13

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13

Прослеженное выше движение Пушкина от южных поэм к роману в стихах и далее — к художественной и исторической прозе характеризует основное направление и важнейшие вехи его творческой эволюции. Она была движением не только от романтизма к реализму, но потенциально и к вершинной, самой объемной реалистической форме — социально-психологическому роману. Такого романа Пушкин создать не успел. Но неуклонно и целеустремленно шел к нему и подготовил почву для его возникновения, причем не только своей прозой, но и поэзией, и прежде всего лирической.

Лирическое слово Пушкина преодолевает жанрово-стилистическую ограниченность, а тем самым и психологическую условность созданного Жуковским и Батюшковым «языка чувств», но, сохраняя его «субъективность», отвечает задачам уже не только романтического самовыражения, но и реалистического самопознания авторской личности, познания объективной ценности и динамики ее действительных психологических состояний в тех или иных жизненных обстоятельствах. В этом отношении лирика Пушкина обладает всей полнотой психологического реализма, реалистического постижения внутреннего мира личности, его неповторимой индивидуальности и вместе текучести. Но личности только самого поэта, его собственного духовного опыта. И это то, что отличает лирику Пушкина от всех других его произведений, особенно прозаических, в которых при всей точности психологического рисунка духовный мир эпического героя раскрывается не изнутри, а со стороны его внешних социально-исторических и бытовых проявлений.

К лирике Пушкина в широком и общеупотребительном смысле этого слова относятся все его поэтические произведения малой формы, именуемые в отличие от их большой формы — поэмы — стихотворениями. Но разграничение по этому признаку его поэтического наследия на лирику и эпику весьма условно. Поэмы Пушкина, как и его «роман в стихах», насквозь лиричны, а многие и многие стихотворения, в том числе и значительнейшие, относятся к малым формам лиро-эпического рода: балладе («Песнь о вещем Олеге», 1822; «Утопленник», 1829), легенде («Жил на свете рыцарь бедный», 1829 и 1835), посланию — дружескому, условному, сатирическому («В. Л. Давыдову», 1821; «К Овидию», 1821; «На выздоровление Лукулла», 1834), к философско-исторической элегии или медитации («Наполеон», 1820; «К морю», 1824; «К вельможе», 1830).

Однако четких жанровых очертаний стихотворения Пушкина, в том числе и лиро-эпические, за исключением самых ранних, уже не имеют. Как правило, в них сочетаются элементы различных жанрово-стилистических традиций русской поэзии, в одних случаях «легкой» (элегии и дружеского послания), в других — гражданской, политической (оды и сатиры), в третьих — как «легкой», интимной, так и гражданской, публицистической. Наиболее постоянным и емким становится сочетание и взаимопреобразование родственных, но далеко не однородных стилей интимной и философско-исторической элегии с максимально приближенным к разговорному языку стилем дружеского послания.

Многие из лиро-эпических стихотворений Пушкина, как южного периода, так и последующих годов, заметно тяготеют к медитативно-исторической элегии, ранние и лучшие образцы которой были созданы Батюшковым («На развалинах замка в Швеции», 1814; «Переход через Рейн», 1817) и Баратынским («Финляндия», 1820; «Рим», 1820). Меланхолическое, типично элегическое раздумье о бренности всего земного облечено в медитациях Батюшкова и Баратынского в форму воспоминания о безвозвратно ушедших временах и деяниях античной, средневековой или легендарной оссиановской «древности». Опыты Пушкина в том же роде начиная с самых ранних («Лицинию», 1815) отличает непосредственное соотнесение исторических мотивов, в том числе и ближайшего прошлого («Воспоминания в Царском селе», 1814), с современностью в качестве поучительных для нее «уроков». Превращаясь тем самым в определенную форму осмысления современности, исторические воспоминания сочетаются в таких стихотворениях Пушкина с лирическими раздумьями о его собственной судьбе и судьбе своего поколения.

Восприятие современности как живой, творящейся истории, проникнутое ощущением своей личной сопричастности ее ходу и превратностям, отличает лирические медитации Пушкина от условного, абстрактного еще историзма и психологизма медитативных элегий Батюшкова и Баратынского.

Из стихотворений южного, романтического периода в этом отношении особо примечательны два — «К Овидию» (1821) и «К морю» (1824). Оба стихотворения в равной мере автобиографичны и историчны, но прямо противоположны по своей эмоциональной тональности — приподнято оптимистической в первом случае и сугубо пессимистической во втором.

Лирическая тема послания «К Овидию» развертывается в плане аналогии судьбы автора — бессарабского «изгнанника» — и его великого собрата, сосланного римским императором Октавианом Августом в те же (по легендарному преданию) бессарабские степи. Но, воскрешая в памяти исполненные отчаяния и мольбы о прощении «песнопения» (элегии) сосланного Овидия и сочувствуя ему, Пушкин не разделяет и даже осуждает его «уныния и слезы» и «мольбы». Пушкин ощущает себя «равным» прославленному древнеримскому поэту только «участью»,

Но не унизил ввек изменой беззаконной

Ни гордой совести, ни лиры непреклонной.[326]

(2, 127)

Непреклонная гордость, верность себе автора стихотворения и душевная слабость его адресата имеют четкую историческую мотивировку. Овидий –

Златой Италии роскошный гражданин

— воспринял Бессарабию «отчизной варваров», «свирепых сынов» «хладной Скифии», какой она и была в его время; для автора же, «сурового славянина», она оказалась страной благодатного и уже окультуренного Юга, озаренной к тому же светом вспыхнувшего по соседству греческого восстания против турецкого владычества.

Здесь, лирой северной пустыни оглашая,

Скитался я в те дни, как на брегах Дуная

Великодушный грек свободу вызывал,

И ни единый друг мне в мире не внимал;

Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,

И музы мирные мне были благосклонны.

(2, 221)

В стихотворении декларированы оптимизм и независимость творческой позиции Пушкина в условиях южной ссылки.

Печальным эпилогом этого периода жизни и деятельности поэта, внезапно оборванного насильственным удалением его из Одессы в Михайловское, звучит стихотворение «К морю». Оно написано в 1824 г., вскоре после прибытия в Михайловское.

Скорбное прощание с морем — это прощание поэта со всем, что было пережито им на юге, и прежде всего с вольнолюбивыми надеждами, последний луч которых померк вместе с гибелью «властителя дум» его поколения, «певца» моря, подобно морю «могучего», «глубокого, неукротимого», — Байрона. Смерть Байрона, сражавшегося в рядах греческих повстанцев, а до того смерть «угасшего» в бесславной ссылке Наполеона — символы времени, которое исчерпало свои революционные возможности и духовные силы, а потому обрекает народы Европы на политическое и духовное прозябание под гнетом восторжествовавшей реакции. Но заточенный в северную «пустыню» Михайловского поэт наперекор времени остается верен всему, что символизирует в стихотворении поэтический образ «свободной» морской стихии:

Прощай же, море! Не забуду

Твоей торжественной красы

И долго, долго слышать буду

Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы

Перенесу, тобою полн,

Твои скалы, твои заливы,

И блеск, и тень, и говор волн.

(2, 333)

Верность во всех обстоятельствах «памяти сердца» — сквозной мотив и неизменный нравственный постулат лирики Пушкина.

Нерасторжимое единство поэтических раздумий Пушкина о времени и о себе отличает и все его последующие лиро-эпические медитации, приобретая с годами все большую историческую конкретность и принципиальность, идейную заостренность. Значительнейшая из таких облеченных в форму послания медитаций — стихотворение «К вельможе», написанное знаменитой болдинской осенью 1830 г.

В стихотворении дан лапидарный, но поразительно емкий по мысли обзор пути, пройденного европейским обществом, включая и русское, от эпохи Просвещения через грозные катаклизмы французской революции к современности, охваченной бездуховными, меркантильными заботами и интересами. Идеализированный образ не названного, но легко угадываемого адресата послания — екатерининского «вельможи», несметного богача, известного ценителя и собирателя художественных достопримечательностей князя Н. Д. Юсупова остро полемичен. Приписанные ему черты просвещенного эпикурейца, аристократа екатерининских времен противопоставлены суете и низменности буржуазного практицизма современности и непосредственно «целят» в литературных врагов Пушкина, «торговых» журналистов — Булгарина, Греча и др. Личные впечатления Пушкина, не раз посещавшего Юсупова в его прославленной подмосковной резиденции Архангельское, отражены в заключительных строках стихотворения:

Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,

В тени порфирных бань и мраморных палат,

Вельможи римские встречали свой закат.

И к ним издалека то воин, то оратор,

То консул молодой, то сумрачный диктатор

Являлись день-другой роскошно отдохнуть,

Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.

(3, 220)

В итоге сопричастность поэта неотвратимому ходу истории, очерченному в стихотворении, сопрягается с самоощущением поэта, его творческой и независимой личности, лишенной «пристани». В написанном той же осенью стихотворении «Моя родословная» разлад поэта с современностью оформляется в четкую и опять же исторически и социально обоснованную декларацию непреклонного идейно-творческого противостояния поэта враждебным ему силам и устремлениям общественной жизни (см. выше 10-й раздел главы).

К проблематике этих двух стихотворений восходят все эпические замыслы и произведения Пушкина 30-х гг., как поэтические, так и прозаические, не только художественные, но и собственно исторические. Но важно отметить: оба стихотворения, каждое по-своему, отражают те далеко идущие выводы, к которым их автор пришел в результате предпринятой им в том же 1830 г. и незавершенной работы над историей французской революции. И это один из примеров того, что лирика была творческой лабораторией мысли Пушкина, а лирическое слово — наиболее органическим средством самосознания и самоутверждения поэта как человека, художника и гражданина.

Этим обусловливается, вероятно, и всеобъемлющее значение, которое приобретает в его зрелой лирике тема поэта, и бесконечное многообразие ее психологических, идейных, а соответственно и стилевых оттенков. Но почти во всех случаях она обретает форму или включает элементы творческой, а часто и общественной декларации. И это принципиально отличает зрелые стихотворения Пушкина от его политической лирики конца 1810-х гг., общественные мотивы которой с творческой позицией поэта еще не соотнесены и на индивидуальное своеобразие не претендуют. (См. 2-й раздел главы).

Собственно политических стихотворений в зрелой лирике Пушкина немного. Но присущие ей и весьма острые политические тенденции всегда сопряжены с определенной общественной ситуацией и творческой позицией поэта именно в данной ситуации.

По стилевому оформлению темы поэта особое место занимают цикл «Подражания Корану» (1824) и стихотворение «Пророк» (1826).

Прямых заимствований из Корана, кроме фразеологических, в «Подражаниях» ему почти нет.[327] Но отвлеченная от него тема высокой миссии боговдохновенного Пророка, равно как и восточная экспрессия ее стилевого оформления, служат «внешней», остраненной и завуалированной формой утверждения общественной миссии и ответственности русского поэта — самого Пушкина — в условиях поражения и спада освободительной борьбы народов Европы и ее проблематичности в России.

Не я ль в день жажды напоил

Тебя пустынными водами?

Не я ль язык твой одарил

Могучей властью над умами?

Мужайся ж, презирай обман,

Стезею правды бодро следуй,

Люби сирот, и мой Коран

Дрожащей твари проповедуй.

(2, 352)

Этими строками, заключающими первое стихотворение цикла, и формулируется его сквозная лирическая тема, метафорически уподобляющая поэтический дар «боговдохновенному дару» пророческого глагола. В жизнеутверждающей тональности Корана, пронизанного восточным культом земных радостей, Пушкин нашел остраненную, цензурно приемлемую форму своего собственного творческого самоутверждения как «певца» освободительных и гуманистических устремлений современности.

Существенно иное, суровое, трагически гневное, но также метафорическое оформление тема поэта получает в стихотворении «Пророк». Ориентированное на обличительный стиль речений библейских пророков, оно может рассматриваться как «подражание Библии» — в том смысле, что отличается от «Подражаний Корану» не принципом, а только материалом стилистического воплощения лирической темы. По мнению некоторых исследователей,[328] стихотворение написано под непосредственным впечатлением известия о казни декабристов и выражает негодование поэта, потрясенного и возмущенного этой правительственной акцией, требующей от него, по «гласу» бога, гневного обличения торжествующего зла.

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

(3, 31)

В особом и самом сокровенном для Пушкина нравственно-психологическом аспекте тема поэта получает свое — опять же сугубо остраненное — выражение в стихотворении «Жил на свете рыцарь бедный» (1829, 1835). Это печальнейшая и удивительнейшая лирическая повесть о чистоте и трагической участи души, испепеленной пламенем ее прекрасной «мечты». Стихотворение стилизовано под средневековую легенду, сюжет которой, казалось бы, малоправдоподобный, отражает одну из реальных черт средневекового сознания — эротическую экзальтацию католического культа богоматери. С ним связана и такая специфическая средневековая добродетель, как куртуазная преданность рыцаря «прекрасной даме» — избраннице его сердца. Такой избранницей героя легенды Пушкина стала сама богоматерь. Но «бедный рыцарь» –

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой

— изображен отнюдь не религиозным фанатиком, а человеком, безраздельно охваченным самым прекрасным из всех человеческих чувств — земной любовью в ее самом высшем выражении, ибо это любовь не к реальной женщине, а к идеалу женственности и духовной красоты, олицетворенному богоматерью, согласно ее средневековому католическому культу.

Он имел одно виденье,

Непостижное уму,

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему…

С той поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел,

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел…

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте

А. М. Д. своею кровью

Начертал он на щите…

Возвратясь в свой замок дальний,

Жил он строго заключен;

Все безмолвный, все печальный,

Как безумец умер он.[329]

«Виденье, непостижимое уму», сердечное «впечатленье», «сладостная мечта» и даже «безумство» — все это в стихотворном языке Пушкина устойчивые психологические синонимы очистительной силы и свободы творческого воображения, нравственной красоты и бескорыстия поэтического мировосприятия. Нигде непосредственно не обозначенная в стихотворении, но несомненная соотнесенность в нем странного образа и печальной судьбы бедного рыцаря с художественной спецификой сознания самого Пушкина и его собственной житейской судьбой и есть доподлинно лирическая, автобиографическая тема этой средневековой легенды. Об этом свидетельствует и недавно обнаруженный ее литературный источник — «Легенда о Рафаэле» немецкого романтика Вакенродера.[330]

В стихотворениях Пушкина 30-х гг. «Не дай мне бог сойти с ума» (1833), «Странник» (1835) и ряде других тема высокого, по сути дела поэтического «безумия» «Бедного рыцаря» перерастает в тему поэта, страшного светской «черни» чистотой и свободой своего духа и за это гонимого «толпой»:

Да вот беда: сойди с ума,

И страшен будешь как чума,

Как раз тебя запрут,

Посадят на цепь дурака

И сквозь решетку, как зверка,

Дразнить тебя придут.

(3, 322)

Мысль Пушкина о трагическом аспекте высокого поэтического и всякого другого духовного прозрения, «безумного» только потому, что оно обнажает действительное безумие порочного общества, будет подхвачена и развита Гоголем в «Записках сумасшедшего», Достоевским в «Идиоте», Толстым в «Исповеди» и его «Записках сумасшедшего».

В различных психологических аспектах автобиографическая тема поэта пронизывает иногда явно, иногда подспудно многие собственно лирические стихотворения Пушкина, т. е. те, где он говорит непосредственно о себе, о тех или иных моментах своего самосознания. И самой постоянной и таинственной его чертой выступает то, что отличает «возвышающий обман» (вымысел) поэтической «мечты», ее свободу и бескорыстие от «тьмы низких истин» («Герой», 1830), над которыми не может подняться обыденное эмпирическое мировосприятие. Например:

Люблю ваш сумрак неизвестный

И ваши тайные цветы,

О вы, поэзии прелестной

Благословенные мечты!

(2, 255)

Или:

На море жизенном, где бури так жестоко

Преследуют во мгле мой парус одинокий,

Как он, без отзыва утешно я пою

И тайные стихи обдумывать люблю.

(3, 66)