Глава вторая В улусе Джучи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

В улусе Джучи

I

Что за дед такой был у него, если про деда этого, про Ивана Даниловича, Дмитрий с малолетства слышал на каждом, можно сказать, шагу! Да и не только ухом, не единым слыхом, а и глаза постоянно на чём-нибудь дедовом застывали, и руки мальчишечьи любопытные к чему-нибудь дедову притрагивались.

Кромник, он же Кремник, Кремль, — рубленные из дуба башни и прясла — его, Ивана Даниловича, произведение. А до того, говорят, совсем маленький был детинец, умещался весь на Боровицком холму. Дед далеко отодвинул стены новой своей крепости от стародавней градской макушки — и к берегу Москвы-реки, и к Торгу.

И все белокаменные соборы в Кромнике тоже по дедовой воле строены: сначала Успенье, потом, вскоре за ним, Иоанн Лествичник поставлен, да Спас на Бору, да Архангел Михаил. Ни дядя Семён, ни покойный отец почти ничего каменного к этому ни в городе, ни на посаде не пристроили, не успели.

Про него рассказывая, сокрушённо качали вспоминатели головами: ох и хитрец же был Данилыч, царствие ему небесное! Самого великого и жестокого царя Орды Узбека (на Руси его кликали то Азбяком, то Возбяком) хитрованил московский князь, как хотел. Не поймёшь, кто кем и правил-то: царь ли князем, князь ли царём? Не стеснялся подолгу и часто в Сарае гостить; одолевая страх, весел был в разговорах, слово лестное умел прямо в глаза сказать, с подарками всех хатуней — жён ханских обходил и лишь потом уже нёс самые пышные дары властелину Джучиева Улуса.

И ещё знал Дмитрий с малых лет: это он, дед Иван, упросил митрополита переехать на постоянное жительство из Владимира в Москву, и событие то приравнивали к выигранной битве: вдруг выше пояса вынырнула Москва из глухоты, из вчерашней малости.

В княжеском доме любили вспоминать об одном видении, бывшем во сне Ивану Даниловичу: будто бы он с митрополитом Петром, тем самым, что на Москву из Владимира перебрался, проезжают верхами над Неглинной мимо высокой горы, укрытой снегом, и вдруг снег начал быстро-быстро сползать и сполз совсем, обнажив вершину. Наутро взволнованный князь рассказал митрополиту странный сон, и тот объяснил ему: снег — это он, Пётр, потому что век его на исходе, а гора-де — сам великий князь московский, и стоять той горе долго.

Трудно поверить в то, чтобы дети и внуки Ивана Даниловича называли его Калитой. Это прозвище было простонародное, уличное, хотя пользовались им и в боярских, и в купеческих домах.

Но рано или поздно Дмитрий должен был услышать многое из той пёстрой, неприбранной молвы, которая надолго пережила деда и в которой Иван Данилович имел несколько иной облик, чем тот, что воображался внуку на основе семейных преданий.

Уже после смерти Дмитрия, в XV веке, сложилось предание, объясняющее прозвище Ивана Даниловича. Калитой, или, по-ордынски, калтой, называли набедренную сумку — принадлежность восточного воина, в которой возят огниво, трут и прочие вещи первой походной надобности. У Ивана Даниловича в калите якобы ещё и монетки позвякивали. (Тут автор легенды за отдалённостью событий несколько подновлял подробности: монет на Руси при Иване Даниловиче ещё не чеканили.)

…Однажды окружили Калиту нищие, и он, по обыкновению, не разглядывая, сколько кому вынет из сумы, каждого одарил милостыней. Но один из нищих, припрятав свою долю, снова подошёл к князю. Тот опять достал ему несколько серебряниц. Чуть помедлив, нищий в третий раз протягивает руку. «Возьми, несытые зеницы», — говорит ему князь, давая в третий раз. «Сам ты несытые зеницы, — огрызнулся нищий, — здесь царствуешь и на небе царствовать хочешь?..»

В грубой ворчбе нищего видели и укоризну, но одновременно и притчу о том, что князь действительно поступает правильно. За бранной внешностью слов скрывалась похвала, под лохмотьями хулы — одобрение.

Но тою же молвой выплёскивались на волю и другие мнения. Князь, мол, прехитр и только для виду раздаёт, в стократ больше он собирает. Да и раздаёт-то лишь, чтобы показать, как богат стал московский дом. Славой о своём богатстве хочет он приманить к себе людей, начиная от безлошадных пахарей и кончая привередливыми боярами чужих княжеств. Тут, мол, не нищелюбие, а славолюбие удачливого властителя.

А то ещё и покруче высказывались. Гребёт и гребёт Калита без устали в свой мешок, всю Русь ободрал, что медведь липку. Выслуживаясь перед ханом, сплавляет в Сарай громадный «выход». Раньше, до Батыя, в одну руку гребли князья, теперь в обе стараются, а мужик всё тот же — при единственных драных портах. Не зря и сказ, что у мужика порты драны, да у князя в уме ханы…

Нищелюб и скопидом, устроитель Руси и сарайский завсегдатай, добрый, добычливый хозяин и угодливый слуга, терпеливый донельзя — на сто голосов рассыпалась молва, докатываясь до боровицкого взгорка, отдаваясь шелестом в деревянных княжьих палатах. В представлении Дмитрия образ деда то яснел, то зыбился, двоился, чувство семейной гордости за удачливого и справедливого Ивана Даниловича, любимца боярской старшины и побирушек, порой горчило растерянностью от чьего-то нечаянно услышанного приговора. Но постепенно, с годами, образ этот будет приобретать для внука отчётливость и убедительность образца, пусть и не безукоризненного, с теми или иными человеческими слабостями. Да и в самих этих слабостях деда не было ли своей глубинной, многое извиняющей правоты? Взять хотя бы его пресловутое скопидомство. Подобно Ивану Даниловичу поступает ведь всякий бережливый хозяин. И не зря передаётся из рода в род: любую вещь беспризорную к рукам прибирай: рваный ли беличий треух валяется на дороге, сосна ли рухнула поперёк конной тропы, плывёт ли по реке какая доска. Шапка, глядишь, за утирку сапожную сойдёт, сосна смольная, кручёная сгодится на матицу либо на верею, а дщица — выудишь её из воды и ахнешь — образом красным, Богородичным предстанет, чудесно явленным.

И не всякая ли умная хозяйка подобна нашему Калите, когда накопит полон короб одёжной рвани и ветоши — обрывки сорочек и сарафанов, мужских рубах и оглавных платов — и потом сплетает изо всего этого вроде бы непотребного уже сора дивные, полосатым радугам подобные рядна?..

А если ты князем урождён, то тем паче: не только всякая вещь догляд любит, но и всякая весь, всякое угодье, всякая земля окольная и заочная и всяк человек при ней. Таково уж естество людское — и закон этот благ, — что человек отродясь всё собирает вокруг себя, как сено грабельками в копну. Не из чужих ведь он домов тащит, справный и неустанный скопидом, а то лишь берёт, что отпущено для всех в избытке. И пусть собранное это не просто детям и внукам достаётся, но и приумножается ими; пусть дух умного собирательства живёт в дому, не выветриваясь, и не стесняйся, чадо, за родителя своего, когда он крохи со стола в рот сметает. Ибо то — не от жадности или недоеду, но в притчу и назидание. Таковому-то человеку не стыдно, руку в суму запустив, оделить бездомных и сирот, калек и вдовиц…

Писание глаголет: не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут… Но себе ли собираем? Нет, не себе и даже не вам, дети, но тем, кто после нас с вами. Ибо Писание же глаголет и так: не зарывай талант свой в землю… И оно же подсказывает: рука дающего не оскудеет.

Словом, если уж какую вещь или весь деды да прадеды приторочили к твоему седлу, не теряй! А то, жди, на том свете обступят седые бороды со спросом своим строгим: что ж ты, мол, дитятко, растяпушка еловая, не для тебя ли мы добывали Можайск с волостьми, не для твоих ли детей Коломну воевали, не под твою ли руку собрали сонм неуправного народу, ты же, растяпина, прибыток сей отторочил и по ветру развеял…

Или взять хотя бы долготерпение дедово, обидную его согбенность перед ханом. Не сокрывалась ли и тут своя наука? Да, бывали на Руси в изобилии великие и славные нетерпеливцы. Им не то что десятилетия, а каждый день, прожитый под ордынской властью, был невыносимой мукой. Разве забудутся когда-нибудь имена страстотерпцев — черниговского князя Михаила и боярина его Фёдора? А судьбина несчастного Романа Рязанского? Десятки, сотни таких, как они, гибли в Орде, в русских городах, выплёскивая в лицо поработителям презрение, отказываясь исполнять мерзкие их обряды — поклоняться огню и идолам, пить кумыс… Они озарены светом мученичества. От них исходило немое, а то и вслух высказываемое презрение к тем, кто смирился, кто призывал терпеть и терпеть.

Но ведь и у этих были свои доводы. Красна смерть одиночки на миру, но так ли уж трудна? Взмятежить город, переколотить вгорячах отряд баскаческий — велик ли подвиг? Через неделю, дело известное, ордынцы пришлют рать, в сто раз ббльшую, и не будет многим городам пощады. Надо знать твёрдо, что дело предстоит долгое, что будет оно стоить кровавого пота, многих унижений, что целые вёдра кумыса надо ещё выпить русским князьям, пока соберут всю землю свою в один кулак.

Понятно, конечно, что страдный путь героев-одиночек, стихийные восстания целых городов производили на исстрадавшихся под игом людей впечатление куда более вдохновляющее, чем малоприметный и часто по внешности неблагодарный труд «долготерпеливцев», которые твердили, что нельзя переть против рожна, что нужно до поры кумиться с Ордой и ходить перед нею, слышь, в неотёсанных болванах, которые-де и с матери родной серьгу сдерут, лишь бы угодить сарайскому дружку.

Но сойдутся ли эти равно трудные и равно необходимые пути — путь горячего, ярого нетерпения и путь подспудного накопления сил, кропотливого, рассчитанного на многие десятилетия? Ведь при всей их кажущейся несводимости немыслим и ущербен один путь без другого.

Русь ждала теперь какого-то нового, третьего примера. Она ждала людей, в естестве которых породнились бы, сладились оба опыта — горение духа и собранность ума, гнев и сила, неукротимость и трезвый расчёт.

Но ни маленький Дмитрий, никто из его боярского и духовного окружения, никто вообще на Руси, пожалуй, сейчас ещё не знал, долго ли осталось ждать.

II

Сто двадцать лет уже, как тешились ордынцы рознью русских княжеств, поощряли внутреннюю вражду, ловко и разнообразно подстрекали к ней. Сколько было восстаний, целыми городами поднимались, но всё тонуло в крови. Орда научилась подавлять недовольства русскими же руками, так что и пенять порой не на кого, и страшную безысходность рождали эти расправы своих над своими. Но если завоевателям и такого казалось мало, шли на север карательные отряды. Погромщики действовали, как во времена Батыя — целые цепочки русских городов освещали им тогда дорогу пламенем.

Но всё-таки и у подневольной души нельзя насовсем отбивать вкус к жизни — об этом в Орде также имели понятие. И потому политика её с годами видоизменялась. Если в первые десятилетия ига дань с Руси собирали сами — на постоянное жительство в подвластные княжества были снаряжёны многочисленные воинские отряды во главе с особыми чиновниками, баскаками, — то после ряда восстаний бас качество было отменено почти повсеместно. Согласились на том, что не нужно раздражать данников слишком частым присутствием. Не прижился и способ изымания дани с помощью откупщиков — мусульман и иудейских купцов. Этих тоже на местах принимали неласково, кое-кого и потрепали до смерти.

Орда для видимости чуть отступила: пусть «выход» собирают и привозят сами русские, и отвечает за это великий князь владимирский. А если что и утаит князь, если явится у него охота поживиться при сборах в свою пользу, то и тут Орде выгода: всё не в её сторону направится озлобление русских смердов.

Но в конце концов не так дань страшна, не так изнуряет это непрерывное, из года в год кровопивство, как угнетает русскую душу сознание нравственной зависимости. Взять хотя бы тот же великокняжеский ярлык, ведь ханы кидают его князьям, будто кость собакам, и ещё хохочут, глядя, как те из-за неё грызутся. Вот она, хитрая восточная игра в кость! Когда же каждый русский осознает её позорный смысл, когда освободится от незримых уз, оплетающих его волю? Пока таких были лишь единицы, и среди них Иван Данилович. Уж он-то не числился пешкой в восточных играх, хотя и в поддавки умел, и по-всякому.

Но то умел делать дед, а теперь, в год смерти родителя, откуда было знать девятилетнему Дмитрию дедову науку? А между тем как бы она нынче ему пригодилась: кончина великого князя владимирского влекла за собой неминуемую для русских князей поездку в Орду. К тому же именно в эти месяцы на Руси стало известно, что в Сарае опять сменился властитель: хан Бердибек убит, а на его место сел какой-то Кульпа, или, как иначе произносили, Кульна. По заведённому правилу русские князья сразу по получении известия о переменах на ханском троне обязаны были ехать с представлением. Опять кинут им кость-ярлык и вновь будут потешаться над княжеской кучей малой?

Но, кажется, вряд ли кто из русичей успел поглядеть на Кульпу в лицо, за исключением нижегородского князя Андрея Константиновича, которому добираться до Сарая было сравнительно близко. Остальные, пока дошла до них весть, пока сами вышли, уже и припозднились. Кульпа продержался на троне всего шесть месяцев и пять дней.

Ещё отмечая гибель Бердибека, русские летописцы выразительно подчеркнули: «Испи чашу, ею же напоил отца своего и братию свою». У некоторых восточных авторов есть свидетельство, что Кульпа приходился братом Бердибеку. Тогда выходит, что Бердибек, расправившийся, как мы помним, с двенадцатью своими братьями, убил не всех.

В любом случае он не до конца испил кровавую чашу, о которой образно повествуют летописцы. Никто ни на Руси, ни даже в Орде не мог ещё догадываться, что липкий кубок со смертным питьём отныне пойдёт по рукам десятков людей, что могущественный Улус Джучи вступает теперь в самый позорный отрезок своей истории.

Безжалостная расправа Бердибека над отцом и двенадцатью братьями, а затем и воцарение Кульпы знаменуют собой начало непристойной оргии, растянувшейся на целых два десятилетия. Это будет оргия борьбы за трон между сворой бесталанных и алчных Чингисидов. Беспрестанные заговоры и мятежи, кровавые столкновения царьков и царевичей, их вельмож и наперсников, наушников и подпевал — всё это (в представлении русских очевидцев) стало как бы уродливым кривым зеркалом, в кошмарном искажении отражающим беспорядки и неустройства раздёрганной, больной, до слёз несуразной Руси.

«Великая замятия» — так назвали те времена летописцы — оказалась для Золотой Орды историческим возмездием за развращающую политику поощрения междоусобиц, которую она избрала главным оружием угнетения подвластных народов. Яды, которые в течение многих десятилетий выпускались отсюда вовне, хлынули теперь обратно. И хлынули с такой разрушающей силой, что вся ордынская правящая верхушка в буквальном смысле слова «взбесися».

За шесть месяцев и пять дней своего царствования Кульпа, по словам русского современника, произведшего этот точный подсчёт, «много зла сотвори». Кульпу, убившего Бердибека, убил некто Науруз. Наши соотечественники по заведённой привычке и его имя подвергли некоторому коверканью, называя (или обзывая?) его то Нарусом, то Наврусом. Прибыв в Сарай, князья свои дары, предназначенные Кульпе, вручали ему.

И до Дмитрия, и при нём Русь много-много раз возила напоказ в Орду малолетних своих князей, когда с родителями, а когда без них. Дмитрий впервые увидел Улус Джучи и его обитателей в возрасте, когда впечатления, а тем более такие непривычные, острые, с особой ясностью и ранящей чёткостью врезываются в память.

…Если летом, то в большой лодке, если зимой, то санным путём, но тоже по реке (скорее, всё же летом) от московской пристани, что под самым боровицким лбом, отправлялся он, оглядываясь напоследок на дедову крепость, на окна родительского дома, мимо Варьской улицы и Красной горки, мимо Васильевского луга и яузского устья, мимо ручья Крутицы и деревянных строений Данилова монастыря — по дедову пути, на Низ.

Само это понятие «Низ» на Руси не все тогда толковали одинаково. Для новгородцев, считавших себя Верхом, уже и Москва была Низ. По московскому же срединному разумению о виде и образе Русской земли Низом следовало именовать земли и народы, находившиеся по течению Волги ниже Нижнего Новгорода. А уж самый-самый Низ — Орда.

Русский человек привык смотреть на свою землю как на подобие тела людского. Недаром озёра напоминали ему глаза, то светло-голубые, то затуманенные печалью, реки же текли, будто кровь в жилах или подобно неспешным думам. Земле, как и плоти людской, может быть больно, есть у неё свои раны, зажившие и ещё кровоточащие.

В Москве постепенно приучались смотреть на Междуречье как на сердцевинную часть русского земного тела. От востока на запад простиралась широкая, мощная грудь — вместилище души. Новгородский Верх разномыслен, разноголос, будто голова, в которой частенько пошумливает.

А про Низ и говорить нечего. Сколько помнит себя Русь, из недр низовских, будто из неустанной какой утробы, нарождались новые и новые тьмы неизвестных народов и племён. И всё шли и шли, накатывались волнами и исчезали один за другим всё в той же беспамятной кромешности.

От Низа ждать покоя — всё равно что тепла от луны.

III

Пока плыл Москвой-рекой, Дмитрий мог неспешно оглядеть, как обширны его собственные, завещанные отцом владения. Названия волостей одно за другим сменялись. Иногда большие волостные сёла с дворами княжеских чиновников, волостелей, стояли прямо у воды, и люди, заведомо знавшие о княжеском мимошествии, выходили на берег с иконами, кланялись. Так миновали Островское, Брашеву, Усть-Мерское, Северское.

Чем дальше от Москвы, тем места делались равнинней и безлесней. Иногда лишь по берегам кряжились поросшие репейником и полынью кручи с выходами известняка.

Всегдашнее волнение чувствовал путешественник, достигая устья реки, впадения её в другую, бблыиую. Такое волнение Дмитрий со спутниками пережили, когда на холме по правую руку проплыла и осталась за спиной сплошь деревянная Коломна, а впереди распахнулось перед глазами широкое и светлое поле Оки. Тут кончались и угодья московские. Противоположный берег был уже не свой, хотя и русский.

Для стоянок мест новых не искали. Привалы устраивались возле тех же самых кострищ, в потайных, неприметных чужому глазу местах, где варили уху и Дмитриеву отцу, и деду Ивану. Тут ещё чернели обмытые дождями, обсушенные ветром головешки, а обочь темнели настилы из елового лапника с полуобсыпавшейся тёмно-бурой хвоей. Новые лежанки ладили поверх старых. Радовала эта верность людей давно облюбованным укромным полянам, которые бывалый путник, едва спрыгнув с лодки, отыскивал безошибочно, как бы ни зарастали травой и кустарником. Не в этих ли самых местах кашеварили когда-то дружинники великого Святослава во время его победоносного похода на Хазарию? Ведь шёл он так же, как и они теперь: вниз по Оке, а потом и Волгой, до Итиля…

Глаза привыкали к новой реке, к изменившимся берегам, более размашистым и в пологости, и в крутизне. Чаще попадались длинные песчаные косы, белые, будто выгоревшие на солнце. То один, то другой берег посменно курчавился непролазными зарослями ивняка, дубравами. Если не вспоминать о том, куда и зачем плывёшь, то сущим наслаждением было это знакомство с красотами Междуречья. Какое раздолье для труда, какие пышные сёла могли бы кипеть в этих малолюдных краях, и на всяк рот хватило бы хлеба, животного млека, красной ягоды, а остаток и птицы небесные не успевали бы склевать! А что за прорва рыбы в реках, какой громкий чмок и плеск оглашает по утрам и вечерам розовую гладь плёсов, какие весёлые чудища среди ночи, играючись, гремят в омутах лопатищами хвостов!

Столько воли отмерено человеку, и до чего же он беспомощен и несчастен, куда ни глянь! На одном из поворотов реки показали Дмитрию крутой берег с рукотворной линией валов по самой кромке. Они тянулись и тянулись, задичалые, в осыпях и водороинах, но и сейчас впечатляя мрачной своей мощью.

Рязань…

Каким же огромным был когда-то этот горемычный город, если и по сей день ливни смывают вниз, к береговой кайме, целые груды глиняных черепков. Гордая, видная издалека за много вёрст, Рязань красовалась когда-то над Окой, споря размерами и богатством с самим Киевом, с самим Новгородом. В стенах той Рязани уместилось бы с полдюжины таких крепостей, как нынешняя московская. Местные златокузнецы делали женские украшения не хуже византийских. Сотни купеческих мачт пестрели нарядным частоколом под рязанскими кручами. И где теперь всё это?

Рязань стала первой на Руси добычей Батыевых полчищ. Ужас, пережитый её обитателями, был так велик, что потом уж никто никогда не селился на заклятом пепелище. Рязанские князья приглядели для столицы глухое урочище, не на самой Оке, а немного в стороне, на её мелком притоке. (То устье московские лодки благополучно миновали днём раньше.)

Вообще плавание было относительно безопасным. Данники хана — его одушевлённая собственность, которой именно он, а не кто-нибудь иной имел право распорядиться, как хотел. По Волге и по Оке в те же самые дни, с той же самой целью сплывали к Сараю и ладьи других русских князей. Береговые службы соседних княжеств были оповещены и не чинили препятствий. Но меры предосторожности путниками всё равно соблюдались. Мало ли чья шальная ватага гуляет по берегам, лучше держаться речного стремени, куда и самый сильный лучник не доправит стрелу.

Мы не знаем, с кем из бояр ехал Дмитрий в Орду, но наверняка имелись в числе его спутников люди бывалые, сполна осознавшие опасность доверенного им дела. Они если и щадили до поры слух своего господина, не рассказывая ему самого страшного из того, что бывало с русскими в Орде, то присутствовала в этом умолчании и своя надсада: они-то щадят, а пощадят ли там?

Уже девяносто лет минуло, а всё не забывает русское сердце, как надругались ордынцы над молодым рязанским князем Романом. Его не просто убили, но перед смертью подвергли изощрённейшим пыткам, которые, должно быть, не снились и первым гонителям христианства. Сначала Роману отрезали язык, а чтоб не кричал от боли, заткнули рот тряпкой. После этого стали отрезать части тела по суставам: пальцы рук и ног, сами руки и ноги… Потом уши, нос, губы. Отрезанное разбрасывали по сторонам. Резали нарочно не спеша, со знанием дела. А когда осталось одно туловище, содрали кожу с головы и подняли эти окровавленные лохмотья на копьё.

Не так ли и тело родимой земли лежит теперь в прахе страшным, сжимающимся в судорогах обрубком?

Имена убитых в Орде князей Русь знала наизусть. А сонм безымянных мучеников! По одной лишь водной дороге на Низ сколько посеяно в береговую землю косточек! Где крест, наскоро сколоченный, догнивает над бугром, а чаще — без всяких уже примет.

Снимется с перекрестья встревоженная большая птица, в несколько махов наберёт высоту, и вновь откроется её взору всё беззащитное средоцарствие, до последнего ольхового куста знакомое; ветер тоскливо звенит внизу, кланяются в рощах деревья, и наискось, по сверкающему стремени реки, едва заметно, будто вслепую, соскальзывают лодки.

Но вот остались за спиной и рязанские земли. Теперь по правой стороне простирались владения мещерских племён. Миновали Городец Мещерский, где живёт князь лесного этого народца, также подвластного Орде. С Русью мещёра издавна соседствовала мирно, и во многих смежных областях селились вперемежку: то деревни мещеряков стояли в русском окружении, то славянские избы забредали далеко в исконные владения язычников.

Немного ниже Мещерского Городца Ока круто меняла направление, устремлялась на север, в пределы муромы. Как и мещёра, мурома давно уже сжилась со славянским миром, только ещё тесней, неразличимей, так что и веру имели общую.

Муром — столица здешнего русского княжества — считался одним из древнейших городов во всём Междуречье. Но выглядел он теперь совсем захудалым. И немудрено: почти любой свой набег на Русь татары начинали с Мурома. Слишком уж на виду стоял он, слишком полюбилась грабителям накатанная муромская дорожка. Заодно с ордынцами не упускало случая поживиться тут и мордовское лесное княжье.

…И ещё одно устье миновали — Клязьмы. Из Москвы можно было и Клязьмой сплыть в Оку. Тоже была древняя водная дорога: подняться вверх по Яузе до Мытища Яузского, оттуда коротким волоком к верховьям Клязьмы, а уж по её воде, самыми срединными землями Междуречья, с заходом во Владимир, и далее, мимо Стародуба и развалин Ярополча, прямо сюда, где они сейчас находились. Быстро прикинуть в уме возможность такого вот запасного пути было проверкой сметливости и памятливости для каждого из путников.

Какою бы водой русские князья ни шли в Орду, однако Нижнего Новгорода никому не миновать. Мы сейчас с Дмитрием оглядим его лишь мельком. Полюбуемся красотой местоположения — на зелёных крутизнах, по-над самым слиянием Оки и Волги. Горделивой вознесённостью самой крепости — с её деревянных стрельниц заволжские и заокские дали развёрсты на десятки поприщ, а две реки могуче срастаются внизу в один необъёмный ствол. Подивимся городскому многолюдству, оживлённости посадов, верхнего и нижнего. Отметим про себя изобилие приречного торга, вездесущность восточных купцов, пестроту заморских товаров. От денежных ручьёв, журчащих тут, видать, не одна пригоршня попадёт в княжеские посудины, вовремя подставленные.

Но о нижегородских князьях речь особая, она вся впереди. Нижегородская каша только ещё заваривается подспудно, а расхлебывать её и Москве, и Нижнему годами, пригоревшие же ко дну остатки и совсем не скоро отскребутся.

Время подгоняет московских путников, сейчас для них главное — к сарайскому застолью не опоздать.

IV

На Волге людно, а если не думать, куда дорога пролегает, то и весело: столько прибавилось всевозможных лодок, встречных и мимоходных, спешащих туда же, на Низ. А какое разнообразие купеческих лиц: монголы, булгары, хорезмийцы, тавризские, персидские, венецианские и генуэзские торговцы, армяне и греки, арабы и евреи! Глядя на благодушных торговцев, подумаешь, пожалуй, что не бывает на свете ни войн, ни моров; будто из одного рая в другой путешествуют вечные гости.

Скоро к Волге прибавится Кама, объясняли Дмитрию, и тут уж начинаются мусульманские, то бишь бесерменские земли. Тут обитают волжские булгары, царство некогда богатое и сильное. Раньше, говорят, булгары жили не здесь, а в степи между Каспийским и Чёрным морями. Но после того как обосновались в тех краях хазары, булгарские племена принуждены были уйти со своей родины: меньшая часть подалась на Балканы, где смешалась со славянами, приняв их язык и обычай, а большинство поднялось вверх по Волге, до устья Камы. Поставили города, обжили богатые лесные угодья, распахали землю. Хорошо тут рожала пшеница, обильно тёк в кадки бортный мёд, местные купцы разведали северные речные пути, и вскоре царство булгар прославилось как хлебная житница и крупнейший меховой рынок. Тогда-то, ещё до нашествия Чингисхана, зачастили сюда проповедники ислама, появились в булгарских городах мечети из тёсаного известняка, каменные бани с фонтанами и бассейнами. Безбедно жили булгары. В «Повести временных лет» сказано, что самого Владимира Святославича Киевского подивили когда-то тем, что все ходят в сапогах, не только знатные, но и простой люд.

Булгары первыми испытали на себе силу Чингисхановых полчищ. И держались поначалу крепко, целых четыре года не подпускали татар к главным своим городам. Как бы тогда надо было помочь булгарам!

А теперь они — такие же, как и Русь, улусники и данники Золотой Орды. Правда, с тех пор, как ханы сами стали переходить в мусульманскую веру, в Сарае много помягчели к булгарам. Вновь расцвели, обстроились здешние города. Вновь зачастили добытчики и купцы в верховья Камы и Вятки, а то и в Подвинье, на Мезень с Печорой, за мягким грузом северных мехов. В 1360 году Жукотин, второй по величине из городов Волжской Булгарии, стал жертвой дерзкой вылазки небольшого, но хорошо вооружённого отряда новгородских вольных людей. В Жукотин они пробрались долгими и окольными путями, минуя Волгу, через Вятку, на больших лодках, называемых ушкуями (по имени своих лодок новгородцы эти и в историю войдут как ушкуйники). Слухи о набеге на Жукотин гуляли самые разные, но, кажется, новгородцы пограбили там одних лишь купцов. Пока дошла жалоба на разбойников в Сарай, пока там судили да рядили, по булгарским городам прокатилась волна самосудов: повсеместно расправлялись над русскими купцами и христианским оседлым населением городских ремесленных слобод. Дорого обошлось им самочинное удальство новгородской братии. Город булгар стоял немного ниже устья Камы, в шести километрах от Волги. Добираться к нему нужно было небольшой речкой, текшей по дну старого камского русла. Это был первый по-настоящему восточный город на пути москвичей, хотя, сойдя на берег, они могли свернуть для начала в пригород, заселённый русскими ремесленниками, рабами и вольными.

Крепостные стены охватывали столицу почти семивёрстной окружностью. Там и здесь высились каменные мечети. Главные улицы и площади вымощены плитами известняка. На базаре менялы предлагают монеты, печатаемые на монетном дворе булгарского наместника. Полы в богатых домах подогреваются от подземных гончарных трубок. Но что, пожалуй, более всего дивит в том городе русского человека, так это бани. Они строены тоже из камня, в рост мечетей и особняков, вода к ним подведена с помощью хитроумных подземных водопроводов, под нежаркими сводами мужчины просиживают целые дни напролёт, праздно беседуя или передвигая по клетчатым доскам маленьких идолов, вырезанных из кости.

V

Но что значила невидаль булгарская перед роскошью и великолепием великого ханского гнездовья!

Когда-то, при Батые, столица Улуса Джучи располагалась на волжской протоке Ахтубе невдали от руин хазарского Итиля. По имени основателя этот город именовался Сараем-Бату. Брат Батыя Берке-хан облюбовал в верховьях Ахтубы место для нового города, куда позднее, при Узбеке, перенесли столицу.

Местоположение Сарая-Берке, или Нового Сарая, имело свои бесспорные выгоды. Главная же из них — близость караванного пути, вернее, целого пучка караванных путей, простирающихся к Монголии и Китаю, Индии и Хулагидской Персии, к оазисам Синей Орды, а с другой стороны — к торговым узлам Крыма и Средиземноморья, Западной Европы. Это были золотые жилы, текшие по поверхности полумира, и возле их набрякшего сращенья (тут русло Дона ближе всего подступало к Волге) разлёгся город царей из рода Чингисхана и сына его Джучи.

Столица, которую увидели мальчик-князь Дмитрий и его спутники, более всего походила, пожалуй, на какое-то бесконечное сновидение. Она простиралась во все края земли, а земля здесь была совершенно ровной и издавала сложный, смешанный, слегка приторный запах. Не было понятно ещё, где середина этого города и есть ли она у него. Он не имел совершенно никаких ограждений, никаких укреплений, ни рвов, ни валов, ни каменных, ни деревянных стен. Это обстоятельство, пожалуй, более всего и озадачивало новичков, и изумляло, и вводило в трепет: они впервые в жизни видели город, жители которого совершенно не допускают вероятности того, что кто-то когда-то может на них напасть и им придётся выдержать осаду. Это было что-то большее, чем самонадеянность, тут чувствовалось презрение ко всему подвластному миру, способному лишь на то, чтобы ползать в прахе и пресмыкаться у подножия великой столицы.

От берега Ахтубы медленно двигались внутрь города повозки, уставленные большими кувшинами с речной водой. Значит, в Сарае и колодцев нет, и тут не держат запаса питьевой воды — всё по той же высокомерной привычке не ждать ниоткуда угрозы своему беспечному существованию?

Далее: здесь не было одного, твёрдо обозначенного места, одной площади для торга, как принято в русских городах. Базары попадались на каждом шагу, они будто перетекали из улицы в улицу, и чтобы только проехать вдоль всех этих лавок и развалов, нигде нарочно не задерживаясь, а единственно заботясь о прямизне пути, от одного конца города до другого, надо было, как выяснилось, не менее половины дня. В раскалённом, пропитанном пылью воздухе теснились выкрики торговцев, вопрошания покупателей, рёв ишаков и верблюдов, острые запахи тут же изготовляемой снеди.

Казалось, все тут живут, чтобы торговать и меняться, а более никто ничему не обучен. Новичку стоило пожить в Сарае две-три недели, чтобы убедиться, что почти так и есть на самом деле. Ему становилось очевидно, что он пребывает вовсе не в столице сильных и жестоких завоевателей, а в новоявленном вавилоне приветливых, разговорчивых и продувных купцов, менял, таможенников, ростовщиков, обманщиков и воришек. Они составляли чуть ли не большинство здешнего населения, зыбкого, как речная волна, и если бы взамен отторговавших и отъехавших не прибывали сюда каждый день громадные толпы новых торговцев, жителей бы в одну неделю уполовинилось. Оседло здесь жили лишь те, кто обязан был взимать пошлины, обслуживать торговцев, кормить их, изготавливать те или иные вещи для продажи, очищать площади и улицы от помёта и пыли. Наиболее постоянными обитателями Сарая были, пожалуй, только рабы — как раз те, кто не хотел бы тут жить постоянно. Впрочем, и они оставались здесь не подолгу, поскольку наряду с лошадьми, зерном, утварью, оружием и безделушками продавались и покупались, а те, кого уже брезговали покупать, вскоре перебирались для постоянного пребывания на громадные сарайские кладбища.

Купцы всех земель съезжались в Сарай, чтобы пощупать руками живой товар «татарского полона». Город был громадным складом этого товара, скопищем человечьих загонов. Особой многочисленностью отличалась колония здешних рабов-славян. Их содержали на южной окраине города, в больших землянках и полуземлянках, реже — в стенобитных домах — без печей, без окон. Зимой, в морозы, надсмотрщики позволяли обогревать эти помещения с помощью жаровен; топили хворостом, кизяками, камышом, стеблями репейника, всяким подручным мусором. Рабам не разрешалось обзаводиться семьями. Исключение делалось только для искусных ремесленников. Им даже дозволяли строить отдельные жилища из самана.

Сколько уже тысяч рабов-славян было увезено отсюда и куда только не увозили их! Целый полк русских воинов нёс службу при ханском дворце в Ханбалыке (монгольское название Пекина). В течение десятилетий за счёт русских рабов пополняли свои армии египетские султаны. Славянами, закупленными в Сарае, выгодно торговали на невольничьих рынках Крыма, Генуи, Венеции, Пизы. Особенно были высоки в цене русские девушки. За них, случалось, истые ценители платили вдесятеро больше, чем за рабынь из других земель. Много чистых душ зачахло вдали от милых лугов, тоскуя по морщинистым рукам матерей, по родному говору!..

Но снова и снова валом валили в Сарай душепродавцы. А кого им было стесняться и кого бояться в Улусе Джучи? Если бы здешним царям предложили на выбор ислам или торговлю, мечети или базары, то они, конечно, предпочли бы остаться с купцами и лавками, а не с муллами и минаретами. Львиной долей своего богатства, своей роскоши обязан был Сарай работорговле. Воинские походы бывают не всякий год, и «выход» от подвластных народов поступает не всякий год, зато пошлина с каждого мимоидущего каравана течёт прямо в ханскую казну. Иную купеческую армаду и за день не обскачешь от головы до хвоста. В одну только Индию снаряжались караваны, насчитывавшие до четырёх, до шести тысяч породистых скакунов, отобранных на продажу. Так пусть больше ходит караванов, и пусть никто на долгих путях не посмеет даже взглянуть косо на купца и его людей! Можно без угрызений совести казнить какого-нибудь очередного князя из русских, можно при крайней нужде даже прирезать дюжину принцев крови, своих же чингисхановичей, но нельзя и пальцем тронуть проезжего заимодавца или менялу: пусть шествует от города к городу и всюду вещает, что империя монголов — рай для людей торговли.

VI

Впрочем, чистопородных монголов, потомков завоевателей, в Сарае, да и во всём Улусе Джучи, ко второй половине XIV века осталось совсем немного. Те, что осели здесь при Батые и его преемниках, с годами всё более обособлялись от своей бывшей родины, а свежих сил оттуда не притекало. Вчерашним покорителям приходилось входить в более или менее тесное бытовое общение с зависимыми от них народами и племенами, с булгарами и половцами-кипчаками, с русскими и мордвой, с хорезмийцами и кавказцами. От законоучителей Хорезма и Ургенча они переняли веру, от тамошних мастеров — ремёсла, от кипчаков — язык, от булгар и русских, отчасти правда, — культуру земледелия.

Когда-то европейский путешественник Плано Карпини свидетельствовал, что монголы едят мясо волков и лисиц и всяких других диких зверей, а иногда не брезгуют и человечьим мясом. К последнему утверждению историки, правда, относятся с недоверием. Но известно, что во времена Чингисхана рядовой монгольский воин действительно кормился всяческой дичиной, потому что в походах содержался на полуголодном пайке по пословице «От сытой собаки плохая охота». Хищный, отдающий некоторой жутью образ воина той поры воссоздан в монгольском «Сокровенном сказании», где соперник Чингисхана так отзывается о его вождях: «Это четыре пса моего Темучжина, вскормленные человечьим мясом; он привязал их на железную цепь; у этих псов медные лбы, высеченные зубы, шилообразные языки, железные сердца. Вместо конской плётки у них кривые сабли. Они пьют росу, ездят по ветру; в боях пожирают человечье мясо. Теперь они спущены с цепи; у них текут слюни, они радуются».

В пору пребывания Дмитрия и его спутников в Улусе Джучи здесь уже никто не пробавлялся волчатиной. Самым распространённым блюдом — и при ханском дворце, и в уличных харчевнях — была варёная баранина, хотя по-прежнему особо ценилась конина. Во время ханских обедов гостей уже не заставляли насильно пить кумыс. Он стал теперь напитком простонародья, придворная же знать предпочитала вина, изготовленные из медов или из винограда.

Восточный автор тех времён с поэтическим упоением расцвечивает пышными метафорами «одну из ночей веселия, когда звёзды чаш кружились в сферах удовольствия и султан вина уже распоряжался пленником ума». В этой картине, похоже, и сами небеса несколько одурманены винными ароматами.

В пресыщенных и разжиревших обитателях сарайских дворцов и особняков, кажется, непросто было узнать потомков тех жестоких воинов, которые когда-то, ворвавшись в чужой город, распарывали утробы беременным женщинам и умерщвляли зародышей. Перс Джувейни писал о Батые, что его военачальники при завоевании Руси отдали приказ отрезать пленным правое ухо и что сосчитано было 270 тысяч ушей. Те лютые головорезы в погоне за врагом могли напиться из любой болотной лужи, а нынче в Сарае на базарах обычная вода продаётся за деньги. Во дворцах же богачей она брызжет из жерл фонтанов, повисая в воздухе перламутровой пылью.

Потомки степных воинов, диких и свободных, эти люди уже не в одном поколении сами были пленниками роскоши и утончённых удовольствий, которыми соблазнились в городах дряблого, пресыщенного Востока. Не странно ли, Чингис ненавидел города, всё городское, а они построили самую великую столицу во всей Евразии, столицу, в которой уже при Узбеке числилось сто тысяч народу.

И всё-таки какое-то недоверие, какое-то презрение к этому собственному детищу у них отчасти сохранялось. Сохранялся и обычай жить в Сарае только в студёные месяцы. Как лишь наступали тёплые дни и степь, просохнув под ветрами, покрывалась коврами цветущих растений, ханы покидали сарайский дворец, украшенный золотым полумесяцем, и отправлялись гулять по кипчакским раздольям. Иногда ханские ставки откочёвывали от верховья Ахтубы на сотни вёрст. Возвращаться не спешили, дожидаясь, когда замёрзнут реки.

Но и степные ветры не сдували с их лиц липкий отпечаток изнеженности. Ханскую ставку, кишащую челядью, в этих походах обычно сопровождали не менее многолюдные ставки ханских жён — хатуней. Каждая из них ехала на громадной арбе, укрытой от солнца лёгкими тканями. Внутри арбы, окружая свою властелиншу, сидели или возлежали на шёлковых и атласных подушках до полусотни юных красавиц, наряженных в живописные одежды и драгоценные уборы. При каждой из ханш состояло ещё по двадцать пожилых женщин, ехавших отдельно, около ста верховых юношей-невольников, большое число старых слуг. Должно быть, великий Темучжин немало бы подивился, а то и разгневался, попадись ему на глаза в степи это необычное воинство благоухающих мастиками красоток и избалованных рабов. Должно быть, ему не понравилось бы и поведение его кровных потомков, которые каждый день проводят с новой женой (причём она должна не только кормить, поить и потешать своего господина, но и обрядить его после свидания в новые одежды).

Во время летних кочёвок излюбленным местом для большой остановки было Пятигорье — граница между степью и снежными хребтами Кавказа. Тут на лужайках, вблизи ключей горячей воды, разбивали шатры и походные мечети, а вездесущие купцы мгновенно устраивали малое подобие сарайского базара. Хан плескался в ключевой воде, пахнущей серой. Считалось, что такое купание способно предохранить от болезней на всю зиму.

Русских в Улусе Джучи, впрочем, как и арабов и персов, удивляла картинная церемонность ордынцев в их обращении с женщинами, но ещё более — то особое место, которое женщина занимала не только в быту, но и в государственной жизни. Хан, бывало, не сядет на трон во дворце, пока не встретит у входа и не проведёт на сиденья всех своих хатуней; не пригубит чаши с вином, пока им собственноручно не нальёт. Вручение привезённых с собою подарков иноземцы начинали с хатуней, лишь напоследок одаривали главную жену и хана. От воли жён, а особенно старшей, часто зависело расположение хана к приезжему князю-даннику. После смерти властелина его первая жена становилась регентшей, иногда и при взрослых уже сыновьях. Прислушиваясь к мнению женщин, ханы заражались от них капризностью, непостоянством мнений, доверчивостью к сплетне, а не удовлетворяемую сполна жажду единоличной власти сплошь да рядом утоляли вспышками кровожадной жестокости.

Так, про хана Узбека (современника Ивана Калиты), при котором в Орде казнили шестерых русских князей, известно было, что путь к трону открыла ему одна из жён его родителя. Став хозяином царского дворца, Узбек сделал эту женщину собственной супругой, и муллы втолковали народу, что в поступке таком нет греха, ибо родитель владыки не исповедовал ислам, и потому его брак с нынешней женой его сына не считался законным. А вот сам Узбек, который, по словам велеречивого персидского поэта, «был украшен красою ислама» и у которого «шея чистосердечия была убрана жемчугами веры», имел полное право жениться на незаконной отцовой жене.

Жестокость этого властителя, при котором Золотая Орда достигла пределов своего могущества, отличалась особой изобретательностью. Ещё один восточный автор утверждал: на пути к власти Узбек-хан расправился якобы со ста двадцатью царевичами (!) «из рода Чингисханова». Своих знатных пленников, заведомо обречённых на смерть, Узбек имел обыкновение томить неопределённостью, изматывать им душу разноречивыми слухами: то о близкой уже казни, то о её отсрочке, то даже о возможной царской милости.

Так именно он поступил с несчастным тверским князем Михаилом Ярославичем. Сначала затаскали князя по судам, затем заковали в железа и навесили на шею цепь; на другой день прикрепили к шее ещё и деревянную колоду. В таком виде возили его за ставкой, а хан тем временем охотился; потом приволокли Михаила Ярославича на городской торг, и тут на виду у толпы купцов, заимодавцев, воинов и просто зевак князь был разрешён от уз и наряжен в богатые одежды; слуги даже принесли ему нарочно изготовленные яства, но он, чуя недоброе, отказался от еды и питья; и снова его при всех раздели и скрутили железами; и ещё двадцать шесть дней возили с места на место, всё с той же колодой на шее, по следам царского кочевья; до последнего дня надеялся Михаил Ярославич, что минует его страшная участь, посылал верных слуг к ханше, которая обещалась помочь. И за час до своей смерти послал было за ней, да поздно уже оказалось, а скорее всего, что и бесполезно: за подарки чего не пообещает женщина? Били его сапогами; схватив за уши, один из палачей колотил князя головой об землю, пока наконец другой не всадил ему нож в грудь и не повернул рукоять между ребрами в одну и в другую сторону.

VII

Русские летописи не содержат никаких подробностей о первом пребывании Дмитрия в Орде. Мы не знаем даже, был ли он представлен хану — Наурусу или Хидырю. В летние месяцы хан вполне мог кочевать по степным раздольям, а не скучать в городской духоте. Но, возможно, новоиспечённый царь не был настолько самоуверен и беспечен, чтобы надолго отлучаться из едва лишь завоёванного Сарая, в котором что ни особняк, то свой отпрыск непомерно расплодившегося Чингисханова рода. Если хан всё же находился теперь в ставке, то туда же следовало отправляться и русским князьям, а не ждать до поздней осени его возвращения в город.