2. Брест-Литовск

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Брест-Литовск

Брест-Литовск, царская крепость на Буге и отнюдь не веселое место в мирные времена, был сожжен дотла во время войны. Осталась лишь цитадель — угрюмый комплекс казарм и бараков на фоне скучного ландшафта, с 1916 года служивший штаб-квартирой германскому верховному командованию на востоке. В этом негостеприимном месте, затерянном в нищих снежных пустынях, за заборами из колючей проволоки, на которых жестяные таблички угрожали быть застреленным любому приблизившемуся к ним русскому, встретились зимой 1917–1918 гг. представители кайзера Вильгельма II и Ленина, чтобы заключить мир.

Для обоих это был логичный шаг. Ленин обещал измотанным войной русским мир — «Мир, земля и хлеб» было лозунгом его революции, — и теперь он должен был исполнить обещанное. Немцы содействовали осуществлению Лениным революции и поддерживали её, поскольку им был нужен мир на востоке, чтобы на западе концентрированной силой добиться «победы в последний час». Теперь, когда эта революция большевикам удалась, у них, как писал государственный секретарь иностранных дел фон Кульман, «все интересы заключались в том, чтобы использовать возможно лишь краткое время правления (большевиков)… для достижения мира». Обеим сторонам требовался мир. Сверх этого однако оба партнера по переговорам хотели еще нечто иное, и в этом их интересы далеко расходились. Немцы хотели больших завоеваний на востоке за счет России; большевики хотели революции в Германии.

Только лишь потому, что немцы видели в большевиках слабое и в придачу к тому сумасбродное русское правительство, которое должно было проглотить огромные уступки территории и которое похоже странным образом совершенно ничего не требовало взамен, они решились на то, чтобы содействовать их революции. Сепаратный мир без аннексий они, вероятно, могли бы заключить и с царем. И с другой стороны: только потому, что большевики с уверенностью рассчитывали на то, что русская революция, как до этого все европейские революции, будет действовать заразительно, что она будет «начальной искрой» для немецкой и мировой революции, они вообще решились на свою революцию.

Для немцев мирная конференция в Брест-Литовске поэтому была не только целью быстро достичь мира (разумеется также, что время для решающего наступления на западе было ограничено), но и средством, чтобы выкроить из тела Российской империи огромную германскую восточную империю: если бы этого не получилось, то конференция в их глазах потерпела бы неудачу. И для русских эта конференция также была не только целью достичь мира (ведь им тоже нужен был мир), но и средством революционной пропаганды, средством передать немецкой революции свои лозунги.

Из такого стечения обстоятельств получилась драма Брест-Литовска. Это стала драма в трех актах. В первом акте неравные партнеры гротескно-торжественно танцевали друг с другом; во втором танец превратился в бой на ринге; а в третьем бой на ринге стал выглядеть как убийство: тут более сильный схватил более слабого за горло и душил и тряс его, пока тот не испустил дух.

Такой конференции, которая началась в глуши русско-польской зимы незадолго до Рождества 1917 года, еще никогда не было, а столь гротескно неравные партнеры, которые там встретились, никогда прежде не собирались на мирную конференцию. В её начале номинальный главнокомандующий германских войск на востоке, старый принц Леопольд Баварский, в качестве хозяина конференции, как это было принято, дал торжественный ужин для всех делегатов. В воспоминаниях императорских дипломатов, написанных годы спустя, слышится очень особенная смесь насмешки и ужаса, когда они рассказывают о тех событиях. Господин фон Кюльман, тогдашний германский статс-секретарь министерства иностранных дел, к примеру рассказывает:

«У русских в мирной делегации была (разумеется, в пропагандистских целях) женщина, прибывшая прямо из Сибири. Она застрелила непопулярного среди левых генерал-губернатора, но по мягкой царской практике была не казнена, а осуждена на пожизненное заключение. Эта дама, мадам Бизенко, выглядевшая как пожилая домохозяйка, явно бывшая бездушной фанатичкой, самым обстоятельным образом рассказывала принцу Леопольду Баварскому во время званого обеда, на котором сидела слева от принца, о том, как она выполнила покушение. Держа в левой руке меню, она показала, как она вручила ему объемистую памятную записку и одновременно выстрелила ему в живот из револьвера, который держала в правой руке. При этом она добавила: „Он был злым человеком“. Принц Леопольд в своей привычной дружелюбной учтивой манере слушал с напряженным вниманием, как будто бы его чрезвычайно интересовал рассказ убийцы».

И тут проговаривается граф Чернин, руководитель австрийской делегации: «Глава русской делегации — незадолго до того отпущенный из Сибири еврей по фамилии Иоффе… После ужина у меня был первый долгий разговор с господином Иоффе. Вся его теория базируется на том, что необходимо на самой широкой основе ввести право самоопределения народов во всем мире и побудить эти освобожденные народы к всестороннему подъему… Я привлек его внимание к тому, что мы не можем копировать русские отношения и что нам категорически запрещено вмешательство в наши внутренние дела. Если же он и дальше станет держаться за эту утопическую точку зрения — перенести на нас свои идеи — то будет лучше, если он тотчас же со следующим поездом отбудет назад, поскольку в этом случае мира не достичь. Господин Иоффе изумленно взглянул на меня своими кроткими глазами, немного помолчал и сказал потом незабываемым для меня дружеским, я бы мог даже сказать — просительным — тоном: „Я надеюсь все же, что нам удастся и у вас разжечь революцию“».

Впрочем, разумеется, антипатия была взаимной. Если Кюльманн и Чернин пишут о своих большевистских партнерах по переговорам с некоторым хихикающим отвращением, то и Троцкий, заменивший Иоффе после первой фазы переговоров, со своей стороны с огромным презрением писал: «С людьми такого рода здесь я впервые встретился лицом к лицу. Излишне говорить, что у меня и раньше не было никаких иллюзий на их счет. Но все-таки я представлял себе, что их уровень гораздо выше. Впечатление от первой встречи я могу сформулировать следующими словами: эти люди очень низко оценивают других людей, но и себя не слишком высоко».

И кроме интеллектуалов у русских есть еще и символические фигуры — рабочий, солдат и крестьянин, которых большевики преднамеренно взяли с собой, чтобы шокировать и демонстрировать то, насколько они иные, и которые естественно ни слова не понимали из того, что происходило вокруг и совершенно не знали, что с ними происходит. Старый крестьянин в особенности при каждой трапезе немного напивался, как болезненно признает Троцкий. С другой стороны, у немцев рядом с дипломатами сидели военные, выструганные их грубого дерева, постоянно нервно барабанившие по столу и с нетерпением ждавшие, когда можно будет прекратить это безобразие и с этими редкостными типами поговорить без обиняков. В конце концов, за ними было последнее слово. Немцы вели переговоры в Брест-Литовске с позиции силы: их правительство на родине — пока — прочно находилось у власти, и у них в России находились исправные армии. Русские были ужасно слабыми: их окопы были почти пустыми, их армии в состоянии совершенного разложения; солдаты из крестьян ушли по домам, чтобы не пропустить дележа земли; и большевистское правительство в России было еще слабым, оно должно было еще утвердиться на просторах страны, а там и тут уже формировались силы контрреволюции.

С другой стороны, немцам ведь на западе срочно нужны были их восточные армии; а слабость большевистского правительства была в мирных переговорах одновременно и их самой большой силой: ведь немцы должны опасаться того, что они вообще не смогут надолго удержаться и что грубость и насилие их так или иначе, рано или поздно ожидаемого падения могут быть фатально ускорены. Как раз потому что это невозможное правительство было таким слабым, следовало пока обращаться с ним как с сырым яйцом. В противном случае можно неожиданно снова оказаться без стремящегося к миру русского партнера по переговорам.

Таким образом, немецкие представители (к большому разочарованию немецкого общественного мнения) сначала видимо совершенно искренне и вежливо согласились с русской мирной программой, которая увенчивалась обоими требованиями: «Никаких аннексия и контрибуций» и «Право самоопределения для всех народов». Кюльманн хотел, как он пишет в своих мемуарах, «основываясь на праве на самоопределение, подточить пункт о мире без аннексий» и «что нам вообще требовалось из территориальных уступок, получить посредством права на самоопределение народов».

В конце концов в оккупированных областях было несложно манипулировать правом на самоопределение посредством назначенных «земельных собраний». А от Украины, которая еще не была оккупирована, но где однако большевистская революция в декабре 1917 года еще не была проведена, с самого начала на переговорах была отдельная делегация, которая вначале играла неопределенную роль, но к концу становилась для немцев всё важнее. Однако за ней становилось всё меньше реального веса, поскольку в течение января и февраля большевики утвердились и на Украине, и в середине февраля украинская делегация, по словам Троцкого, «территориально представляла одну лишь свою комнату в Брест-Литовске». Но как раз там Германия и её союзники и заключили с ней сепаратный мир.

Между тем, пока дошло до этого, переговоры продолжались уже несколько недель, при этом в основном речь шла о том, чтобы выяснить, что означает «самоопределение». Дебаты казались чисто академическими. Скоро стало ясно, что немцы подразумевали под этим скрытую аннексию. Равным образом стало ясно, что русские на это идти не хотят. Но обе стороны в длительной схватке пытались победить противника по очкам, каждый по своему методу.

Немецкие и австрийские дипломаты демонстрировали свое искусство породистой дипломатии старой школы: неприемлемое осторожно изложить иными словами, на прямые вопросы не давать прямого ответа, вежливо намекать, скрыто угрожать, в общем, хитрить. Но все это было напрасной тратой сил, поскольку большевистские партнеры по переговорам были неподходящей публикой для такого искусства. Особенно Троцкий не был дипломатом, но он был великолепным оратором и блестящим полемистом. Он со своей стороны упирал на то, чтобы загнать немцев в угол пламенной риторикой и острой диалектикой и «сорвать маски с их лиц» — что у него очень хорошо получилось.

Публика, которую при этом имел в виду Троцкий, была немецким и европейским пролетариатом: он хотел дать им лозунг для ожидаемой революции, и совсем уж безуспешным при этом он не был. В январе вследствие застоя переговоров в Брест-Литовске и все более отодвигавшихся надежд на мир сначала в Австрии, затем в Германии стали все чаще происходить большие забастовки против «продолжателей войны». Вне всякого сомнения, эти забастовки были предвестниками ноябрьской революции. Но в этот раз они были еще улажены; революция еще не созрела. Но у Троцкого, хотел он этого или нет, была и другая публика: сами германские военные за столом переговоров на конференции, которых и без того уже давно выводили из себя долготерпение и дипломатические китайские церемонии официальных немецких и австрийских глав переговоров. Почему они все время ходят вокруг да около, почему они сносят нахальство этого Троцкого? Разве недостаточно ясно соотношение сил? Кто, в конце концов, здесь победитель и кто побежденный? Наконец им стало ужасно досадно, и в середине января генерал Хоффманн (действительный глава немецких вооруженных сил на востоке, находившийся в подчинении старого принца Леопольда, номинального главнокомандующего) осуществил знаменитый «удар кулаком в Брест-Литовске». Он представил русским большую географическую карту, на которой толстыми линиями было обозначено все, что они должны были уступить: Польша, Финляндия, Литва, Курляндия, Лифляндия, Украина. В противном случае — прекращение переговоров и возобновление войны. Троцкий в ответ на это уехал: это новое положение дел, и он должен посоветоваться со своим правительством.

И теперь драма Брест-Литовска переместилась в Петербург, а фарс превратился в трагедию. Большевики сделали свою революцию под лозунгом мира — но не такой мир они имели в виду. Чтобы понять их чувства, нужно только вспомнить, с какими чувствами немцы через полтора года восприняли условия Версальского мира. Ноябрьская революция 1918 года в Германии тоже была революцией мира; но тот самый Филипп Шайдеманн, который 9-го ноября 1918 года провозгласил: «Народ победил повсюду», как известно, сказал потом в июне 1919, что должна отсохнуть та рука, что тогда подписала этот мирный договор. То же самое по смыслу говорили теперь советские руководители — почти все до одного.

Ведь и они в конце концов были русскими и патриотами России. Мир — да, они желали его, всеобщего мира народов без аннексий и контрибуций. Но позор и порабощение — это в виду не имелось. Неужели они изгнали царя, только чтобы заменить его германским кайзером? Исполнительный комитет Советов, Центральный Комитет партии, кабинет народных комиссаров: все теперь с подавляющим большинством требовали отклонения немецкого диктата, и если нужно — войны, «революционной войны».

Единственный, кто так не говорил, был Ленин. Ленин в этот момент снова проявил почти сверхчеловеческое смирение перед фактами и необходимостями, ту же самую способность самоотверженно проглотить горькую пилюлю, какую он проявил за год до этого, когда ради революции принял союз с германской империей, не вспоминая про позор и про честь. Таким же образом теперь он был готов, не вспоминая про позор и про честь, проглотить условия поработительного мира — ради революции. Он осознал раньше своих соратников, что мировую революцию придется подождать, что русская революция в настоящий момент останется сама по себе, и он был готов сделать из этого выводы. «Мировая революция», — говорил он, «это зародыш на втором месяце. Но русская революция уже родилась, она живой, здоровый ребенок, который кричит и требует еды». Она не перенесет возобновления войны. Тем самым её убьют; ей нужна передышка — любой ценой.

Он оставался в меньшинстве, но не уступил. Если решение о войне будет принято, то он уйдет в отставку, заявил он. Это была ужасная угроза: Ленин был незаменим, и каждый знал это. И все же сначала Ленин этим своего не добился. Большинство упорствовало в своей точке зрения.

В конце концов выход нашел Троцкий, выдвинувший лозунг: «Ни войны, ни мира». Он вернулся в Брест-Литовск и там отклонил немецкие условия, но одновременно объявил, что Россия выходит из войны. «Мы больше не воюем против вас, делайте с нами, что хотите». Тогда и посмотрим, что будут делать немцы. Вероятно, что они совсем ничего не будут делать — ведь их армии нужны были им на западе. Но если же они все-таки возобновят военные действия, что значит — безжалостно нападут на страну, то им тотчас следует объявить мир: это демаскирует их окончательно и бесповоротно перед глазами их собственного народа и тем самым даст в конце концов рабочим Германии сигнал к революции. Троцкий всегда склонялся к убеждению, что моральная победа является также и реальной победой, разоблаченный враг — это враг побежденный: благородная интеллектуальная слабость, которая годы спустя в борьбе со Сталиным стоила ему власти и в конце концов жизни. Мы знаем из мира животных, что «поза покорности», при которой побежденный беззащитно подставляет своё горло для смертельного укуса, психологически разоружает победителя. Среди людей, к сожалению, это не всегда так.

После того, как Троцкий на заседании Центрального Комитета сделал свое предложение, между ним и Лениным состоялся разговор с глазу на глаз. Этот разговор Троцкий позже описал в прямой речи. Ленин сказал:

«Все это было бы хорошо, не будь генерал Хоффманн в положении, когда он может дать своим войскам приказ о походе на нас. Он найдет особенно отборные полки из баварских молодых крестьян. Разве против нас так уж много нужно? Вы же сами говорите, что наши окопы пусты. Так что, если немцы возобновят войну?»

Троцкий: «В таком случае мы конечно же будем вынуждены подписать мир. Но в этом случае все увидят, что нас принудили к этому. По меньшей мере, тем самым будет нанесен смертельный удар по легенде о нашей тайной связи с Гогенцоллернами».

Ленин: «Конечно, конечно. Но риск! Если мы должны пожертвовать собой для немецкой революции, то это был бы наш долг. Немецкая революция неизмеримо важнее, чем наша. Но когда она начнется? Неизвестно. Но до тех пор, пока она не начнется, во всем мире нет ничего важнее, чем наша революция. Её следует защитить, любой ценой… Ну хорошо, предположим, мы откажемся подписать мир, и немцы перейдут в наступление. Что Вы тогда будете делать?»

Троцкий: «Мы подпишем мир под прицелом штыков. Эта картина запомнится во всем мире».

Ленин: «И тогда Вы не будете поддерживать лозунг революционной войны?»

Троцкий: «Ни при каких обстоятельствах».

Ленин: «Тогда мы можем отважиться на эксперимент. Мы рискнем, теряя при этом Латвию и Эстонию». (Лукаво посмеиваясь): «Для заключения доброго мира с Троцким стоит потерять Латвию и Эстонию».

Тем самым было заключено некое подобие секретного соглашения между Лениным и Троцким: Ленин обязывался допустить эксперимент Троцкого; Троцкий обязывался, если он потерпит неудачу, вместе с Лениным добиваться принятия мира против общего настроя партии.

Одновременно в этом разговоре, возможно неосознанно для обоих его участников, произошел самый первый шаг на пути, который позже, при Сталине, вел к «Социализму в одной отдельно взятой стране» и который должен был полностью перевернуть отношения между Германией и Россией. Хотя Ленин все еще находил немецкую революцию «неизмеримо важнее» русской, он был даже готов пожертвовать собой для неё — но однако «до тех пор, пока она не начнется», сказал он тогда впервые, «во всем мире нет ничего важнее, чем наша революция». Впервые Ленин сформулировал мысль, что при необходимости она должна происходить и без немецкой революции — что в таком случае делало именно русскую революцию важнейшим делом на свете и тем самым Россию важнейшей страной в мире: мысль для большевиков тогда совершенно неслыханная.

Через несколько дней на немецкой стороне произошел подобный первый поворот к совершенно новому взгляду на события, которому также было даровано долгое будущее.

Сначала Троцкий сделал свое большое последнее заявление. «Мы выходим из войны», — объявил он. «Мы объявляем это всем народам и правительствам. Мы отдаем приказ о полной демобилизации нашей армии… В то же время мы отказываемся подписывать условия, которые германский и австро-венгерский империализм мечом пишет на живом теле народов. Мы не можем поставить подпись русской революции под мирным договором, который приносит миллионам человеческих жизней подавление, страдание и несчастья».

С этими словами он уселся посреди изумленного молчания. Только генерал Хоффманн свирепо пробормотал: «Неслыханно». Все дальнейшие переговоры Троцкий отклонил. Он отбыл с переговоров и оставил своих партнеров вести свои внутренние дебаты.

Они не заставили себя ждать. Кюльманн и Чернин были в целом за то, чтобы пожав плечами, принять «театральный жест» Троцкого. В конце концов это ведь давало Германии то, что ей настоятельно требовалось: мир на востоке, свободу от войны на два фронта. Оккупированные области — Польшу, Литву, Курляндию — они так и так имели. Оккупировать новые области было теперь менее важно, чем как можно быстрее сконцентрировать все силы на Западе. Если победить там, то можно будет и на Востоке посмотреть, что дальше делать. Когда-нибудь, разумеется, должен будет быть подписан и формальный мирный договор; но непременно теперь он не требовался.

С позиции нынешней можно лишь сказать: это был голос разума. Если бы немцы тогда действительно удовлетворились выходом России из войны, отказались бы от стремления порабощения на Востоке и все силы сконцентрировали бы на Западе — возможно тогда они еще бы выиграли там войну; безусловно проиграли бы её не так быстро и не столь основательно, как это произошло. Но голос разума не одержал верх, и этому способствовало то, что Кюльманн, как он сам заметил, отступил практически без борьбы.

Сильнее голоса разума было уязвленное тщеславие: нельзя позволить этому бесстыдному Троцкому восторжествовать. Еще сильнее была простая жажда завоеваний: никогда снова не будет перед ними столь слабой и беззащитной России. Теперь или никогда — таков был удобный случай малой ценой получить огромную немецкую восточную империю. Но неожиданно проявился и третий, совершенно новый мотив, который поистине ударил по лицу всю прежнюю немецкую политику мировой войны в России: антибольшевизм.

Решение о возобновлении военных действий и наступлении на Лифляндию, Эстляндию и Украину было принято быстро. Но его обоснование представило некоторые затруднения. Ведь тогдашние правители Германии были не гитлеровскими массовыми убийцами, а по-своему высокоцивилизованными людьми. Они теперь снова хотели наступать, на это они решились, но им требовалось обоснование, уважительный предлог: они не хотели представать циничными грабителями земель.

И теперь кайзер сам нашел выход — замечательный выход. Новая формула должна была звучать так: «Не война, но помощь», и рейхсканцлер граф Гертлинг согласился: «Нам нужен призыв о помощи, тогда и можно будет об этом говорить».

Призыв о помощи был заказан и пунктуально исполнен. Получить такой призыв было просто. Ведь естественно, что во всех частях России было предостаточно людей, которые были готовы немедленно позвать немцев на помощь против большевистской революции. Хотя большевики правили тогда еще относительно бескровно: «красный террор» начался лишь несколько месяцев спустя, летом 1918 года, одновременно с «белым террором» и с началом гражданской войны. Но крупные аристократы-помещики и богатая буржуазия и тогда уже — и по праву — ожидали самого худшего для своего существования от большевистского правления и были готовы позвать на помощь против них хоть самого дьявола из ада. Они с готовностью ухватились за эту возможность.

И таким образом в середине февраля 1918 года восточные армии снова были в походе, чтобы области, оккупированные ими, «освободить от большевистского террора» — в то время как немецкое правительство одновременно тем же самым большевикам выставило ультиматум: в течение двух дней принять немецкие условия мира (тем временем еще более ужесточившиеся). В таком случае они всё еще могли получить мир, и тогда с освобождением от большевистского террора снова бы ничего не вышло.

В этом естественно было противоречие — противоречие, которое в последующие годы и десятилетия должно было проявиться все более сильно. Ведь немцы желали и спланировали большевистскую революцию в России, они также хотели продолжения большевистского господства в России, так как считали его наилучшей гарантией русских слабостей и беспомощности, они хотели и нуждались также мира с этим правительством — никакое другое русское не предлагало им мира. Но одновременно они неожиданно открыто как бы начали антибольшевистский крестовый поход; и это не только из тактических соображений момента. Напротив, тут неожиданно проявилось нечто основополагающее. Для обоснования нового наступления на Востоке Людендорф писал совершенно безнадежно (и совершенно нелогично): «Возможно, что мы нанесем большевикам смертельный удар и тем самым улучшим наши взаимоотношения с более достойными слоями России». Всего лишь год назад тот же самый Людендорф «послал» Ленина в Россию, чтобы привести там к власти большевиков. Теперь он вдруг хочет нанести им смертельный удар; и по всей видимости он вовсе не замечает, что тем самым противоречит самому себе.

Неестественный союз с Лениным все же порождал некоторое замешательство у германских высших кругов общества; желание распустить Восточный фронт, желание использовать возможность для больших завоеваний на Востоке и к тому еще, проявившийся неожиданно, инстинктивный антибольшевизм — все это смешивалось друг с другом, и не так легко согласовывалось.

Но замешательство у немцев было ничем по сравнению с разобщенностью, диким сопротивлением, паникой и безнадежностью, охватившими в этот момент другую сторону. Решение о войне или мире — безнадежной войне или бесславном мире — должно было теперь быть принято Советами в течение 72 часов, в то время как рука душителя уже была на горле. Немецкое наступление не встречало практически никакого сопротивления; на линии наступления лежал Петроград, открытый для нападения; с каждым часом германские армии приближались. (Побочным эффектом этой угрозы Петрограду стало превращение Москвы в столицу, которой она и остается с тех пор; большевики, исходя из этого опыта, не хотели никогда более править под дулами немецких пушек). В двух ночных заседаниях в безнадежности было достигнуто решение: и в этот раз Ленин наконец добился своего с минимальным перевесом: семь против шести голосов в Центральном Комитете партии, и еще 116 голосов «за» в Центральном Исполнительном Комитете Советов.

Решающую роль сыграл при этом его тайный союз с Троцким — которого представители партии войны до той поры, и небезосновательно, считали своим. Внутри Троцкий без сомнения принадлежал к ним, причем и в тот момент. Он был совсем иным персонажем, чем Ленин, гордый и пламенный, там, где Ленин был здравомыслящим и смиренным. Его инстинкт вёл Троцкого к революционной войне, и он был идеально подходящим человеком для того, чтобы её возглавить. (Вскоре после этих событий в гражданской войне он проявил себя гениальным импровизатором). И еще нельзя сказать, что революционная война была бы совершенно бесперспективной — несмотря на временную беззащитность России. Державы Антанты вполне вероятно были готовы поддержать её, «белые» в такой войне скорее снова побратаются с «красными» — и смогли ли бы немецкие войска, даже если бы они взяли Петербург и возможно даже Москву, в действительности одолеть просторы страны?

Но разумеется, обещания мира революцией были бы нарушены. В результате Троцкий стал бы вторым Керенским, и большевистская партия в союзе с западными силами и с буржуазной Россией в конце концов сама себя бы не узнала. Октябрьская революция была бы напрасной. Это было то, что отчетливо видел Ленин. Троцкий видел это менее отчетливо. Но со скрежетом зубовным он лояльно придерживался своего тайного соглашения с Лениным; а против обоих вождей партия и Центральный Исполнительный комитет не пошли.

Тем не менее, во всей русской истории едва ли было другое столь же трагически наэлектризованное заседание как это, на котором незначительное большинство Центрального Исполнительного комитета, совершенно буквально под вопли и скрежет зубов в конце концов дало свое согласие на подписание Брест-Литовского мира.

У делегатов, которые расходились холодным и темным февральским утром на исходе ночи, в том числе и у тех, кто в конце концов голосовали за Ленина, было мрачно на душе. Они в конце концов не смогли ничего противопоставить его аргументу, что революцию следует спасти любой ценой. Но у них было разрушительное чувство, что превратили свою страну в жертву, чтобы спасти свою революцию. Да только спасли ли они к тому же этим революцию? В последующие месяцы для этих сомнений у них были все основания.