Книга X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга X

1. Затем церковь, подобно грязному потоку, захлестнул Нил[920], он привел в смятение души всех людей и многих увлек в пучину своей ереси (человек этот, ловко носивший маску добродетели, пришел — не знаю откуда — в столицу, где жил замкнуто, в неустанном изучении священных книг, как будто посвятил свою жизнь одному только богу и себе). Он был совершенно незнаком с эллинской наукой; не имея наставника, который с самого начала раскрыл бы ему сокровенный смысл священного писания, он прилежно изучал сочинения святых отцов, но так как не был искушен в словесных науках[921], то извратил смысл писания.

Этот самозванный учитель благодаря показной добродетели, суровому образу жизни и учености, которую ему приписывали, собрал вокруг себя немало учеников и проник в знатные дома. На самом же деле он не знал, что означает у нас «таинство ипостасного соединения», и вообще не в состоянии: был понять, ничто такое «соединение», ни что такое «ипостась»; он не мог понять ни в отдельности смысла слов «ипостась» и «соединение», ни смысла целого: «ипостасное соединение»[922]; не усвоив учения святых отцов о том, как обожествилось человеческое естество, он в своем заблуждении зашел так далеко, что учил, будто оно обожествилось по природе[923].

Это не укрылось от самодержца. Как только ему стало известно о Ниле, он решил применить быстродействующее лекарство. Призвав к себе этого человека, он стал корить его за дерзость и невежество и при помощи многочисленных доводов четко разъяснил ему, что означает ипостасное соединение богочеловека-слова, рассказал, как происходит обмен свойств и поведал о том, как человеческое естество было обожествлено милостью свыше. Но Нил крепко держался за свое лжеучение и был готов скорее претерпеть любые муки, пытки, тюрьму и увечья, чем отречься от своего учения, что человеческое естество было обожествлено по природе. {264}

В это время в столице было много армян. Нил явился искрой среди их готового вспыхнуть нечестия. Нил стал вести частые беседы с Тиграном и Арсаком[924], которых его учение особенно сильно побуждало к нечестию. Что же потом? Самодержец, видя, что нечестие охватило уже многие души, что заблуждения Нила и армян сплелись между собой и повсюду открыто провозглашается, будто человеческое естество обожествилось по природе, что все написанное по этому поводу святыми отцами отвергается, а ипостасное соединение почти никем не понято, счел нужным решительно пресечь зло и, собрав самых видных представителей церкви, постановил созвать синод для разбирательства этого дела.

Собрались все епископы и сам патриарх Николай[925]. Нил предстал перед ними вместе с армянами. Были оглашены его догматы. Нил изложил их ясным голосом и твердо отстаивал, приводя многие аргументы. Что же потом? Чтобы освободить души многих верующих от его лжеучения, синод предал Нила вечной анафеме и во всеуслышание провозгласил догмат об ипостасном соединении в соответствии с традиционным учением святых отцов[926].

После него или, вернее говоря, вместе с ним был осужден некий Влахернит, разделявший, несмотря на свой священнический сан, нечестивые и чуждые церкви взгляды. Он общался с сектой «энтузиастов»[927], заразившись их скверной, он многих вовлек в обман, пролез в знатные дома столицы и распространял там свои нечестивые взгляды. Самодержец не раз призывал его к себе и наставлял, но Влахернит нисколько не отступал от своего лжеучения; тогда самодержец и его предал церкви; после тщательного расследования Влахернита тоже признали неисправимым и предали вечной анафеме как его самого, так и его учение[928].

2. И вот самодержец, как хороший кормчий, благополучно преодолел непрерывный натиск волн, смыл с себя мирскую грязь и привел в порядок церковные дела, а затем погрузился в новую пучину войн и бурь. Все время, как один вал за другим, набегали на императора потоки бед, и Алексей, как говорится, не мог ни свободно вздохнуть, ни сомкнуть глаз.

Могут заметить, что я зачерпнула лишь малую каплю из Адриатического моря и скорее бегло упомянула, чем рассказала о деяниях императора, который боролся тогда со всеми ветрами и всеми бурями, пока попутный ветер не вывел корабль империи в спокойную гавань. Но кто бы мог достойно воспеть его дела — сильный глас Демосфена, или стремительный Полемон[929], или все музы Гомера? Я бы сказала, что ни сам Пла-{265}тон, ни вся Стоя и Академия вместе не смогли бы создать что-либо достойное его души. Еще не утихли бури и нескончаемые войны, и еще неистовствовала непогода, как уже разразилась новая буря, ничуть не слабее предыдущих.

Какой-то человек, не принадлежавший к знатному роду, происходивший из низов, в прошлом воин[930], объявил себя сыном Диогена, хотя настоящий сын Диогена был убит еще в то время, когда Исаак Комнин, брат самодержца, сражался с турками у Антиохии[931] (желающих узнать об этом подробней я отсылаю к сочинению знаменитого кесаря). Многие пытались заткнуть рот самозванцу, но он не умолкал. Он явился с Востока в овчине, нищий, подлый и изворотливый; обходил город дом за домом, улицу за улицей, рассказывая о себе небылицы: он де сын прежнего императора Диогена, тот самый Лев, который, как уже было сказано, был убит стрелой под Антиохией. И вот, «воскресив мертвого», этот наглец присвоил себе его имя и стал открыто домогаться императорской власти, вовлекая в обман легковерных. И это тоже было тягостным прибавлением ко всем невзгодам императора: сыграв с ним злую шутку, судьба послала ему этого несчастного. Подобно гурманам, которые, насытившись, лакомятся на закуску медовыми пряниками, судьба ромеев, досыта насладившись множеством бед, стала разыгрывать императора такими вот лжеимператорами[932].

Между тем самодержец совершенно пренебрегал всеми слухами. Но этот вояка[933] все время болтал на улицах и перекрестках, и слух о нем дошел до сестры императора Алексея, Феодоры, вдовы погибшего сына Диогена. Она не смогла стерпеть этих выдумок. После смерти мужа она приняла монашество и, предав себя одному богу, вела жизнь строго аскетическую. Поскольку этот обманщик не успокоился ни после второй, ни после третьей попытки его образумить, самодержец отослал его в Херсон и приказал взять под стражу. Но он, очутившись в Херсоне, стал по ночам подниматься на городскую стену и, высунувшись, заводил беседы с куманами, которые обычно туда приходили торговать и покупать нужные им товары. Обменявшись с ними клятвами, однажды ночью он обвязал себя веревкой и спустился по стене вниз.

Куманы вместе с ним отправились в свою страну[934]. Он прожил там довольно долго и достиг того, что куманы уже стали называть его императором. В жажде хлебнуть человечьей крови, вкусить человечьего мяса[935] и унести из нашей страны богатую добычу, они решили «под предлогом этого Патрокла» вторгнуться всем войском в Ромейскую землю, {266} чтобы посадить его на трон, якобы принадлежавший его отцу. Такие у него были намерения, и они не остались неизвестными самодержцу. Поэтому Алексей как можно лучше вооружил войска и приготовился к войне с варварами. Как мы уже говорили, он еще раньше укрепил горные долины, которые на языке простонародья называются клисуры.

Спустя некоторое время, узнав, что куманы вместе с самозванцем вторглись в Паристрий, он собрал главных военачальников, а также своих родственников и свойственников и спросил их совета, идти ли ему на врага. Все его отговаривали. Однако Алексей, который не доверял даже самому себе, не хотел руководствоваться и соображениями своих ближних; он возложил все надежды на бога и просил его решения.

И вот Алексей созвал воинское и священническое сословие и вечером отправился в Великую церковь в сопровождении самого патриарха Николая (он взошел на патриарший трон в седьмом индикте 6592 года после отречения Евстратия Гариды)[936].

Император написал на двух дощечках по вопросу, следует ли выступать против куманов или нет, запечатал их[937]и велел корифею[938] положить на святой престол. Ночь прошла в пении молитв. На рассвете в алтарь вошел положивший дощечки, взял одну из них, вынес и на виду у всех вскрыл и прочел. Это решение самодержец принял как божий глас[939], он с головой ушел в заботы о предстоящем походе и стал письмами собирать отовсюду войско.

И вот, хорошо подготовившись, он двинулся навстречу куманам. Собрав все войско, он прибыл в Анхиал, вызвал к себе своего зятя кесаря Никифора Мелиссина, Георгия Палеолога и его племянника Иоанна Таронита[940], послал их в Боруй и приказал стоять на страже, дабы обеспечить безопасность города и окрестностей. Затем Алексей разделил войско, во главе отрядов поставил своих лучших военачальников — Даватина, Георгия Евфорвина и Константина Умбертопула и послал их охранять клисуры в окрестностях Зига. Сам же он прибыл в Хортарею[941] (так называется одна из клисур Зига) и объехал весь Зиг, проверяя, все ли его прежние приказания исполнены теми, кто взял на себя их выполнение; незаконченное или сделанное кое-как он исправлял, чтобы преградить путь куманам. Уладив все дела, он ушел оттуда и разбил лагерь возле так называемого Священного озера[942], неподалеку от Анхиала. Ночью пришел некий Будило[943], из знатных влахов, с известием, что куманы перешли Данувий. Тогда император решил на рассвете собрать наиболее достойных своих родствен-{267}ников и военачальников и обсудить, что делать. Все сказали, что нужно занять Анхиал, и император немедленно послал с наемниками (Скалиарием Илханом[944] и другими отборными воинами) Кантакузина и Татикия охранять так называемые Фермы[945], а сам отправился в Анхиал.

Узнав, что куманы рвутся к Андрианополю, он вызвал всех знатных адрианопольцев, среди них самыми видными были Тарханиот Катакалон[946] и Никифор, сын Вриенния, домогавшегося некогда императорской власти[947] (он и сам пытался захватить власть, но был ослеплен). Император велел им хорошо охранять крепость и, когда подойдут куманы, не терять выдержки и не ввязываться с ними в схватку, а быть благоразумными и обстреливать их на расстоянии, почти все время держа ворота на запоре. Он обещал им многочисленные милости, если они исполнят его приказания[948]. Дав эти наставления Вриеннию и другим, самодержец отослал их преисполненными радостных надежд в Адрианополь. Константину Евфровину Катакалону он письмом приказал взять с собой Монастру (у этого полуварвара был большой военный опыт) и Михаила Анемада[949] с их войсками и, как только куманы пройдут через клисуры, двинуться вслед и неожиданно на них напасть[950].

3. Между тем куманы узнали от влахов тропы через ущелья и легко перешли Зиг. Когда они приблизились к Голое, жители немедленно заключили в оковы начальника крепости и передали его куманам, которых они встретили радостными приветствиями. Константин Катакалон, который хорошо помнил наставления императора, встретившись с куманами, вышедшими за фуражом, отважно на них напал и взял в плен около сотни. Император сразу же призвал его к себе и наградил титулом «новелиссима». Видя, что Голоя во власти куманов, жители соседних городов — Диамболя и других — перешли на сторону куманов, радостно встретили их, передали свои города и славословия Лжедиогену. Он же, получив власть над этими городами, направился со всем куманским войском к Анхиалу с намерением штурмовать его стены.

Тем временем император находился в городе. Еще с детских лет приобретя большой военный опыт, он видел, что сама местность служит препятствием для нападения куманов и является хорошей защитой для городских стен, поэтому он разделил войско, велел открыть ворота крепости и поотрядно выстроил своих воинов снаружи тесным строем, у края боевого строя куманов... часть ромейской фаланги, крича...[951] обратили в бегство и преследовали до самого моря. Самодержец, {268} видя это и не имея сил дать отпор такому множеству врагов, приказал воинам сохранять сомкнутый строй и не выходить из рядов. Куманы тоже стояли в строю, лицом к лицу с ромеями и тоже не нападали на них. Это длилось в течение трех дней с утра до вечера; расположение местности мешало куманам начать сражение, хотя они и хотели этого, а из ромейского войска никто не нападал на них.

Крепость Анхиал расположена следующим образом. Справа находится Понт, слева — каменистая, труднопроходимая местность, усаженная виноградниками, неудобная для движения конницы.

Что же было потом? Варвары, видя твердость императора и потеряв надежду осуществить свой план, избрали другой путь и отправились к Адрианополю. Самозванец их обманывал, говоря: «Как только Никифор Вриенний услышит, что я пришел в Адрианополь, он откроет ворота и примет меня с большой радостью; он даст мне денег и окажет всевозможные милости. Хотя он и не родственник моему отцу, но питал к нему братские чувства. Когда же крепость перейдет к нам, мы отправимся дальше, прямым путем к царственному городу». Он называл Вриенния своим дядей, сочиняя ложь, имевшую вид правды. Действительно, император Роман Диоген знал этого самого Вриенния как человека, превосходящего умом всех своих современников и, ценя его прямоту и неизменную искренность в словах и делах, решил сделать его своим братом; это и было исполнено при взаимном согласии[952]. Это была всем известная правда, но самозванец дошел до такого бесстыдства, что на самом деле называл Вриенния своим дядей.

Таковы были уловки самозванца. Куманы же, которым, как и всем варварам, легкомыслие и непостоянство присущи от природы, верили его словам; они направились к Адрианополю и расположились у стен города. Сорок восемь дней продолжались сражения, ибо молодежь, рвущаяся в бой, каждый день делала вылазки из города и непрерывно завязывала сражения с варварами. Никифор Вриенний, которого окликнул снизу самозванец, наклонился с башни и, услышав незнакомый голос, ответил, что не признает в нем сына Романа Диогена (как уже было сказано, названного брата Вриенния — ведь подобное случается нередко) и что подлинный сын Романа убит под Антиохией. С этими словами он отослал прочь пристыженного обманщика.

Между тем время шло, осажденные стали уже испытывать лишения и письмом попросили помощи у самодержца. Он тотчас приказал Константину Евфорвину выбрать из подчинен-{269}ных ему комитов[953] достаточно сильный отряд и ночью войти с ним в Адрианополь со стороны Калафад: Катакалон немедленно выступил по дороге на Орестиаду в надежде пройти незаметно для куманов. Но его план не удался. Куманские всадники заметили ромеев и, намного превосходя их численностью, напали на них, отбросили назад и стали яростно преследовать. При этом сын Катакалона, Никифор (впоследствии он стал мне зятем, женившись на моей сестре, Марии Порфирородной[954]), потрясая длинным копьем, внезапно поворачивается к преследовавшему его скифу и поражает его прямо в грудь. Тот сразу же упал замертво. И в самом деле, Никифор по-настоящему умел владеть копьем и прикрываться щитом. Видя Никифора на коне, можно было принять его за уроженца Нормандии, а не ромея. Верхом на коне этот юноша был настоящее чудо; природа щедро одарила его; он был почтителен к богу, мягок и кроток с людьми.

Не прошло и сорока восьми дней, как по приказанию Никифора Вриенния (в его руках находилась вся власть в Адрианополе) отважные воины внезапно открыли ворота и напали на куманов. В завязавшемся упорном бою погибло много ромеев; они мужественно сражались, пренебрегая жизнью, и убили много врагов. Как только Мариан Маврокатакалон[955]заметил Тогортака (это предводитель куманского войска), он, потрясая длинным копьем, во весь опор помчался прямо на него; еще немного, и он убил бы его, если бы окружавшие Тогортака куманы не поспешили на выручку, едва не убив и самого Мариана. Этот Мариан, хотя и был очень юн и совсем недавно вышел из отрочества, часто выезжал из ворот Орестиады, чтобы сразиться с куманами, и всякий раз возвращался победителем, ранив или убив кого-нибудь из врагов. Это, действительно, был доблестный воин; доблестный сын, он как наследство получил от доблестных родителей свое мужество. Спасшись от грозившей ему смерти, он, кипя гневом, кинулся на Лжедиогена, который стоял на берегу реки, там, где сражался с варварами и Мариан. Мариан, увидев, что Лжедиоген одет в пурпур и царские одежды, а окружавшие его люди рассеялись кто куда, поднял свой кнут и стал без жалости стегать его по голове, называя самозванцем.

4. Император, узнав, что куманы упорствуют в осаде Адрианополя и что там постоянно происходят бои, решил, что и ему следует перейти туда из Анхиала. И вот он, созвав лучших военачальников и видных горожан, просил их посоветовать ему, что делать. Тут выступил некий Алакасей и сказал: «Мой отец был когда-то близок с отцом самозванца. Я могу {270} пойти, заманить самозванца в какую-нибудь крепость и там схватить его». Алакасея спросили, как он осуществит этот замысел. Он предложил самодержцу способ, каким действовал воин Кира, Зопир[956]. Он объявил, что обезобразит себя, обрежет бороду и волосы, отправится к самозванцу и скажет, будто бы пострадал от самодержца.

Может быть, он сказал и не сделал, обещал и не выполнил своего обещания? Нет, не успел самодержец одобрить его предложение, как Алакасей был уже наголо острижен, а тело его изранено. В таком виде он и явился к мнимому Диогену. Напомнив ему об их прежней дружбе и многом другом, он сказал: «Я вытерпел много зла от императора Алексея и, полагаясь на старинную близость моего отца к твоей царственности, пришел, чтобы помочь тебе достичь цели». Он воспользовался этими льстивыми словами, дабы вернее завлечь самозванца.

Расскажу об Алакасее подробней: он у самодержца Алексея взял пропуск и удостоверительное письмо к начальнику крепости Пуца[957], гласящее: «Исполни без колебаний все, что предложит тебе предъявитель этого письма, и слушайся его» (самодержец верно угадал, что куманы из Адрианополя явятся именно в эту крепость). Затем Алакасей пришел к самозванцу, как я уже сказала, наголо остриженный и сказал: «Много бед я перенес, из-за тебя терпел я позор и оковы, из-за тебя много дней провел в тюрьме. Когда ты перешел ромейские границы, самодержец счел меня подозрительным, ибо знал о твоей дружбе с моим отцом. И вот я, освободившись от оков, тайно убежал к тебе, моему господину, и хочу послужить тебе полезным советом».

Самозванец хорошо принял его и спросил, что нужно делать для достижения цели. Алакасей ответил: «Видишь там крепость и широкую равнину? Там можно найти корма для коней на все то время, какое ты пожелаешь отвести для отдыха себе и своему войску. Не стоит пока двигаться дальше; лучше задержаться немного здесь, завладеть этой крепостью, куманы в это время добудут фураж, а ты потом отправишься к царственному городу. Если тебе нравится мой план, я увижусь с начальником крепости — он мой давний друг — и устрою так, что он сдаст тебе крепость без боя».

Этот замысел понравился Диогену. Ночью Алакасей привязал письмо императора к стреле и пустил ее в крепость. Прочтя письмо, начальник приготовился сдать крепость. На рассвете Алакасей первым приблизился к воротам и притворился, что беседует с начальником, — заранее он условился {271} с Диогеном о знаке, по которому тот немедля должен был войти в крепость. Некоторое время Алакасей делал вид, что беседует с начальником, а затем подал самозванцу условленный знак; увидев его, Диоген с немногими воинами без страха вошел в крепость. Жители радостно встретили самозванца; начальник Пуцы пригласил его в баню, и тот по настоянию Алакасея сразу же согласился. Потом Диогену и его куманам была предложена пышная трапеза. Попировав вволю и выпив много вина из полных мехов, куманы легли спать и захрапели.

Алакасей, начальник крепости и другие тотчас окружили их, забрали у них оружие и коней, Диогена же оставили храпеть на своем месте, а его спутников убили и бросили в ров, ставший для них естественной могилой.

Тем временем Катакалон, следовавший по приказу императора за куманским войском, увидел, как Диоген вошел в крепость, а куманы рассеялись для добычи фуража, и разбил лагерь вблизи названного города. Алакасей же побоялся дать весть самодержцу о происшедшем — повсюду сновали куманы, — а вместе с Диогеном отправился прямо в Цурул, чтобы оттуда двинуться в царственный город. Когда об этом узнала находившаяся в царском дворце госпожа, мать императора, она немедленно послала друнгария флота, евнуха Евстафия Киминиана, чтобы тот принял Диогена и доставил его в столицу. Евстафий имел при себе одного турка по имени Камир[958], которого он использовал для ослепления Диогена[959].

Между тем император, все еще находившийся в Анхиале, получил сведения, что куманы рассеялись для добычи фуража по близлежащей территории, и выступил из Анхиала в Малую Никею. Однако, узнав, что Кица, один из предводителей куманского войска, разослал двенадцать тысяч воинов для добычи фуража, захватил богатую добычу и подошел с куманами к ущелью Таврокома, император собрал свои отряды, спустился к берегу реки, текущей по этому ущелью, и расположился там лагерем. Это место было густо покрыто чебрецом и молодой древесной порослью. Расположив там войско, он выделил большой отряд турок, опытных стрелков из лука, и послал их против куманов в расчете на то, что турки завяжут бой с куманами и увлекут их после нескольких конных атак вниз по склону. Но куманы напали на турок и неудержимо преследовали их вплоть до ромейской фаланги, а затем, немного придержав коней, восстановили строй и приготовились напасть на ромеев. {272}

Император заметил, как какой-то куман дерзко выехал из рядов и разъезжает вдоль строя, как будто вызывая противника для поединка; Алексей не мог стерпеть, что и левое и правое крыло его войска бездействуют, отделился от остальных и во весь опор помчался на жаждавшего боя варвара. Он ударил копьем кумана, по рукоять вонзил ему в грудь меч и сбросил с коня. В этот день император отличился скорей как воин, чем как полководец. Этим он сразу вселил мужество в ромейское войско и страх в скифское. Как башня двинулся он на скифов и рассек их ряды. Таким образом строй варваров был разорван, а сами они в беспорядке и смятении бежали во все стороны. Куманов в тот день погибло около семи тысяч, в плен было уведено три тысячи.

Отнятую добычу император не разрешил, как обычно, поделить между воинами — совсем недавно она была награблена в окрестностях, и Алексей велел вернуть ее жителям. Как птица, облетел приказ императора окрестности, и каждый, кто был ограблен, приходил, узнавал свое добро и забирал его. Ударяя себя в грудь, с мольбой воздевая к небу руки, они просили у бога благ для самодержца. И слышен был слившийся воедино глас мужчин и женщин, долетавший до самой лунной сферы.

Но достаточно об этом. Сам же император, исполненный радости, собрал свое войско и вернулся в Малую Никею. Там он пробыл два дня, а на третий ушел в Адрианополь, где провел немало дней в доме Сильвестра. В это время все предводители куманов решили обмануть самодержца и, покинув остальное войско, пришли к нему якобы по собственной инициативе, будто бы с целью немедленно заключить с ним мир. Они рассчитывали, что за время переговоров куманское войско успеет подтянуться к своим передовым отрядам. Пробыв у императора три дня, на четвертый они ночью отправились к себе.

Распознав обман куманов, самодержец спешно послал скороходов сообщить тем, кому была поручена охрана проходов Зига, чтобы они не ослабляли внимания, а напротив, особенно бдительно несли стражу и постарались схватить беглецов. Сам же он, узнав, что куманское войско движется вперед со всеми имевшимися при нем воинами, явился в место под названием Скутари[960], в восемнадцати стадиях от Адрианополя, а на другой день — в Агафонику[961]. Узнав, что куманский лагерь все еще находится у Аврилево[962] (место недалеко от упомянутых городов), он отправился туда, но еще издали увидел бесчисленные огни, зажженные куманами, призвал {273} Николая Маврокатакалона и других высших военачальников, чтобы обсудить с ними, что делать. Было решено послать за предводителями наемников Узой (из савроматов), скифом Карацой и полуварваром Монастрой и приказать им, выходя из лагеря, распорядиться зажечь у каждой палатки по пятнадцати и более костров; тогда куманы, увидав такое множество огней, решат, что ромейское войско огромно, и не станут больше на него нападать с такой смелостью. Костры вселили большой страх в души куманов. На рассвете самодержец с войском в полном вооружении выступил на врага; в завязавшемся бою куманы обратили тыл. Тогда самодержец разделил войско, легковооруженные отряды послал вдогонку и сам неудержимо устремился за бегущими. Настигнув их у клисуры Сидиры, он многих убил, а еще больше взял в плен.

Посланные вперед отряды отобрали у куманов всю добычу и вернулись. Самодержец, спасаясь от непогоды, провел ночь на горной вершине над Сидирой, а на рассвете прибыл в Голою. Здесь он остался на сутки, чтобы вознаградить своих мужественных воинов и почтить их дорогими подарками. Осуществив свое намерение, он отпустил их всех домой, исполненных радости, и через двое суток вернулся в императорский дворец.

5. Едва самодержец передохнул от многочисленных трудов, как до него дошла весть, что турки совершают набеги на Вифинию и все там грабят. Алексей, которого отвлекали дела Запада, куда было обращено почти все внимание, задумал думу великую, достойную его души; он обеспечил безопасность Вифинии и следующим образом оградил ее от набегов турок. Об этом следует рассказать.

Река Сангар и морской берег, который тянется прямо до Хили[963] и сворачивает к северу, ограничивают весьма большую территорию. Эту территорию из-за отсутствия защитников издавна без труда грабили наши беспокойные соседи исмаилиты[964]; они проходили через земли мариандинов[965] и жителей другого берега Сангара, переправлялись через реку и наседали на Никомидию. Император, желая остановить натиск варваров и заставить их прекратить набеги на эти земли, а главное, обезопасить Никомидию, нашел ниже озера Ваана[966] длинный ров, прошел по нему до конца и заключил по его расположению и форме, что это — не случайно возникшее углубление и не природное образование, а дело человеческих рук. Он стал узнавать подробности и выяснил, что ров действительно вырыт по приказанию Анастасия Дикура[967]. Никто не мог сказать, зачем это было сделано, но императору показалось, что {274} самодержец Дикур хотел отвести воду из озера в искусственный канал. Придя к этой же мысли, самодержец Алексей приказал значительно углубить ров.

Опасаясь, что в месте слияния двух протоков может образоваться переправа, он воздвиг очень прочное укрепление, отовсюду одинаково надежное, защищенное водой, а также высотой и толщиной своих стен; поэтому оно и стало называться Сидира[968]. И теперь эта железная башня — город перед городом и стена его стен. С утра до вечера наблюдал самодержец за постройкой укрепления, несмотря на сильную жару (солнце в это время проходило тропик Рака). Он терпел зной и пыль и не жалел расходов, чтобы стена становилась все прочней и несокрушимей; за каждый камень он щедро вознаграждал всех, кто его притащил, было ли их пятьдесят человек или сто. Поэтому перетаскивание камней привлекло не случайных людей, а всех воинов и слуг: и местных жителей и пришельцев, — ведь они видели, что их ждет щедрое вознаграждение и что сам император распоряжается работами наподобие афлофета. Это была уловка, при помощи которой ему удалось обеспечить большое стечение народа и, таким образом, облегчить перетаскивание огромных камней. Вот каким был самодержец, глубочайший в замыслах, величайший в свершениях.

Так, как описано выше, продолжалось правление самодержца до...... индикта. ..... года[969]. Не успел он немного отдохнуть, как до него дошел слух о приближении бесчисленного войска франков. Он боялся их прихода, зная неудержимость натиска, неустойчивость и непостоянство нрава и все прочее, что свойственно природе кельтов и неизбежно из нее вытекает: алчные до денег, они под любым предлогом легко нарушают свои же договоры. Алексей непрестанно повторял это и никогда не ошибался. Но самодержец не пал духом, а все делал для того, чтобы в нужный момент быть готовым к борьбе. Однако действительность оказалась гораздо серьезней и страшней передаваемых слухов. Ибо весь Запад, все племена варваров, сколько их есть по ту сторону Адриатики вплоть до Геркулесовых столбов, все вместе стали переселяться в Азию; они двинулись в путь целыми семьями и прошли через всю Европу[970]. Причиной такого огромного передвижения было следующее.

Один кельт, по имени Петр, по прозвищу Кукупетр[971], отправился на поклонение гробу господню и, натерпевшись много бед от разорявших всю Азию турок и сарацин, едва вернулся в свои края. Не желая мириться с неудачей, он решил вновь отправиться в тот же путь. Но Петр понимал, что ему {275} нельзя больше идти ко гробу господню одному, дабы не случилась беда, и поэтому он прибегнул к ловкой выдумке. Петр сделал следующее. Он возвестил во всех латинских странах: «Глас божий велел мне объявить всем графам во Франкии, чтобы они оставили свои дома и отправились на поклонение гробу господню и все сделали для освобождения Иерусалима из рук агарян».

И выдумка удалась ему. Петр как будто покорил все души божественным гласом, и кельты начали стекаться отовсюду, кто откуда, с оружием, конями и прочим военным снаряжением. Общий порыв увлек их, и они заполнили все дороги. Вместе с кельтскими воинами шла безоружная толпа женщин и детей, покинувших свои края; их было больше, чем песка на берегу и звезд в небе, и на плечах у них были красные кресты[972]. Как реки, хлынувшие отовсюду, всем войском двинулись они на нас через Дакию.

Приходу этого множества народов предшествовало появление саранчи, которая не тронула пшеницу, однако страшно опустошила виноградники[973]. Как объясняли тогда толкователи знамений, это означало, что кельтское войско, вторгшись к нам, воздержится от вмешательства в дела христиан, но грозно обрушится на варваров-исмаилитов, рабов пьянства, вина и Диониса. Ибо все это племя, преданное Дионису и Эроту, чрезвычайно склонно ко всякому блуду; оно не обрезает вместе с плотью свою похоть и есть не что иное, как раб, трижды раб всех пороков Афродиты. Вот почему они боготворят и почитают Астарту и Астарота[974], и вот почему они выше всего ставят изображение звезды[975] и своей золотой Хобар[976]. Пшеницу же рассматривали как христианский символ, потому что она — трезвая и насыщающая. Вот как толкователи объясняли виноградники и хлеба.

Но достаточно о знамениях. Они сопровождали приход варваров, и умные люди предвидели наступление каких-то новых событий. Все это множество людей пришло не сразу и не по одному пути (да и как могла такая огромная толпа из разных мест вся разом переправиться через пролив Лонгивардии?); сначала одни, затем другие, потом следующие, — постепенно все совершили переправу и двинулись по суше. Как я уже говорила, перед каждым войском двигались тучи саранчи. Неоднократно наблюдая это, все понимали, что саранча — предвестница франкских отрядов.

Когда отдельные отряды уже переправились через пролив Лонгивардии, самодержец собрал некоторых военачальников ромейского войска и отправил их в район Диррахия и Авлона {276} с приказом дружелюбно встретить переправившихся, в изобилии поместить на их пути запасы продовольствия[977], доставленные из всех областей, а также следовать и наблюдать за варварами и, если они станут нападать и грабить близлежащие земли, обстреливать и отгонять их отряды. С посланными были и люди, знающие латинский язык, чтобы улаживать возможные столкновения.

Но чтобы мой рассказ был ясным и подробным, приведу повсюду распространившийся слух, что первым, кто продал свои земли и пустился в предстоящий путь, был Готфрид[978]. Он был человеком очень богатым, весьма гордившимся благородством, храбростью и знатностью своего рода — ведь каждый кельт стремится превзойти всех остальных. И вот у мужчин и женщин возникло стремление, подобного которому не знала ничья память. Люди простые, искренние хотели поклониться гробу господню и посетить святые места. Но некоторые, в особенности такие, как Боэмунд и его единомышленники, таили в себе иное намерение: не удастся ли им в придачу к остальной наживе попутно захватить и сам царственный город. Боэмунд в угоду своей давнишней ненависти к самодержцу стал смущать души многих благородных людей[979]. Между тем провозгласивший этот поход Петр с двадцатью четырьми тысячами пехоты и ста тысячами всадников раньше всех переправился через пролив Лонгивардии[980] и пришел в столицу через Угрию. Племя кельтов — вообще, как можно догадаться, очень горячее и быстрое — становится совершенно необузданным, когда к чему-то стремится.

6. Узнав про все, что Петр вытерпел раньше от турок[981], император посоветовал ему дождаться прихода остальных графов[982], но тот не послушался, полагаясь на большое количество сопровождавших его людей, переправился через пролив и разбил свой лагерь под городком, называвшимся Еленополь[983]. За ним последовало около десяти тысяч норманнов[984]. Отделившись от остального войска, они стали грабить окрестности Никеи[985], обращаясь со всеми с крайней жестокостью. Даже грудных детей они резали на куски или нанизывали на вертела и жарили в огне, а людей пожилых подвергали всем видам мучений[986].

Жители города, узнав о происходящем, открыли ворота и вышли сразиться с норманнами. Но так как норманны сражались с большим упорством, они после жестокого боя вернулись назад в крепость. Норманны же, забрав всю добычу, возвратились в Еленополь. Там между ними и теми, кто оставался в городе, началась ссора; зависть, как обычно в таких случаях, {277} стала жечь души оставшимся, и между ними и норманнами произошла драка. Своевольные норманны снова отделились и с ходу взяли Ксеригорд[987].

Султан[988], узнав о случившемся, послал против них Илхана[989] с крупными силами. Илхан, подступив к Ксеригорду, сразу взял его[990], норманнов же частью сделал добычей мечей, частью увел в плен. Не забыл Илхан и об оставшихся с Кукупетром. Он устроил в удобных местах засады, чтобы на них неожиданно наткнулись и погибли те, которые будут двигаться в сторону Никеи. Кроме того, зная жадность кельтов, он послал двух предприимчивых людей в лагерь Кукупетра и поручил им возвестить там, что норманны, взяв Никею, занялись разделом добра.

Слух дошел до лагеря Петра и привел всех в большое смятение. Услышав о дележе и богатстве, они тотчас же, забыв и свой воинский опыт и боевое построение[991], бросились в беспорядке по дороге к Никее[992]. Ведь племя латинян, вообще, как сказано выше, очень жадное на богатство, теряет рассудок и становится совершенно неукротимым, если задумает набег на какую-нибудь землю. Двигаясь неправильным строем и не отрядами, они наткнулись на турок, устроивших засаду около Дракона, и были убиты самым жалким образом[993]. Жертвой исмаильских мечей стало такое множество кельтов и норманнов, что те, кто собирал валявшиеся повсюду трупы заколотых, сложили из них не холм, не бугор, не горку, а огромную гору, необыкновенную по высоте и толщине; вот какой курган костей они набросали. Позднее люди того же племени, что и убитые варвары, воздвигли стену в виде города и вперемешку с камнями, как щебень, заложили в нее кости убитых, и город стал для них гробницей. Он стоит до сих пор, окруженный стеной из камней, смешанных с костями.

Итак, все они стали добычей мечей, и только Петр с немногими другими вернулся в Еленополь[994]. Турки снова устроили засаду, чтобы схватить их. Самодержец, получив точные сведения об этом избиении, не мог допустить, чтобы и Петр был пленен. Поэтому он немедленно послал за Константином Евфорвином Катакалоном, о котором я уже много раз упоминала, погрузил на военные корабли большое войско и отправил его через пролив на помощь Петру. Турки, завидев приближение Катакалона, обратились в бегство. Катакалон же, нисколько не медля, взял Петра и его людей, а их было наперечет, и доставил невредимыми к императору.

Когда император напомнил Петру о его прежнем неблагоразумии и о том, что он снова попал в беду, оттого что не послу-{278}шался его предостережений, Петр с заносчивостью латинянина сказал, что не он виновник этих бедствий, а те, которые не подчинились ему и следовали собственным прихотям[995]; он назвал их разбойниками и грабителями, потому-де спасителю и было неугодно, чтобы они поклонились гробу господню.

Латиняне, подобные Боэмунду и его единомышленникам, давно жаждавшие завладеть Ромейской империей, подчинить ее себе, нашли, как я уже сказала, в призывах Боэмунда хороший предлог и возбудили все это движение; они обманывали простодушных людей, прикидываясь, что отправляются против турок мстить за гроб господень, и продавали свои земли[996].

7. Некто Гуго, брат короля Франкии[997], кичившийся, как Новат, своей знатностью, богатством и силой, собираясь у себя на родине в путь к гробу господню и стремясь заранее обеспечить себе блестящую встречу, велел передать императору такие безумные слова: «Знай, — сказал он, — император, что я — царь царей и самый великий из живущих под небом[998]. Поэтому, когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения».

Это услышал император. В это время дукой Диррахия был Иоанн, сын севастократора Исаака (о нем говорилось выше), а дукой флота — Николай Маврокатакалон; он расставил корабли вокруг порта Диррахия на известном расстоянии друг от друга и сам выезжал из города, наблюдая за морем, чтобы ни один пиратский корабль не мог проплыть незамеченным. Им обоим самодержец тотчас же отправил по письму[999], где приказывал дуке Диррахия ожидать прибытия Гуго с суши или с моря, немедленно известить о его появлении императора и встретить Гуго с подобающей торжественностью, а дуке флота — не ослаблять своего внимания, не поддаваться беспечности и быть все время настороже.

Гуго, благополучно достигнув берегов Лонгивардии, тотчас же отправил дуке Диррахия послов, числом двадцать четыре, одетых в золотые латы и поножи; с ними были также граф Церпентирий и Илья[1000], бежавший от самодержца из Фессалоники. Послы сказали дуке: «Да будет тебе, дука, известно, что господин наш Гуго вот-вот прибудет и что он несет с собой из Рима золотое знамя святого Петра[1001]. Знай также, что он — глава всего войска франков. Поэтому приготовься принять его и войско так, как подобает по его достоинству, и устрой ему должную встречу».

Пока они сообщали это дуке, Гуго прибыл, как сказано, через Рим в Лонгивардию[1002]. При переправе из Бари в Илли-{279}рик он попал в сильную бурю и потерял большую часть своих кораблей вместе с гребцами и воинами; лишь один челн, как раз тот, в котором находился Гуго, наполовину разбитый, был выброшен волнами на берег между Диррахием и Пали. Здесь чудом спасшегося Гуго встретили двое из тех, кто по приказу дуки ожидал его прибытия, и обратились к нему со словами: «Дука ждет твоего прихода и очень хочет тебя видеть». Гуго тотчас же потребовал коня, один из этих двоих спешился и с готовностью отдал своего коня Гуго.

Дука принял его, целого и невредимого, поприветствовал, расспросил, как и откуда он прибыл; узнав о несчастье, приключившемся в плаванье, ободрил Гуго добрыми надеждами и предложил богатое угощение. После пира он предоставил ему волю, но не полную свободу[1003]. Тотчас же известив о нем самодержца, дука ждал, что ему будет предписано дальше. Самодержец, узнав обо всем, спешно послал Вутумита в Эпидамн, который я часто называла Диррахием, с поручением доставить Гуго в столицу, держа путь не напрямик, а в объезд через Филиппополь, так как боялся продолжавших прибывать кельтских толп и отрядов.

Император принял Гуго с почетом, всячески выражая ему свою благосклонность, дал много денег и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву[1004].

8. Но весь этот рассказ про Гуго — только вступление. Не прошло и пятнадцати дней, как Боэмунд, о котором часто упоминалось выше, высадился на берег у Кавалиона[1005] с многочисленными графами[1006] и с войском, ни с чем не сравнимым по величине. Местность эта находится вблизи Виусы (таковы названия мест в тех краях). Пусть не упрекают меня в том, что я пользуюсь варварскими именами, которыми приходится пятнать ткань исторического повествования, — ведь и Гомер не считал зазорным приводить ради исторической точности имена беотийцев и названия разных варварских островов[1007].

По пятам Боэмунда прибыл к берегам Лонгивардии граф Брабанта[1008]. Он тоже решил переплыть пролив и нанял за шесть тысяч золотых статиров пиратский корабль, очень большой, трехмачтовый, с двумястами гребцов и с тремя лодками на буксире. Опасаясь ромейского флота, он отплыл не к Авлону, как все остальные латиняне, а, отчалив, слегка отклонился в сторону, воспользовался попутным ветром и направился прямо к Химаре.

Но, боясь дыма, он попал в огонь, ибо столкнулся не с теми моряками, что непрерывно сторожили в проливе Лонгивардии, а с самим дукой всего ромейского флота Николаем Маврока-{280}такалоном. Дука, уже извещенный об этом пиратском корабле, вышел в море со всеми диерами, триерами своего флота и несколькими дромонами и бросил якорь у Кавалиона, напротив Асона, из которого он отправился и где оставил крупный флот. Так называемого «второго комита»[1009] он выслал в море на его собственном корабле, который называется у моряков «экскуссат»[1010] и приказал ему зажечь сигнальный огонь, как только гребцы уже упомянутого пиратского корабля отчалят и поплывут по волнам. Комит отплыл и тотчас же выполнил приказ.

Дука Николай, заметив данный ему знак, часть кораблей немедленно окрылил парусами, часть снабдил веслами на манер сороконожек и устремился навстречу переправлявшемуся графу. Он встретил спешившего к Эпидамну графа, когда тот отдалился от суши не больше чем на три стадии; с ним было полторы тысячи вооруженных воинов и восемьдесят отборных коней. Заметив дуку, кормчий корабля сказал графу Брабанта: «Этот флот, что плывет на нас, из Сирии, и нам грозит стать жертвой мечей и сабель». Граф велел тотчас же всем надеть латы и упорно сражаться.

Несмотря на то, что была середина зимы — в этот день поминается великий святитель Николай[1011]— стояла совершенно ясная, безветренная погода, и ночь в полнолуние была светлей, чем весной. Ветра не было вовсе, пиратский корабль не мог плыть и стоял на воде без движения.

Повествуя об этом, мне хотелось бы сказать несколько слов о подвигах Мариана. Он сразу же попросил у дуки флота, своего отца, самые легкие суда, помчался прямо к пиратскому кораблю и попытался захватить его, ворвавшись на него с носа. Видя Мариана в полном вооружении, к нему тотчас же сбежались люди с оружием в руках. Мариан стал уговаривать латинян на их языке ничего не опасаться и не сражаться с единоверцами. Кто-то из латинян прострелил ему шлем из цангры.

Цангра[1012] — это варварский лук, совершенно неизвестный эллинам. Пользуясь им, не нужно правой рукой оттягивать тетиву, а левой подавать вперед лук; натягивающий это орудие, грозное и дальнометное, должен откинуться чуть ли не навзничь, упереться обеими ногами в изгиб лука, а руками изо всех сил оттягивать тетиву. К середине тетивы прикреплен желоб полуцилиндрической формы, длиной с большую стрелу; пересекая тетиву, он доходит до самой середины лука; из него-то и посылаются стрелы. Стрелы, которые в него вкладываются, очень коротки, но толсты и имеют тяжелые железные наконечники. Пущенная с огромной силой стрела, куда бы она {281} ни попала, никогда не отскакивает назад, а насквозь пробивает и щит и толстый панцирь и летит дальше. Вот насколько силен и неудержим полет этих стрел. Случалось, что такая стрела пробивала даже медную статую, а если она ударяется в стену большого города, то либо ее острие выходит по другую сторону, либо она целиком вонзается в толщу стены и там остается. Таким образом, кажется, что из этого лука стреляет сам дьявол. Тот, кто поражен его ударом, погибает несчастный, ничего не почувствовав и не успев понять, что его поразило.

И вот стрела, пущенная из цангры, попала в верхушку шлема и пробила его на лету, не задев даже волоска Мариана; провидение не допустило этого. Мариан быстро метнул в графа другую стрелу и ранил его в руку; стрела пробила щит, прошла сквозь чешуйчатый панцирь и задела бок графа. Это увидел один латинский священник, тринадцатый по счету из тех, кто сражался вместе с графом. Стоя на корме, он стал метать в Мариана стрелы. Но Мариан не пал духом и продолжал яростно сражаться, побуждая к тому же и своих воинов, так что раненным и изнуренным соратникам латинского священника пришлось трижды сменяться. Но сам священник, хотя и получил много ран и был весь залит кровью, бестрепетно продолжал битву.

Представление о священнослужителях у нас совсем иное, чем у латинян. Мы руководствуемся канонами, законами и евангельской догмой: «не прикасайся, не кричи, не дотрагивайся, ибо ты священнослужитель»[1013]. Но варвар-латинянин совершает службу, держа щит в левой руке и потрясая копьем в правой, он причащает телу и крови господней, взирая на убийство, и сам становится «мужем крови», как в псалме Давида[1014]. Таковы эти варвары, одинаково преданные и богу и войне. Так и этот, скорее воин, чем священнослужитель, надел священное облачение и, взяв в руки весло, устремился в морской бой, начав битву сразу и с морем и с людьми. Наши же обычаи, как я уже говорила, следуют... Аарона, Моисея[1015] и нашего первого епископа[1016].