависит от поведения того же Ричарда, тогда еще герцога Глостера, в аналогичной политической ситуации. Ричард также рядится в личину святости и скромности, якобы не позволяющих ему принять королевскую корону из рук лорда-мэра и сопровождающих его вельмож, корону, которой он жаждет и путь к которой усеял столькими злодеяниями (акт 3, сц. 7).

Пренебрежение созвучными Пушкину и несомненно шекспировскими красками созданных Карамзиным исторических характеров в немалой мере способствовало общепринятому представлению о существенном расхождении исторической концепции Пушкина в «Борисе Годунове» с «религиозно-монархической» концепцией Карамзина. Наиболее развернутая аргументация этого представления принадлежит Г. О. Винокуру. По утверждению исследователя, концепция Пушкина «не имеет ничего общего с Карамзиным», так как в его «Истории» Годунова постигает «небесная кара», в то время как «у народа есть все основания любить его».[300] Это утверждение никак не соответствует тексту Карамзина, ибо основное внимание в нем уделено пагубным, продиктованным нечистой совестью действиям Годунова, которые восстановили против него народ и боярство.

В ряде случаев обнаруживается: чтобы понять Карамзина, надо знать хроники Шекспира — в той же мере, в какой для понимания «Бориса Годунова» необходимо знать соответствующие тома Карамзина, на чем, кстати сказать, настаивал сам Пушкин (14; 46, 395). К таким, например, случаям относится рассказ Карамзина о том, как было принято Собором якобы всенародное решение избрать Бориса на царство. Дело происходит на Лобном месте, где находится соборный синклит во главе с патриархом в окружении теснящихся на Красной площади народных толп. «Раздались клики: „Да здравствует государь наш Борис Феодорович“, и патриарх воззвал к Собору: „Глас народа есть глас божий: буди, что угодно всевышнему“».[301] От кого исходили эти сухо обозначенные «клики», Карамзин не говорит, но дает понять, что патриарх поспешно и ловко воспользовался ими, чтобы инсценировать всенародность избрания Бориса на царство. В трагедии Шекспира «Ричард III» будущий Ричард, герцог Глостер, запятнанный многими злодеяниями и рвущийся к трону, уже поддержанный парламентом, спрашивает своего сподвижника Бекингема, что говорят горожане о его предкоронационном послании. Бекингем отвечает:

Безмолвствуют, не говорят ни слова.

Далее следует рассказ Бекингема о тщетности всех его усилий склонить горожан на сторону Глостера. На помощь Бекингему приходит лорд-мэр:

Как кончил он, тут молодцы мои

Вверх шапки кинули, поодаль стоя,

И жидко крикнули: «Король наш Ричард!»

Воспользовался этой горстью я,

Сказал: «Друзья и граждане, спасибо.

Рукоплескания и крики ваши —

Знак мудрости и к Ричарду любви».

На этом я окончил и ушел.[302]

(Акт 3, сц. 7)

К той же уловке, но менее явно прибегает в осторожном изображении Карамзина и патриарх Иов.

Сложившееся представление о принципиально иной, чем у Карамзина, трактовке Пушкиным роли народа в истории одинаково неверно как по отношению к Карамзину, так и к Пушкину. Свою точку зрения Пушкин определеннее всего высказал словами собственного предка Гаврилы Пушкина, перешедшего на сторону Самозванца и склоняющего к тому же Басманова:

Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?

Не войском, нет, не польскою помогой,

А мнением; да! мнением народным.

(7, 93)

Не чем иным, как мнением народа, в силу целого ряда подробнейшим образом описанных обстоятельств «переставшего любить» царя Бориса, объясняет Карамзин гибель его «племени» и успех Самозванца. Постоянной же, сквозной словесной формулой выражения во всех обстоятельствах народного неодобрения, ужаса, осуждения служит у Карамзина грозное «безмолвие народа». Грозное потому, что оно предвещает бурю и в конце концов разрешается «мятежным воплем» и действием. Мятеж народа и измена бояр предают Москву в руки Самозванца, а потом обращаются против Самозванца и решают его участь. Ту же участь и по тем же причинам предвещает заключающая «Бориса Годунова» и непосредственно восходящая к Карамзину сценическая ремарка, характеризующая реакцию народа на сообщение и призыв князя Масальского и повторенная по существу дважды:

Масальский. Народ! Мария Годунова и сын ее Федор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.) Что же вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!

Народ безмолвствует.

Многозначительность этой ремарки подчеркнута ее типографским оформлением: слово «народ», подобно обозначению всех действующих лиц, набрано разрядкой. Набранное же курсивом слово «безмолвствует» как бы замещает обычно следующую за обозначением действующего лица его речь, в данном случае отсутствующую.

Вся заключительная сцена трагедии Пушкина соткана из мотивов «Истории» Карамзина, относящихся не только к убийству Годуновых, но и к предшествующим событиям. И не только Пушкин, но также и Карамзин (11, 204) снимает с народа ответственность за убийство Годуновых и возлагает ее на Самозванца.

Таким образом, при внимательном и непредвзятом сопоставлении трагедии Пушкина с «Историей» Карамзина никакого отступления Пушкина от Карамзина в трактовке роли народа не обнаруживается. Не обнаруживается и какого бы то ни было другого существенного расхождения автора «Бориса Годунова» с «религиозно-монархической» концепцией Карамзина. То, что она была монархической, сомнению не подлежит. Но назвать ее религиозной никак нельзя. Имитируя летописный стиль и отчасти по традиции Карамзин действительно часто говорит о «суде божием», «каре небесной», «провидении». Но только говорит, а на деле весьма трезво характеризует реальную причинно-следственную связь исторических событий, акцентируя ее психологический аспект.

В чем действительно Пушкин отступил от Карамзина, а вместе с тем и от самой истории, это в истолковании роли, которую играл в годы движения Самозванца «род Пушкиных мятежный». Один из двух действующих в «Борисе Годунове» Пушкиных — Афанасий — лицо вымышленное. Другой — Гаврила, предавшийся Самозванцу, — историческое. Мятежность своего предка Пушкин преувеличил и никаких объективных оснований причислять весь свой «род» к числу «мятежных» не имел.[303] Но это единственное отступление Пушкина от Карамзина не случайно. Оно продиктовано возникающим несомненно в процессе работы над «Борисом Годуновым» убеждением его автора в отрицательных последствиях вытеснения (в послепетровскую эпоху) независимого родовитого дворянства «новой» бюрократической «знатью», во всем послушной монархам и раболепствующей перед ними. Это убеждение составляет одну из существенных черт исторических и политических воззрений Пушкина 30-х гг. и получает свое выражение в «Моей родословной» и целом ряде высказываний поэта тех же лет.