7. Жизнь легенды. Памятники Мицкевичу
7. Жизнь легенды. Памятники Мицкевичу
В 1920 году в непростой исторической ситуации польско-советского военного конфликта Вильно, на несколько месяцев ставший литовской столицей, в результате военных действий был присоединен к обретшей независимость Польше (подробнее см. в следующем разделе). В Вильно расцветает культурная жизнь, открывается университет, который опять играет важную и влиятельную роль — причем в нем широко ведутся научные исследования романтизма начала XIX века, творчества Мицкевича и деятельности филоматов-филаретов. Публикуются архивные материалы, например дневники Томаша Зана за годы заключения и ссылки (издала М. Дунаювна в 1929 г.). Думаю, не случайно и очень показательно, что в научной статье профессор Станислав Пигонь считает необходимым заявить о потребности «среди живых камней» «отыскать те четыре стены»[106], в которых происходило событие или жили герои исследований. Эта привязанность к месту и создавала и поддерживала документальную основу легенды Мицкевича и филоматов, как бы соединяя литературу и жизнь в одно. Из нее рождалась поэзия.
Филоматская легенда продолжала с XIX века жить в памяти местных жителей, обычных горожан, может быть, не слишком образованных, но не чуждых ощущению какой-то общей ауры: «Кто их знает, кто они такие были, эти филоматы-филареты, а вильняне были славные»; «тюрьма была как раз у базильянов, недалечко Острой Брамы» — такие записи сделал в Вильно в годы своей юности в начале XX века польский писатель Антоний Голубев[107]. Эти слова приводит (наряду с подобными высказываниями об университетских профессорах филоматов, запомнившихся горожанам) автор книги об университете и его профессор Виктор Сукенницкий и заключает: «Такие результаты могла породить только поэтическая легенда»[108]. Вновь открывшийся университет естественным образом воскрешал для всех атмосферу первой трети XIX века, чему в огромной степени способствовал архитектурный облик города, словно застывшего в прошлом веке. Университет виделся прямым продолжением той эпохи.
Поэтому легенда Мицкевича и филоматов и весь ее литературный контекст легко вплетались в культурную жизнь. В городе появляется множество памятных досок. Место заключения Мицкевича и филоматов — «Келья Конрада» в Базилианском монастыре становится литературным клубом, там устраиваются «литературные среды», где выступают и приезжие известные поэты, и многочисленные местные. В это время возникло много литературных обществ со своими программами (сразу можно, конечно, вспомнить «Жагары», из которых вышел Милош), причем не только польских, а, например, еврейских («Юнг Вилнэ»), белорусских, — литовских по понятным причинам в Вильно было мало.
О Вильно межвоенного двадцатилетия, как известно, много писал Чеслав Милош, и его ценные свидетельства и размышления помогают многое понять и увидеть особенности дальнейшей жизни легенды.
«В нашем университете преемственность чувствовалась сильнее, чем в других польских университетах, кроме разве Ягеллонского в Кракове. Дело в том, что эпоха после 1831 года, когда университет был закрыт, как-то сжалась, исчезла, и мы дышали филоматским воздухом. Воспитываться в Вильно — означало принадлежать к XX веку только в определенной степени, и то главным образом благодаря кино. Иногда теперь в моем сознании Академический Клуб Бродяг и особенно Клуб Бродяг-Старейшин смешивается с Товариществом Шубравцев (Бездельников), которое состояло из профессоров молодого Мицкевича»[109].
В «филоматском воздухе» сохранилась, если угодно, некая коллективная память — предметная и духовная, предметы одухотворяющая. Это опять же черта старых университетов вообще, что опять-таки порождает легенды. Легенда филоматов жила среди конкретных виленских адресов, — Мицкевича и его товарищей, профессоров, издателей; книжных лавок, кофеен, которые сохранились на прежних местах, как и живописные окрестности — места прогулок. Все это и сформировало новый пласт культуры, новые легенды, о чем их будущие герои не задумывались.
Милош рассказывает об Академическом клубе бродяг, к которому принадлежал в свои виленские студенческие годы. Клуб этот противопоставился корпорациям, характерным для студенчества того времени, как клуб содержательного досуга, — его члены путешествовали по Европе и даже доплыли на лодках до Константинополя; но среди их занятий присутствовало и чтение, и творчество. В их деятельности совершенно определенно просматривается филоматская модель. Вот как вспоминал об этом Милош:
«Alma mater Vilnensis, грудь которой питала меня млеком науки, — это старое выражение для меня полно очарования, — так отличалась от университета в Варшаве, как золоченая карета отличается от Форда 1925, как дерево отличается от семафора. Стены такие, какие пристало иметь академии. Контрфорсы. Аркады. В залы первого этажа ходили не по лестнице, а по наклонной плоскости, выложенной красными кирпичиками. Надо было видеть университетский сенат в тогах, шапочки, цепи, шествия студентов, фантастических чудищ, мастерившихся Институтом изящных искусств, посвящение новых адептов в начале года с „новичком-дурачком“, который смешил публику. И этот университет, и живописный город на холмах, над Вилией и Виленкой, и весь край вод, лесов и озер…»[110] Речь здесь идет именно о некоем месте в городском пространстве, которым стал университет, — о «своем», родном, полном особого смысла, то есть о том, что иногда называют «топохроном», местом, впитавшим в себя и время[111].
Милош упомянул о традициях, идущих от Риги и Дерпта, которые хранили студенты в Вильно, — традициях студенческих корпораций, «представлявших собой общества хорошего самочувствия»[112], по его замечанию. От корпораций товарищи Милоша отталкивались — такой стиль жизни был чужд, а своим был тот, что сближал как раз с традицией филоматов, — Академический клуб бродяг: «Эти доспехи и пивные кружки. И фехтовальные залы — скука… Академический Клуб бродяг демонстрировал свое презрение к корпорациям и их стилю жизни. Те носят фуражки — а мы будем носить большие черные береты, спускающиеся на ухо, с ярко-желтой кисточкой у кандидата и с красной у действительного бродяги. Те любят знамена — а мы за эмблему избираем длинный посох пилигрима. Те за муштру и дисциплину — а мы за полную свободу. И вместо ночей за спиртным и картами желаем солнечных дней на дорогах, на реках или по заснеженным горам на лыжах.
…Конечно, эти верзилы были филоматы, разбивавшие свои биваки точно в тех же местах, где и они — больше, чем на сто лет раньше… так можно утверждать по прошествии времени, а тогда никто из нас не думал о преемственности. Клуб был живой, возникший из потребности» (162). И забавы — тоже в точности филоматские: песенки, прогулки, и даже питье молока, как у променистых: «Не присягали быть абстинентами, но напивались чаще всего молока» (163). И поэты свои, конечно, были, — точнее, ими были почти все, это ведь они потом создадут «Жагары». Общим любимцем стал Теодор Буйницкий, «веселый бард» (163). Его поэзию Милош представляет исключительно в образах Вильно: «Переносил также на улицы Вильно явно литературные образы, заимствованные, но с жизненным „реквизитом“, например, любил представить поэта в кафе, немного сентиментально, немного иронично (наверное, помещал его в кондитерскую Рудницкого на углу Кафедральной площади)» (166).
Рассказывая о Клубе бродяг, о студенческих кружках и объединениях, Милош понимал их как «особенный плод Вильно, города масонства» (22). Интересно, что эту атмосферу некоторой таинственности он прямо соотносил с подобной же в XIX веке: «к масонским ложам принадлежали многие знаменитости нашего города, о чем кружили сплетни, хотя насколько многочисленными были у нас масоны, я узнал только значительно позднее» (22).
Помимо невольного следования филоматам, существовал и социально-исторический аспект, очень важный, думается, именно для легенды: «Вся эта энергия Вильно как культурной среды была еще одним порывом того самого общественного слоя, сыновья которого основали общество филоматов или участвовали в маевках филаретов и „променистых“. Этот слой с его обычаями и представлениями был полностью сметен войной и последующими событиями»[113]. Здесь речь уже о преемственности поколений, о традиции определенной среды: провинциальной шляхты.
Филоматский воздух ощущали все, в особенности пишущие, и тени Мицкевича и филоматов их посещали, если судить по творчеству.
Константы Ильдефонс Галчиньский приехал в город выступать, и ему понравилось романтическое «оранжево-зеленое Вильно», куда он и переехал на пару лет. Он писал: «Магия слов: над Вильно тоже опускаются вечерние сумерки. Я должен зажечь лампу, но как-то не хочется. Открываю окно в эту чудную осень 1934-го. Пахнет „Балладами и романсами“. По этим улицам ходил. Останавливался. Задумывался. Напрягал пытливый слух. Кудрявый мальчик. Тут, в Вильно, над его исполненными чувства стихами плакали простые люди. А ведь был он поэтом авангарда. Как они прекрасны. А как просты»[114]. Здесь заметны ирония по отношению к легенде, к ее неизбежно, наверное, банальным чертам, — но все-таки и восхищение красотой. Примечательно, что литературный авангард видит в Мицкевиче своего.
Естественным общим желанием стало установить в Вильно памятник Мицкевичу. Собственно, скромный памятник уже был: мемориальная доска с бюстом поэта на стене примыкавшего к университету костела Св. Иоанна, сооруженная в честь столетия со дня рождения Мицкевича (1898 г.; работы по установке завершены в 1899 г.). Создавался этот памятник в очень тяжелые для Вильно годы, наступившие после второго Польского восстания (1863 г.), да еще одновременно с установкой властями в городе памятника «Муравьеву-вешателю», жестоко расправившемуся с восставшими! Все было проделано втайне от царских властей, которые, конечно, не дали бы согласия. Тайно работал специальный комитет, тайно собирались средства, тайно, ночью, по частям, перевозилась скульптура с вокзала в костел (автор — варшавский скульптор Марселий Гуйский; Marceli Guyski). Настоятеля костела обезопасили специальной бумагой от сына поэта Владислава Мицкевича, чтобы представить дело как частный заказ семьи. Уладить окончательно все спорные моменты в этом вопросе с полицией «настоятелю Казимежу Пацинко удалось с помощью карт и алкоголя…» — как пишет Анджей Романовский в своей книге «Позитивизм в Литве» (Andrzej Romanowski. Pozytywizm na Litwie. Krak?w, 2003), во всех подробностях представивший историю создания этого небольшого памятника, существующего и поныне[115].
Если вернуться опять в 20—30-е годы XX века, то тут сюжет с памятниками в Вильно сразу и явно стал развиваться в легендарный — можно сказать, складывался собственный «скульптурный миф» с гуляющей по городу статуей.
Был объявлен конкурс, постепенно началась подготовка. Однако офицеров местного гарнизона ожидание не устраивало: они собрали средства и пригласили краковского скульптора Збигнева Пронашко, у которого уже был готовый проект кубистического памятника Мицкевичу. По этому проекту была сооружена деревянная модель в полном объеме — высотой более 12 м. Статуя была установлена прямо на земле на берегу реки (городские власти не разрешили в центре), неподалеку от здания Электрической компании и казарм; она хорошо просматривалась и с другого берега, и из центра. Эта модель была даже торжественно открыта в 1924 г. Пилсудским. Впечатление очевидца — Милоша: «Напротив AZS-a на другой стороне Вилии стоял Мицкевич Пронашки, огромная кубистическая бочка, изгнанная туда отцами города, которые, пожалуй, имели основания не ставить ее в центре, среди старых камней»[116].
Этого необычного авангардного памятника город не принял: на скульптора обрушились критика и насмешки. В фельетоне Чеслава Янковского статуя отправляется прогуляться, «проведать мое Вильно» и сетует автору фельетона голосом, звучащим «как из бочки»: «я внутри пустой — таким меня Пронашко сделал»; жалуется на скульптора, сковавшего руки и ноги и не сделавшего малейшего кармана, где можно было бы курево держать[117]. В 1935 г. в Вильно произошло наводнение, и тут, несмотря на бедствие, все оживились: наверняка смоет и памятник! Но военные сумели вовремя отодвинуть макет от берега. По этому поводу появилась «ballada dziadowska»:
Oj, zabra?a Wilia r??ne fatalaszki,
A jak na z?o?? pozosta? Mickiewicz Pronaszki.
Nie zm?czy? jego ni ogie?, ni woda,
Stoi, tak jak stoja?, ta przekl?ta k?oda[118].
Ой, забрала Вилия разные пустяшки,
А как назло остался Мицкевич Пронашки.
Не берет его огонь, не берут и воды,
Стоит, как стоял, проклятая колода.
Оскорбленный Пронашко отказался от профессорства в университете и уехал из Вильно. А деревянный макет памятника в конце концов уничтожила молния — полумистическое завершение сюжета вполне в духе баллад Мицкевича. Думается, что столь единодушное неприятие этого памятника — не столько провинциальная «отсталость», сколько представление о молодом романтическом Мицкевиче-филомате. В неприятии значительной частью горожан статуи, в литературном ее «оживлении» видится подтверждение в очередной раз мысли Романа Якобсона о том, что «В поэтической символике тот, кто живет „в сердцах людей“, обладает не метафорической, но реальной жизнью»[119].
В 1930 г. состоялся новый конкурс, в котором победил проект проф. Хенрика Куны (Henryk Kuna, 1885–1945): шестиметровая статуя на одиннадцатиметровом цоколе, покрытом панелями с барельефами сцен из «Дзадов». Мицкевича скульптор изваял с книгой в левой руке, а правой — прикрывшим глаза. Этот проект также дал повод виленчанам для вышучивания и критики, даже грубых личных нападок на скульптора. Константы Ильдефонс Галчиньский так описал статую для памятника в стихотворном фельетоне:
Stoi biedny Adam
со dzie? coraz bliadszy,
r?czk? si? zas?ania
i na ksi??yc patrzy[120].
Стоит Адам бедный,
Дни идут — все бледный,
Ручкой заслоняется,
На луну взирает.
Спор о памятнике Мицкевичу довольно скоро вышел за рамки бурной полемики в печати. В течение нескольких месяцев 1934 г. дело дошло до судов чести, разрыва дружеских и деловых связей между людьми, и даже до дуэли (хотя и не без элемента театральности) между двумя известными в городе литераторами. Спор о памятнике вылился, как отмечает исследователь Ежи Оссовский, в «одно из важнейших общественно-бытовых событий того времени… и явился отражением политической, общественной и экзистенциальной нестабильности 1930-х годов»[121].
Планировалось поместить памятник в центре, на площади Элизы Ожешко: угол улиц Мицкевича (позднее — Gedimino) и Виленской (в советское время площадь генерала Черняховского; ныне площадь Savivaldybos — Самоуправления). Подготовительные работы тянулись до 1939 г., когда выяснилось, что близость грунтовых вод не позволяет установить в этом месте сооружение значительного веса. Статуя должна была отливаться в этом же году в Варшаве. Началась война. Деревянный макет памятника погиб во время бомбежки в сентябре 1939 г., однако часть гранитных панелей сохранилась[122].
Сюжет завершился уже в другую эпоху и — в силу исторических обстоятельств — в другой стране. Памятник Мицкевичу был установлен в столице Литвы Вильнюсе в 1984 г., в красивейшем уголке Старого города. Мицкевич литовского скульптора Гедиминаса Якубониса — молодой, романтический, каким помнят его эти места. И этот Мицкевич оказался в центре важных исторических событий (конечно, не случайно) — с 1988 г. именно небольшая площадь, на которой установлена статуя, стала местом собраний литовского национального союза «Саюдис», возглавившего общее движение, которое очень скоро привело к независимости Литвы[123]. А в 1996 г. вблизи памятника установлены и 6 панелей с барельефами Куны.
Легенда Мицкевича была живой и остается таковой (прежде всего в польской литературной традиции, о которой здесь речь). Она как бы независимо живет своей жизнью и генерирует в последующие годы свое продолжение: «Вильно имеет в Польше свою легенду не только выводимую из романтизма. Можно слышать, что ни в каком другом месте не образовалась в 1918–1939 гг. столь творческая, столь богатая талантами и энергией среда»[124].
К этой среде и к этому времени многократно возвращался в своей прозе и стихах Чеслав Милош.
Филоматы и филареты, университетская молодежь начала XIX века — неотъемлемая составляющая города Вильно, который без них немыслим: они в значительной мере создавали его атмосферу, собственный облик, возвышали его — до науки, до искусства, до своих молодых благородных мечтаний. Они создавали традицию, а затем сами стали легендой. Университет преодолевал провинциальность Вильно и делал его европейским городом. Представляется закономерным то, что студенческая жизнь в начале XX века складывалась почти в точности по филоматской модели (тесно связанной, конечно, и с широкой европейской традицией). Об этом размышлял Милош: «Нашей молодостью в Вильно, независимо от разных глупостей, свойственных возрасту, я должен гордиться. Не обязательно учебой, закончившейся только дипломом магистра права. Прочитанные тогда книжки, лекции — не правоведческие — дали мне гораздо больше, чем теория прямых и косвенных налогов…
Причиной гордости может быть и Клуб, и STO [Stowarzyszenie Tw?rczo?ci Oryginalnej], и группы, и дружбы, или все то, что меня, пожалуй, эгоистичного и задиристого, отрывало от самого себя. Без прохождения этого опыта некоторые известные явления культуры остались бы мне непонятными, а именно таверна XVI века в Лондоне, в которой Марло с товарищами пили и читали стихи, французская „Плеяда“ или виленские филоматы. Всякое творчество возникает из союза или из столкновения духа с духом, порою это союзы и столкновения скрытые, трудные для расшифровки, порою простые»[125].
Но и сам по себе университет, его старая архитектура, местоположение отзывались в чутких душах разных людей. Художник Мстислав Добужинский, позднее изобразивший Вильно на многих своих полотнах, вспоминал о своих гимназических годах в этом городе, пришедшихся на начало 1890-х:
«Вторая гимназия, куда я поступил, находилась на узенькой, очень оживленной Замковой улице, в самом центре города, и занимала длинный флигель упраздненного университета… Рядом с нашей гимназией была Первая гимназия… она занимала главное здание университета, где были необыкновенной толщины стены и широкий коридор, подымавшийся в верхний этаж пандусом (pente douce) вместо лестницы, — там помещалась домашняя православная церковь, общая для обеих гимназий.
… Старый университет представлял из себя довольно сложный конгломерат зданий с внутренними двориками и переходами. От прежних времен сохранилась и небольшая башня давно упраздненной обсерватории с красивым фризом из знаков Зодиака. Все эти здания окружали большой двор Первой гимназии, засаженный деревьями; ко двору примыкал стройный фасад белого костела Св. Яна, а рядом с костелом стояла четырехугольная колокольня с барочным верхом, возвышавшаяся над всеми крышами Вильны.
В Вильне старина как бы обнимала меня (даже в гимназии), и я жил среди разных преданий, связанных с городом…»[126]
Примерно десятилетием позже виленским гимназистом был Михаил Бахтин (учился в 1905–1911 гг. с перерывами из-за болезни). Полвека спустя он рассказывал: «Первая Виленская гимназия, где я учился, находилась в здании университета… самые лучшие воспоминания связаны, конечно, с детством, но и с Вильнюсом, и с этой гимназией, и с этим домом прекрасным. Дом этот — целый остров… Целый квартал он занимал, и все там было интересно, и атмосфера там была какая-то особая. Несколько дворов было. Каждый двор имел название. Вот, например, тот двор главный, с которого все входили, — это так называемый двор Лелевеля»[127].
Воздух старины ощущался и в середине XX века, и позднее; об этом написал Томас Венцлова, вспоминая свои студенческие годы: «Атмосферу старого университета сохранили только стены, прекрасные библиотечные залы и еще более прекрасные дворы. Их не то девять, не то тринадцать. Мы поговаривали, что в этом лабиринте есть места, куда не ступала нога человека»[128] (добавим, что автор описал университет в своем путеводителе по городу, изданному в 2001 г.).
Несомненно, университетский лабиринт двориков и зданий составляет часть той особенной ауры, даже магии, о которой пишут многие (и на разных языках), тайны Вильно, его воздействия, стимулирующего творчество. Сошлемся и здесь на Чеслава Милоша: «Его небо, его облака, его архитектура послужат оправой многих творческих начинаний человеческого разума… нужно признать созидательную силу этого города»[129]. Легенда соединила все это богатство с подходящим местом. Провинциальный Вильно, к которому относились подчас снисходительно, сам становился легендой.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Вещественные памятники
Вещественные памятники Археологический материал для раннего периода истории Италии представлен довольно богато, хотя и неравномерно по различным районам. Если памятники палеолита встречаются только спорадически, то, начиная с неолита и кончая эпохой железа,
Абылай Хангереевич Айдосов БАЙКОНУР: ЛЕГЕНДЫ. ЖИЗНЬ. ПОДВИГИ
Абылай Хангереевич Айдосов БАЙКОНУР: ЛЕГЕНДЫ. ЖИЗНЬ. ПОДВИГИ Родился 9 ноября 1936 г. в селе Георгиевка Полтавского района Челябинской области. После окончания Кзыл-Ординского пединститута работал воспитателем в детском доме. Затем инструктором, секретарем райкома,
Где памятники киммерийцев?
Где памятники киммерийцев? Над ответом длительное время бьются ученые. Сменилось уже несколько поколений, а проблема так же далека от разрешения, как и вначале. Отвергаются старые гипотезы, предлагаются новые варианты, время от времени кто-то возвращается к
Памятники Дагестана
Памятники Дагестана Историки, следуя письменным источникам, всегда писали о «городах» Хазарии на территории современного Дагестана. А. П. Новосельцев посвятил городам Хазарии отдельный раздел известной монографии (Новосельцев А. П. 1990. С. 122–133), но он не пытался
Вещественные памятники
Вещественные памятники Археологический материал для раннего периода истории Италии представлен довольно богато, хотя и неравномерно по различным районам. Если памятники палеолита встречаются только спорадически, то, начиная с неолита и кончая эпохой железа,
Памятники классицизма
Памятники классицизма Особой целостностью отличается застройка общественного центра города, в пределах площадей Революции и Советской, улиц Молочная гора и Чайковского и др. Здания этого ансамбля охватывают почти все периоды развития русского классицизма (с 1787 года по
Памятники письменности
Памятники письменности В начале XVII в. ореолом славы в Европе было окружено имя неаполитанского купца и языковеда Пьетро дела Балле. Он много путешествовал в далекие экзотические страны: посетил Константинополь, Иерусалим и Каир, исходил всю Месопотамию и Сирию, добрался
ПАМЯТНИКИ СЕБЕ
ПАМЯТНИКИ СЕБЕ В свое время я в качестве корреспондента немало поездил по Китаю, где меня поразило множество огромных причудливых дворцов-усыпальниц. Их загодя строили императоры при своей жизни, и в одном из них придворные хоронили своего усопшего монарха. Это делалось
Памятники себе
Памятники себе В свое время я в качестве корреспондента немало поездил по Китаю, где меня поразило множество огромных причудливых дворцов-усыпальниц. Их загодя строили императоры при своей жизни, и в одном из них придворные хоронили своего усопшего монарха. Это делалось
Археологические памятники
Археологические памятники Памятники — это места, где находят следы деятельности человека в прошлом. Они представляют собой накопления остатков человеческой деятельности на протяжении каких-то периодов времени. Обычно памятники идентифицируют по наличию артефактов.
Архитектурные памятники
Архитектурные памятники Лучший вид на Ярославль открывается с Волги. Купола и колокольни древних храмов, стоящие на высоком правом берегу реки, образуют множество вертикалей и придают остроту и своеобразие силуэту города. Великолепен вид на Ярославль и сверху – с
Творец и памятники
Творец и памятники Мясницкая улица в Москве тесная, шумная, торговая. На домах множество вывесок: «Антрацит, кокс», «Книжный магазин», «Фотография П, Павлова», «Контора А.И. Дангауера и К0».У старинной церкви Архидиакона Евпла всегда народ. Напротив дома чаеторговца С. В.
Памятники на Скобелевской
Памятники на Скобелевской Апрельскими днями 1147 года русский князь Юрий Долгорукий написал письма-приглашения на пиршество в свою усадьбу на Боровицком холме. В одном из них, найденном историками, он упомянул наименование своего владения на реке Москве. Это письмо было