Книга XII
Книга XII
1. Итак, я описала события после первой переправы Боэмунда, рассказала о кознях, которые он строил самодержцу, желая добыть себе скипетр Ромейской державы, о том, какой хитрый способ возвращения придумал Боэмунд и как он достиг цели, притворившись мертвым и морем прибыв на Корфу. Пусть же мое повествование обратится к последующим делам Боэмунда.
Прибыв, как уже говорилось, на Корфу, этот испускающий зловоние «мертвец» через дуку острова разразился угрозами по адресу самодержца (об этом уже сообщалось в моем повествовании), потом отплыл в Лонгивардию[1205] и там при-{319}нялся за осуществление своего замысла: в намерения Боэмунда входило вновь занять Иллирик, и с этой целью он старался собрать больше союзников, чем раньше. Он завязал переговоры с франкским королем[1206] о браке, и король отдал одну из своих дочерей[1207] в жены самому Боэмунду, а другую отправил морем в Антиохию к племяннику Боэмунда — Танкреду[1208]. Затем Боэмунд собрал отовсюду многотысячную армию, вызвал из всех областей и городов графов вместе с их войсками и ускорил переправу в Иллирик.
Когда до императора дошло известие, переданное ему Алексеем[1209], он сразу же направил письма во все области: Пизу, Геную и Венецию, заранее прося их жителей не позволить Боэмунду увлечь себя лживыми словами и перетянуть на свою сторону[1210]. Ведь Боэмунд, объезжая все области и города, обрушивался с нападками на самодержца и называл его язычником и врагом христиан[1211].
Когда кельты, в бесчисленном множестве переправившись с Запада в Азию, как бич, обрушились на Антиохию, Тир и все соседние города и области, Вавилонец[1212] захватил триста графов, заключил их в оковы и бросил в тюрьму; в тюрьме их содержали строго, как в старые времена. Узнав о пленении графов и о всех выпавших на их долю несчастьях, самодержец стал терзаться душой и думать лишь об их освобождении. Призвав к себе Никиту Панукомита и снабдив деньгами, отправил его к Вавилонцу вместе с письмом[1213], в котором просил вернуть ему этих пленных графов и обещал султану всяческие блага, если только тот освободит пленников от оков и вернет им свободу. Вавилонец принял Панукомита, выслушал то, что сообщал ему самодержец, прочел письмо и сразу же освободил графов от оков и вывел их из тюрьмы. Он, однако, не предоставил им полной свободы, а передал их Панукомиту, для того чтобы тот препроводил графов к самодержцу. При этом султан не взял ничего из отправленных ему денег. Один бог знает, почему он так поступил. Может быть, сумма была недостаточной для выкупа стольких графов, может быть, султан хотел избежать подозрения в сребролюбии, чтобы не показалось, будто он отдает пленников за плату, в то время как он от чистого сердца оказывал бескорыстную услугу императору, а может быть, Вавилонец просто рассчитывал на большее[1214].
Когда император увидел прибывших графов, он был очень удивлен нравом варвара и усердно расспрашивал бывших пленников обо всем, что с ними случилось. Узнав, что они в течение стольких месяцев находились в тюрьме, ни разу не видели солнца, не снимали оков и долгое время не вкушали иной {320} пищи, кроме хлеба и воды, он, сочувствуя их страданиям, стал проливать горячие слезы. Он сразу же удостоил их многих милостей, пожаловал денег, подарил всевозможные одежды, отправил в баню и всячески старался облегчить им боль от перенесенных мук. Графы радовались благодеяниям самодержца, которые он оказал своим бывшим врагам и неприятелям, нарушившим данные ему клятвы и обещания, и ценили его незлобивость. Через несколько дней император призвал их и сказал: «На будущее я предоставляю вам право находиться в этом городе столько, сколько вы захотите. Если же кто-нибудь, вспомнив о близких, пожелает вернуться, пусть, попрощавшись с нами, беспрепятственно отправится на родину; он будет щедро снабжен деньгами и всем необходимым для дороги. Я хочу, чтобы у вас было право выбора, остаться вам или, уйти, чтобы вы поступали, как и подобает свободным людям, по своей воле». До поры до времени графы оставались с самодержцем, принимая, как было сказано, от него всевозможные знаки внимания, и всем сердцем привязались к нему.
Я уже сказала, что Боэмунд прибыл в Лонгивардию. Стремясь собрать войско больше, чем прежде, он стал объезжать все города и области и обрушиваться с нападками на самодержца, которого он во всеуслышанье называл язычником и человеком, всеми силами содействующим язычникам. Зная об этом, самодержец снабдил щедрыми дарами упомянутых графов и отправил их по домам. Сделал он это частично потому, что графы сами уже хотели вернуться в свои земли, частично, чтобы они опровергли наветы Боэмунда. Сам же он спешно отправился в Фессалонику, чтобы обучить военному искусству новобранцев и вместе с тем воспрепятствовать Боэмунду, собравшемуся, судя по слухам, переправиться из Лонгивардии на нашу территорию. И вот, возвратясь на родину, эти графы стали живыми уликами против Боэмунда, они называли его обманщиком, в словах которого нет и грана истины, и нередко в лицо укоряли его за ложь. Они обличали Боэмунда во всех городах и областях и выставляли себя как надежных свидетелей.
2. Повсюду распространялась весть о предстоящей переправе Боэмунда. Самодержец, испытывая большой недостаток в воинах и нуждаясь в войске, не уступающем кельтским полчищам и способном противостоять им, не стал медлить и колебаться, а послал за военачальниками, находившимися в Келесирии, — я имею в виду Кантакузина и Монастру, из которых первый охранял Лаодикию, второй — Тарс[1215]. Вызвав их оттуда, он не оставил без защиты охраняемые ими области и {321} города: в Лаодикию он отправил с другим войском Пецея, в Тарс и все подвластные Монастре города и области — Аспиета[1216]. Этот муж происходил из знатного армянского рода и, как утверждала тогда молва, был знаменит своим мужеством; правда, события не подтвердили его репутации, по крайней мере как полководца.
Дело в том, что властитель Антиохии Танкред, которого мы в своем повествовании оставили в Сирии, усиленно распространял слухи, что вскоре он прибудет в Киликию, дабы осадить ее и освободить из-под власти императора, поскольку эта страна де принадлежит ему и его оружием отвоевана у турок. Танкред не только повсюду распространял подобные слухи, но отправлял письма, содержащие еще более страшные угрозы. Эти письма ежедневно вручались и Аспиету. Танкред не только угрожал, но и осуществлял для острастки некоторые свои угрозы, а другие обещал исполнить в будущем. Он отовсюду набирал воинов — армян и кельтов, ежедневно тренировал их, обучал войско строить ряды и сражаться, а иногда и отправлял его в набеги, — это был дым, предшествующий огню; он также сооружал осадные машины и всяческим образом: готовился к осаде. Это о Танкреде.
А в это время армянин Аспиет пребывал в беспечности и устраивал у себя по ночам неумеренные попойки, будто ему некого было бояться, будто ему никто не угрожал и будто над его головой не нависла никакая опасность. И тем не менее это был мужественный человек, храбрый щитоносец Арея. Прибыв, однако, в Киликию, очутившись вдали от руки своего господина и самолично распоряжаясь всеми делами, он предался всякого рода наслаждениям. Таким образом, этот армянин превратился в женоподобного и распущенного человека и, когда настало время осады, проявил свое бессилие перед лицом неутомимого воина Танкреда. Его слух не оглушили громовые угрозы Танкреда, и он даже не взглянул на молнии, которые метал этот громовержец, явившийся, чтобы опустошить Киликию.
Танкред неожиданно выступил в поход из Антиохии[1217]вместе с огромным войском; разделив его на две части, он одних своих воинов отправил сушей против городов Мопса, а других посадил на триеры и морем повел к реке Сарос. Эта река течет с севера с Таврских гор, протекает между двумя городами Мопса[1218] — разрушенным и существующим — и впадает в Сирийское море. Отплыв оттуда, корабли Танкреда приблизились к устью этой реки и поднялись к мостам, соединяющим оба города Мопса. Таким образом, город был окружен и {322} подвержен ударам с обеих сторон. Прибывшие с Танкредом легко могли напасть на город с кораблей, а наступающие с материка — вести бой на суше. Аспиет, однако, вел себя так, как будто не случилось ничего необычного и густой рой неприятельских воинов не носился с жужжанием вокруг города; его мало заботили эти вещи, и я не знаю, о чем он только думал и почему поступал столь недостойно своего мужества. Такое поведение сделало его ненавистным всему императорскому войску. Какая судьба грозила бы киликийским городам, если бы их захватил столь грозный муж, как Танкред, который превосходил всех своих современников, был одним из наиболее опытных полководцев и к тому же никогда не знал неудач в осаде городов!
Может быть, кто-нибудь удивится, что для самодержца осталась тайной неопытность Аспиета в военном деле. Я могу сказать в защиту своего отца, что он был введен в заблуждение знатностью рода Аспиета: да, знаменитый род и славное имя этого человека сыграли немалую роль в его назначении. Ведь Аспиет был заметным человеком в роде Арсакидов[1219], и в его жилах текла царская кровь. Поэтому император и назначил его стратопедархом всего Востока[1220] и вознес на пьедестал, особенно после того как получил доказательство его мужества.
Когда, как я упоминала, мой родитель, самодержец, вступил в бой с Робертом, некий кельт, огромного роста, в пылу битвы пришпорил коня и с занесенным копьем, как вихрь, набросился на Аспиета. Аспиет схватился за меч, но получил от кельта сильный удар и был тяжело ранен копьем, которое задело его легкие и пронзило позвоночник. Тем не менее он не потерял мужества от удара и не вывалился из седла, а усевшись покрепче, ударил варвара по шлему и рассек надвое не только его шлем, но и голову. Тут же оба они падают с коней: кельт замертво, Аспиет — еще с признаками жизни. Слуги подняли истекавшего кровью Аспиета, оказали ему необходимую помощь и отнесли к самодержцу, которому они показали копье, рану и сообщили о смерти кельта.
Вспомнив тогда, не знаю каким образом, его исключительное мужество и смелость и приняв во внимание славный род его, самодержец направил Аспиета как способного полководца в Киликию для борьбы с Танкредом и назначил, как я уже писала, стратопедархом.
3. Но достаточно об этом. Военачальникам, находившимся на Западе, император направляет другие письма с приказом немедленно выступить к Сланице. Что же дальше? Может {323} быть, призвав к себе бойцов, Алексей сам оставался бездеятельным, предался легкомысленному досугу и мылся в банях, как обыкновенно поступают императоры, предпочитающие животный образ жизни? Ни в коем случае! Император и часа не мог более оставаться во дворце. Покинув Византий, он, как говорилось выше, направился в западные области и в сентябре месяце четырнадцатого индикта на двадцатом году с того момента, как он взял в свои руки бразды правления[1221], явился в Фессалонику. Вместе с собой он принудил следовать и Августу.
Императрица обладала таким характером, что не хотела быть на людях, большей частью оставалась у себя дома и занималась своими делами — я имею в виду чтение книг святых мужей, молчаливые размышления, а также благотворительность и благодеяния людям, особенно тем, которые, как она заключала по их внешности и образу жизни, служили богу и проводили время в молитвах и антифонных песнопениях[1222]. Когда какие-либо обязанности императрицы по необходимости заставляли ее показываться на людях, она исполнялась стыда, и румянец сразу же покрывал ее щеки. Ведь и любомудрая Феано[1223], когда кто-то, указывая на ее обнаженную руку, сказал шутливо «Какая красивая рука», ответила: «Но она не предназначена для всеобщего обозрения»[1224]. Императрица же, моя мать, воплощение достоинства, сосуд святости, не только не любила выставлять на всеобщее обозрение свою руку и лик, но даже не желала, чтобы звук ее голоса достигал слуха людей, не входивших в ее обычное окружение. Такова была ее необыкновенная стыдливость. Но так как даже боги, как говорят, не могут сопротивляться необходимости, она была вынуждена сопровождать самодержца во время его частых военных походов.
Природная стыдливость удерживала ее во дворце, а страсть и пламенная любовь к самодержцу заставляли ее против воли покидать императорские покои. К тому были разные причины. Первая из них — постигшая Алексея болезнь ног, которая требовала большой заботы о нем. Боли в ногах причиняли ему огромные страдания, и Алексей не выносил ничьих прикосновений, кроме моей госпожи и матери. Она заботливо ухаживала за ним, искусно касалась его тела и облегчала боль в его ногах. Пусть никто не обвинит меня в бахвальстве — я восхищаюсь его нравственными качествами, и пусть никто не заподозрит, что я неверно оцениваю самодержца, — я говорю истину. Император считал все, что касалось его и его особы, чем-то второстепенным по сравнению с благополучием городов. {324} Ничто не могло отвратить его от любви к христианам: ни боль, ни наслаждения, ни военные поражения и ничто другое, большое или малое, ни солнечный жар, ни зимняя стужа, ни варварские набеги[1225]. Алексей был нечувствителен к подобным вещам, и хотя его тело было ослаблено целым сонмом болезней, он поднимался на защиту отечества.
Второй и главной причиной, заставившей императрицу сопровождать самодержца, было следующее: повсюду тогда возникали многочисленные заговоры, и Алексей нуждался в постоянном присмотре и поистине многоглавом страже. Ведь ночь, как и день, была полна опасностями для императора, вечер встречал его новыми бедами, и еще большими несчастиями грозило ему утро, — свидетель тому бог. Разве не нуждался император в тысячеглазом страже, когда столько негодяев злоумышляли против него: одни метали в него стрелы, другие точили мечи, а третьи, не в силах ничего предпринять, пускали в ход болтливые языки и злословие? Какого еще союзника надо было ему иметь при себе, если не ее, самой природой предназначенную быть его советчицей? Кто позаботился бы о самодержце и взял бы под подозрение заговорщиков лучше императрицы, способной найти благо для Алексея и тем более заметить козни его врагов? Моя мать была всем для моего господина и отца: ночью — неусыпным оком, днем — славным стражем, во время еды — хорошим противоядием и спасительным лекарством против зла, которое можно причинить через пищу. Таковы были причины, пересилившие природный стыд этой женщины и давшие ей смелость предстать перед глазами мужчин.
Тем не менее она и тогда не отказалась от своего обычного благочиния, но благодаря выражению глаз, молчаливости и всему своему поведению осталась незамеченной большинством людей. О том, что императрица следует за войском, свидетельствовали лишь носилки, установленные на двух мулах и покрытые сверху царским покрывалом; а ее божественное тело было укрыто от взоров. Всем было известно только, что больному императору обеспечен наилучший уход и что у него есть бдительный страж, неусыпное око, не дремлющее ни при каких обстоятельствах. И мы, преданные самодержцу люди, старались оберегать его и, постоянно бодрствуя, всем своим умом и сердцем в меру наших сил помогали госпоже, моей матери. Об этом я написала специально, имея в виду насмешников и клеветников. Ведь они обвиняют даже невинного (об этом свойстве человека знала уже гомеровская муза), презирают благородные дела и упрекают безупречное[1226]. {325}
В происходившем в это время походе (император предпринял наступление против Боэмунда) она участвовала и добровольно и недобровольно. Ведь не следовало императрице участвовать в нападении на варварское войско. Почему? Да потому что это дело Томириды[1227], массагетки Спарефры[1228], но никак не моей Ирины. Ее мужество заключалось в другом, и она была вооружена не копьем Афины и не шлемом Аида, чтобы искусно отражать несчастия и превратности жизни (а императрица знала, сколь много их обрушивается на императоров), ее щитом, панцирем и мечом были, следуя Соломону, деятельный характер, непримиримость к страстям и искренняя вера[1229]. Так была вооружена моя мать для войн подобного рода; в остальном, в полном соответствии со своим именем[1230], она была настроена весьма миролюбиво.
Так как императору предстояло сражение с варварами, он решил подготовиться к войне, возымел намерение укрепить одни крепости, усилить оборону других и вообще стремился принять все необходимые меры против Боэмунда. Вместе с собой взял он и императрицу, частично в своих собственных интересах по уже упомянутым причинам, частично потому, что еще не угрожала никакая опасность и время войны не пришло.
И вот она, захватив все имеющиеся у нее в золотой и иной монете деньги, а также другие ценности, выступает из города. В продолжение всего пути она щедрой рукой награждала на дорогах всех нищих, одетых в козьи шкуры или голых, и ни один проситель не ушел от нее с пустыми руками. И даже тогда, когда императрица достигала предназначенной для нее палатки, она, войдя в нее, не ложилась сразу отдыхать, а широко открывала двери для просителей. Ведь эти люди имели открытый доступ к Ирине и могли свободно видеть и слышать ее. Она не только снабжала бедняков деньгами, но и давала им благие советы. Если она видела, что какой-нибудь нищий обладает здоровым телом, но ведет праздную жизнь, она побуждала его заняться трудом, чтобы он добывал себе все необходимое, а не предавался лени из-за своей нерадивости и не бродил от двери к двери, выпрашивая подаяние. Ничто не могло отвлечь императрицу от этих дел. Известно, что Давид растворял свое питье слезами[1231], а императрица, казалось, ежедневно смешивала и пищу и питье с состраданием[1232].
Многое я могла бы рассказать об императрице, если бы свидетельства дочери не показались неправдоподобными и льстивыми по отношению к матери. А тем, кто питает подобные {326} подозрения, я расскажу о делах, служащих лучшими доказательствами правдивости моих слов.
4. Когда жители западных областей узнали о прибытии самодержца в Фессалонику, они устремились к нему, как тяжелые тела к центру. На этот раз приходу кельтов не предшествовало нашествие саранчи, но в небе появилась большая комета — самая большая из всех когда-либо появлявшихся прежде; одни говорили, что она была «брусом», другие — «дротиком»[1233]. По-видимому, свыше был дан знак, возвещающий о каких-то новых необычайных событиях. Ведь сияние этой кометы можно было видеть в течение целых сорока суток. Она появилась на западе и двигалась к востоку. Все были устрашены ее появлением и старались отгадать, что она предвещает. Хотя самодержец мало обращал внимания на подобные явления и полагал, что они бывают вследствие естественных причин, тем не менее он обратился с вопросом к сведущим в этой области людям. Он призвал к себе Василия, назначенного недавно эпархом Византия (сей муж выказывал большое расположение к самодержцу), и спросил его о появившейся звезде. Василий же пообещал дать ответ на следующий день и удалился туда, где он остановился (это был храм, воздвигнутый в давние времена в честь евангелиста Иоанна)[1234], и после захода солнца стал наблюдать за звездой. Утомленный исследованиями и вычислениями, он случайно заснул и во сне увидел святого, одетого в священническую одежду. Василий возликовал и решил, что видит его не во сне, а наяву. Узнав святого, он исполнился страха и робко попросил его сообщить, какие события возвещает эта звезда. На это святой ответил, что звезда предвещает нашествие кельтов. «Ее сгорание свидетельствует, что они найдут здесь погибель», — сказал он. Вот что я хотела рассказать о появившейся звезде.
Император же, прибыв, как я уже говорила, в Фессалонику, готовился к переправе Боэмунда, обучал новобранцев натягивать лук, стрелять в цель и прикрываться щитом. Он также отправлял письма, намереваясь обеспечить себе чужеземных союзников, которые смогли бы, когда потребуется, быстро явиться на помощь. Большое внимание уделял он также Иллирику, укрепил город Диррахий и назначил его правителем Алексея[1235] — второго сына севастократора Исаака. Вместе с тем он приказал завершить снаряжение флота на Кикладских островах, в приморских городах Азии и в Европе. Многие тогда отговаривали его сооружать флот на том основании, что Боэмунд не спешит с переправой, Алексей, однако, не обращал на эти советы внимания и говорил, что полководец должен {327} быть неусыпным стражем и не только готовиться к непосредственной опасности, но и смотреть дальше, дабы не оказаться из-за скупости неподготовленным в нужный момент, когда уже придет весть о наступлении врага.
Распорядившись самым разумным образом, он выступает из Фессалоники и прибывает в Струмицу, а оттуда к Слопиму[1236]. Узнав о поражении сына севастократора, Иоанна, высланного вперед против далматов, Алексей отправляет ему на помощь значительные силы. Однако негодный Вукан немедленно предлагает императору мир и высылает требуемых заложников. Алексей провел там год и два месяца, а затем, узнав, что Боэмунд еще находится в пределах Лонгивардии, уже зимой[1237] распустил воинов по домам, а сам прибыл в Фессалонику. В то время как Алексей совершал свой путь к Фессалонике, у императора порфирородного Иоанна[1238] в Валависте[1239] родился мальчик — первенец; вместе с ним появился на свет и другой ребенок — девочка. В Фессалонике император почтил память великомученика Димитрия[1240] и затем вернулся в столицу.
В это время случилось следующее. В центре площади Константина, на видимой отовсюду багряного цвета колонне, стояла бронзовая статуя, обращенная лицом к востоку; в ее правой руке находился скипетр, в левой — сделанный из бронзы шар. Говорят, что это была статуя Аполлона, но жители Константинополя, как я полагаю, назвали ее Анфилием. Великий император Константин, отец и властитель города, дал ей свое имя — имя самодержца Константина. Однако первоначальное название пересилило, и все продолжали именовать статую Анилием или Анфилием.
Неожиданно поднявшийся сильный юго-западный ветер сорвал статую с пьедестала и сбросил ее на землю[1241] — солнце в это время находилось в созвездии Тельца. Многие, а особенно те, кто враждебно относился к самодержцу, восприняли это как дурное предзнаменование и принялись распространять слухи, что падение статуи предвещает смерть императора. На это Алексей говорил: «Я знаю только одного господина над жизнью и смертью и не могу поверить, что падение изображений влечет за собой смерть. Если, к примеру, Фидий или какой-либо другой скульптор, обтесывая камень, создавал статуи, то разве он оживлял мертвецов и творил живых людей? Если бы это было так, что оставалось бы на долю творца всех? Ведь „я умерщвляю и я оживляю, — говорит творец[1242], — а не падение или возведение той или иной статуи“». Император возлагал все надежды на великий промысел божий. {328}
5. Новая беда опять грозила самодержцу, на этот раз уже не от простого народа. Некие мужи, чванящиеся доблестью и славой рода, снедаемые жаждой убийства, покушались на жизнь самодержца.
Дойдя до этого места своего повествования, я останавливаюсь в удивлении, откуда только свалилось на императора такое множество бед. Ведь не было ничего, поистине ничего, что бы так или иначе не обратилось против него. Непрерывно происходили внутренние волнения и вспыхивали восстания извне. Не успевал самодержец подавить внутренний мятеж, как пожар восстания охватывал все внешние области. Казалось, сама судьба как неких самородных гигантов порождала варваров и внутренних тиранов. И все это, несмотря на милосердное и человеколюбивое управление Алексея, несмотря на то, что он всех и каждого осыпал своими благодеяниями. Своих он постоянно щедро одаривал и жаловал им почетные титулы, а варварам, откуда бы они ни были, не давал никаких поводов и оснований для войн, лишь сдерживал их, когда они приходили в волнение. Только плохие полководцы во время мира умышленно побуждают к войне своих соседей. Ведь мир является целью всякой войны. Постоянно предпочитать войну миру ради...[1243], постоянно пренебрегать благой целью — дело безумных полководцев, демагогов, людей, уготовляющих гибель городу[1244].
Император Алексей поступал как раз наоборот, он ревностно заботился о мире, имея...[1245] старался сохранить, а не имея его, нередко проводил бессонные ночи в думах о том, как его возвратить. По природе своей он был человеком мирным и становился воинственным лишь тогда, когда его принуждали обстоятельства. Что касается Алексея, я могла бы смело сказать, что императорское достоинство на долгое время покинувшее ромейский двор, возвратилось лишь при нем и как бы впервые нашло приют в Ромейской державе.
Но, как я сказала в начале этой главы, меня поражает обилие военных забот, обрушившихся на императора. Все — можно было видеть — пришло в волнение как внутри, так и за пределами государства. Император Алексей вовремя разгадывал скрытые и тайные замыслы врагов и при помощи всевозможных ухищрений ликвидировал опасность, он боролся как с внутренними тиранами, так и с внешними врагами-варварами, благодаря своему острому уму всегда предупреждая козни заговорщиков и срывая их планы. Уже по самому положению дел я могу судить о судьбе империи в то время. Все чужеземные племена пылали злобой к Ромейской империи, и {329}отовсюду нахлынули на нее бедствия, потрясшие само тело государства. Если человека постигают бедствия, со всех сторон одолевают враги, а плоть изнуряет внутренний недуг, провидение побуждает его к борьбе с надвигающимися отовсюду бедствиями. То же самое можно было наблюдать и в этом случае.
Варвар Боэмунд, о котором я неоднократно упоминала, готовился двинуть сильнейшее войско против ромейского трона и в то же время, как уже говорилось в начале главы, поднимала голову толпа тиранов. Во главе заговора стояли всего четыре человека — братья по прозвищу Анемады, один по имени Михаил, второй — Лев, третий... четвертый...[1246]. Они были братьями как по рождению, так и по духу. Все они единодушно желали одного: убить самодержца и захватить императорский скипетр. К ним присоединились и другие высокородные мужи: Антиохи, отпрыски знатного рода, Эксазины, Дука и Иалий[1247], превосходившие всех когда-либо живших людей своей любовью к битвам, кроме того, Никита Кастамонит, некий Куртикий и Георгий Василаки[1248]. Все это были люди, занимавшие первые места в военном сословии; из числа же членов синклита заодно с заговорщиками был Иоанн Соломон.
Михаил — главный из четырех Анемадов — лицемерно объявил, что Соломон будет помазан на императорский трон благодаря его богатству и знатности рода. Соломон занимал видное место в синклите, но был самым низкорослым и самым легкомысленным из всех, кто поддался обману вместе с ним. Он считал, что превзошел учение Аристотеля и Платона, на самом же деле был далек от философской науки, и легкомыслие помрачило его ум. И вот он, как бы подгоняемый Анемадами, на всех парусах пустился к царственному городу[1249]. Но Анемады во всем обманывали его. Ведь на самом деле сторонники Михаила не имели в виду возвести его на императорский трон — куда там! — они лишь пользовались в своих целях его легкомыслием и богатством. Они выкачивали из него золото, морочили ему голову обещаниями престола и: совершенно приручили к себе. В истинные их намерения входило, если только все пойдет хорошо и судьба улыбнется им, оттолкнуть его локтем и оставить «трепыхаться на море»[1250], а самим захватить скипетр, уделив Соломону лишь малую толику славы и выгод. В разговорах, которые велись с ним о заговоре, они умалчивали об убийстве самодержца, не упоминали ни об оружии, ни о войне, ни о битвах, дабы не отпугнуть Соломона, который, как им было известно, испытывал страх перед {330} какими бы то ни было войнами. И вот такого мужа они приняли в свои объятия, как самого главного. Кроме того, к их заговору присоединились Склир[1251] и Ксир[1252], исполнявший в то время должность эпарха Константинополя.
Соломон, как говорилось выше, человек легкомысленный, вовсе не понимал намерений Эксазина, Иалия и Анемадов и считал, что Ромейская империя уже у него в руках, поэтому он стал посвящать кое-кого в свои планы и обещанием даров и титулов привлекать на свою сторону. Однажды к нему зашел «корифей драмы» Михаил Анемад и, увидев, что Соломон с кем-то беседует, спросил, о чем идет речь. Соломон же со свойственным ему простодушием ответил: «Этот человек попросил у меня титул и, получив обещание, согласился примкнуть к нашему заговору». Михаил осудил его за глупость; увидев, что Соломон совсем не умеет держать язык за зубами, он испугался и перестал посещать его дом.
6. Между тем воины — я говорю об Анемадах, Антиохах и их сообщниках — продолжали готовить покушение на жизнь императора, намереваясь осуществить задуманное убийство самодержца сразу же, как представится благоприятный случай. Так как божественное провидение не оберегало их, а время шло, то они, боясь быть уличенными, решили, что настал долгожданный случай.
Проснувшись однажды утром, самодержец почувствовал желание подсластить горечь своих многочисленных забот и стал вместе с некоторыми из родственников играть в затрикий (эта игра изобретена изнеженностью ассирийцев и от них перешла к нам)[1253]. Заговорщики же, вынашивая планы убийства, взяли в свои злодейские руки оружие и собрались через императорскую опочивальню проникнуть к императору. Эта императорская опочивальня, где спали императоры, расположена в левой стороне дворцового храма Богоматери (многие называли его именем великомученика Димитрия)[1254]; с правой же стороны храма находился атрий с полом, выложенным мрамором. Выходящие туда ворота храма были открыты для всех желающих. Через них-то и решили заговорщики проникнуть внутрь храма, а затем взломать двери императорской опочивальни, войти в нее и мечом заколоть самодержца. Вот что замыслили эти кровавые убийцы против человека, не причинившего им никакого зла. Но бог расстроил их планы. Кто-то сообщил самодержцу о готовящемся, и он сразу же призвал к себе всех заговорщиков. Первыми приказал император доставить во дворец Иоанна Соломона и Георгия Василаки и поместить их вблизи той комнаты, где он сам нахо-{331}дился вместе с родственниками. Он желал кое о чем допросить их, ибо, давно зная их простодушие, надеялся легко выведать у них о заговоре то, что ему было нужно. Однако, несмотря на неоднократные вопросы, они все отрицали.
В это время выступает вперед севастократор Исаак и, обращаясь к Соломону, говорит: «Тебе хорошо известна доброта моего брата-императора. Сообщи о заговоре, и ты немедленно получишь прощение, но если ты откажешься это сделать, будешь подвергнут мучительному допросу». Соломон внимательно посмотрел на севастократора и, увидев окружающих его варваров с обоюдоострыми мечами на плечах, задрожал от страха, сразу же сообщил обо всем и назвал имена сообщников, но поклялся, что ничего но знал о замышлявшемся убийстве. Затем их отдали стражникам, которым было поручено охранять дворец, и заключили каждого в отдельном помещении. Остальных заговорщиков император также подверг допросу. Они во всем сознались, не умолчали и о замышлявшемся убийстве. Когда выяснилось, что все это устроено воинами, а особенно главой заговора Михаилом Анемадом, смертельно ненавидевшим самодержца, император приговорил всех их к изгнанию и лишению имущества.
Роскошный дом Соломона был отдан Августе. Но она, оставаясь верной себе, исполнилась жалости к супруге Соломона и подарила ей этот дом, не взяв оттуда даже самой малости. Соломон находился в тюрьме в Созополе. Анемада же и его приспешников Алексей приказал, как главных виновников, с обритыми головой и бородой провести через площадь[1255], а затем выколоть им глаза. Актеры[1256] схватили их, набросили на них мешки, украсили их головы «коронами» из бычьих и овечьих кишок, водрузили на быков — не на спины, а на бока — и провезли через дворцовый двор. Впереди них прыгали жезлоносцы[1257], громко распевая насмешливую песенку, подходящую к этой процессии. Она была сложена на народном языке, и ее смысл был таков: песенка эта имела цель побудить весь народ...[1258] и посмотреть на этих украшенных рогами тиранов, которые точили мечи на самодержца[1259].
Посмотреть на это стеклись люди всех возрастов. И мы, императорские дочери, скрыто вышли, чтобы полюбоваться на это зрелище. Когда собравшиеся увидели Михаила со взором, устремленным ко дворцу, с руками, в мольбе воздетыми к небу, который жестами просил отрубить ему руки и ноги и отсечь голову, ни одно живое существо не могло удержаться от слез и стенаний, а особенно мы — дочери императора. Я, желая избавить Михаила от этих страданий, неоднократно просила {332} свою мать-императрицу взглянуть на процессию. По правде сказать, я заботилась об этих мужах в интересах самодержца, чтобы он не лишился столь славных воинов, а особенно Михаила, которому был вынесен самый суровый приговор. Видя, что несчастие заставило Михаила смириться, я, как уже говорилось, стала понуждать мать выйти в надежде, что этим мужам, находившимся уже на краю гибели, удастся спастись. Ведь актеры стали двигаться медленней, стараясь дать возможность убийцам получить прощение. Но императрица медлила (она сидела с самодержцем, и они вместе пред ликом богоматери молились богу), тогда я спустилась и в страхе остановилась в дверях. Не решаясь войти, я кивком головы вызвала императрицу. Уступив моим настояниям, она поднялась наверх[1260], взглянула на процессию и, увидев Михаила, исполнилась жалости к нему; заливаясь горючими слезами, вернулась она к самодержцу и стала настойчиво просить его сохранить глаза Михаилу.
Император сразу же отправляет человека, который должен был остановить палачей. Вестник спешит и застает осужденных еще внутри так называемых «рук»[1261], никто, пройдя дальше них, не может быть избавлен от казни. Императоры, соорудив на хорошо видимом отовсюду месте, на высокой каменной арке эти бронзовые «руки», установили такое правило: если кто-нибудь, осужденный законом на смерть, окажется внутри них и в это время его настигнет весть о милосердии самодержца, то он освобождается от наказания. «Руки» символизировали объятия, в которые император вновь принимает осужденных, протягивая им руку и не выпуская их из рук своего милосердия. Если же осужденные прошли дальше этих «рук», значит, и императорское владычество как бы оттолкнуло их от себя. Таким образом, участь подлежащих наказанию людей зависит от судьбы; и я считаю, что она является божественным приговором и ее следует призывать на помощь. Весть о прощении застает их внутри «рук», и несчастные избавляются от опасности, или же они проходят дальше «рук» и теряют всякую надежду на спасение. Я целиком полагаюсь на божественное провидение, которое и тогда избавило этого мужа от ослепления. Кажется, сам бог внушил тогда нам милосердие к Михаилу. Вестник спасения быстро вошел под арку, где были установлены бронзовые «руки», передал тем, кто вел Михаила, грамоту, дарующую прощение, взял Михаила с собой, повернул назад, подошел к башне, сооруженной рядом с дворцом и запер в ней Михаила. Такой ему был дан приказ[1262]. {333}
7. Еще не освободили из тюрьмы Михаила, как в Анемскую тюрьму был доставлен Григорий[1263]. Это одна из башен той части городской стены, которая находится вблизи Влахернского дворца[1264]. Называлась она Анемской, и это имя она как бы получила от самой судьбы, ибо первым ее узником был Анемад, который провел там много времени.
В двенадцатом индикте[1265] уже упомянутый Григорий был назначен дукой Трапезунда. Он давно вынашивал планы восстания и по дороге в Трапезунд осуществил свое тайное намерение. Встретив Даватина, который возвращался в Константинополь, поскольку сан дуки был передан Тарониту, он заключил его в оковы и бросил в тюрьму в Тивенне[1266]. Так поступил Григорий не только с Даватином, но и с многими знатными жителями Трапезунда, в том числе с племянником Вакхина. Так как заключенных не освобождали от оков и не выпускали из тюрьмы, они, составив заговор, силой расправились со стражами, поставленными мятежником, вывели их за стены города, прогнали, а сами овладели Тивенной. Самодержец в многочисленных письмах то призывал Григория к себе, то советовал ему[1267], если он хочет заслужить прощение и вернуть расположение императора, бросить свои дурные замыслы, а иногда и грозил наказать его, если он ослушается. Григорий был настолько далек от того, чтобы послушаться добрых советов самодержца, что отправил ему длинное послание, в котором бранил не только лучших членов синклита и воинского сословия, но даже родственников и свойственников самодержца.
Из этого письма самодержец понял, что Григорий с каждым днем все дальше ступает по стезе зла и движется к полному безумию. Потеряв всякую надежду на исправление Григория, император в четырнадцатом индикте[1268] отправляет против него племянника — сына своей старшей сестры — Иоанна[1269], который приходился мятежнику двоюродным братом по отцовской линии. Иоанн должен был прежде всего дать Григорию спасительные советы, и император надеялся, что тот послушается Иоанна благодаря их родственной близости и общности крови. Но в том случае, если бы Григорий не захотел слушать советов, Иоанн должен был во главе большого войска вступить с ним в мужественную борьбу на суше и на море. Узнав о предстоящем прибытии Иоанна, Григорий выступил к Колонии (это хорошо укрепленная и неприступная крепость)[1270] с целью призвать себе на помощь Данишменда.
Отправляясь из города, Иоанн узнал об этом, выделил из состава своего войска кельтов и отборных ромейских воинов и {334} выслал их против Григория. Воины настигли Григория и завязали с ним упорный бой. Два храбреца, сойдясь с Григорием в бою, копьями сшибли мятежника с коня и взяли его в плен. Захватив таким образом Григория, Иоанн доставляет его самодержцу и клянется, что вообще не виделся во время пути с Григорием и не удостаивал его своей беседы. Тем не менее Иоанн неоднократно ходатайствовал за Григория перед самодержцем, ибо последний делал вид, что собирается выколоть Григорию глаза. Нехотя обнаружил самодержец свое притворство и как бы уступил просьбам Иоанна, потребовав, однако, чтобы тот никому ни о чем не рассказывал.
На четвертый день император велел наголо остричь Григория, обрить ему бороду, провести его через площадь и затем заключить в уже упоминавшуюся Анемскую башню. Но и в тюрьме Григорий вел себя неразумно и ежедневно обращался к своим стражам с безумными пророческими речами, хотя император в своей щедрости удостаивал его большой заботы, надеясь, что он изменит свой нрав и раскается. Но Григорий оставался прежним; он постоянно призывал к себе моего кесаря, ибо издавна был дружески к нам расположен. Самодержец не препятствовал Григорию, желая, чтобы кесарь утешил его в его отчаянии и подал ему благие советы. Тем не менее Григорий, казалось, очень медленно изменялся к лучшему. Поэтому время его заключения в тюрьме было продлено; затем он был прощен и получил такое количество милостей, даров и титулов, какого не имел никогда ранее. Таков был император в подобного рода делах[1271].
8. Распорядившись таким образом относительно заговорщиков и мятежника Григория, император вовсе не забыл о Боэмунде. Напротив, он призвал к себе Исаака Контостефана[1272], назначил его великим дукой флота и отправил в Диррахий, пригрозив, что выколет ему глаза, если тот не успеет прибыть в Иллирик до переправы Боэмунда. В то же время он непрерывно направляет письма дуке Диррахия Алексею[1273], своему племяннику, побуждая его постоянно быть начеку и требовать того же от наблюдавших за морем, чтобы Боэмунд не смог переправиться тайно (император хотел, чтобы его немедленно известили письмом о переправе норманна). Так распорядился самодержец.
Приказ, полученный Контостефаном, предписывал не что иное, как усердно стеречь пролив между Лонгивардией[1274], не позволять переправляться кораблям Боэмунда, высланным вперед к Диррахию для доставки с одного берега на другой всякого снаряжения, и вообще не давать Боэмунду что-либо пере-{335}возить из Лонгивардии. Однако, выступая из Константинополя, Контостефан даже не знал удобного для переправы в Иллирик места. Мало того, пренебрегая приказом, он переправился в Гидрунт — город, расположенный на побережье Лонгивардии. Этот город охраняла женщина, как говорили, мать Танкреда. Не могу сказать, была ли она сестрой неоднократно упоминаемого мною Боэмунда или нет. Ведь я точно не знаю, по отцовской или по материнской линии приходился Танкред родственником Боэмунду[1275].
Явившись туда с флотом и причалив к берегу, Контостефан атаковал стены Бриндизи и уже, можно сказать, держал в своих руках город. Но находившаяся в стенах города женщина — она обладала здравым умом и твердым характером — видела это и, как только корабли Контостефана причалили к берегу, послала гонца за одним из своих сыновей и срочно потребовала его к себе. В это время все матросы пребывали в приподнятом настроении и, полагая, что город находится уже в их руках, славословили императора. Да и она сама, оказавшись в тяжелом положении, приказала горожанам делать то же самое. Вместе с тем она направила послов к Контостефану, согласилась подчиниться самодержцу, обещала заключить с ним мирный договор и выйти для переговоров к Контостефану, чтобы последний смог обо всем сообщить императору. Эта хитрость нужна была ей для того, чтобы ввести в заблуждение Контостефана, и если прибудет ее сын, сбросить, как говорят о трагических актерах, маску и вступить в бой.
В то время как крики славящих самодержца внутри и вне стен города, сливаясь в общий гул, наполняли всю округу — как уже говорилось, эта воительница своими лживыми речами и посланиями вводила в заблуждение Контостефана, — прибывает сын, которого она ждала, вместе с сопровождавшими его графами. Он нападает на Контостефана и наголову разбивает его войско. Матросы, неопытные в сухопутных битвах, бросились к морю. Скифы же (а их было немало в ромейском войске) во время боя ринулись, как это принято у варваров, за добычей, и шестеро из них были взяты в плен. Они были отправлены Боэмунду, который, увидев их, сразу же отправился в Рим, взяв с собою скифов как самую ценную добычу. Явившись к апостольскому престолу и беседуя с папой[1276], он возбуждал в нем негодование против ромеев и раздувал старую ненависть этих варваров к нашему народу. Стремясь еще более ожесточить италийцев, входивших в окружение папы, Боэмунд показал им пленных скифов в доказательство того, что самодержец Алексей враждебно относится к христиа-{336}нам, выставляет против них неверных варваров, страшных конников — стрелков, поднимающих оружие на христиан и мечущих в них стрелы. При каждом слове Боэмунд указывал папе на этих скифов, одетых в скифские платья и имевших весьма варварский вид, и при этом то и дело, по обычаю латинян, называл их язычниками, издеваясь над их именем и видом. Как можно убедиться, Боэмунд прибег к мерзким средствам, подстрекая к войне с христианами: он воздействовал на ум первосвященника с целью убедить его в том, что имеет благовидные основания для вражды к ромеям; в то же время Боэмунд старался собрать многочисленное ополчение из числа людей грубых и глупых. Ведь какие варвары из близких или дальних краев добровольно не пошли бы воевать с нами, если бы к тому побудил их сам первосвященник и если бы справедливая, как им казалось, причина вооружила на бой каждого коня, каждого мужа и руку каждого воина? Обманутый словами Боэмунда, папа согласился с ним и одобрил переправу в Иллирик.
Вернемся, однако, к нити нашего повествования. Сухопутные воины храбро сражались, но остальных поглотили морские волны, и славная победа, казалось, была уже в руках кельтов. Однако наиболее храбрые наши воины, особенно из знати, и среди них такие доблестные мужи, как Никифор Иалий Эксазин, его двоюродный брат Константин Эксазин, именовавшийся Дукой, мужественный Александр Евфорвин и другие воины такого же сана и положения, «воспомнили бурную силу», повернули назад, обнажили акинаки, напрягая все силы души и тела, вступили в бой, приняли на себя всю тяжесть битвы, разбили кельтов и одержали над ними славную победу. Контостефан, получив благодаря этому передышку от кельтского натиска, отчаливает оттуда и вместе со всем флотом прибывает в Авлон.