5. Рапалло
5. Рапалло
В пасхальное воскресенье 1922 года слово «Рапалло» потрясло Европу, подобно удару грома. На этом небольшом курорте под Генуей совершенно неожиданно, в течение суток, без предупреждения и без видимой подготовки Германия и Россия достигли соглашения — и это посредине европейской конференции, у которой были совершенно другие намерения, за спинами западных держав-победительниц первой мировой войны и за их счет.
Вплоть до сегодняшнего дня в международном дипломатическом языке «Рапалло» — это ключевое слово с четким значением. Это краткая зашифрованная формула, означающая два понятия: во-первых, что коммунистическая Россия и антикоммунистическая Германия под давлением обстоятельств объединились против Запада и смогли действовать совместно; и, во-вторых, что такое могло произойти очень неожиданно, буквально за ночь. Второе еще более чем первое сделало слово «Рапалло» страшилкой для жителей Запада, от шокирующего действия которого еще и сегодня бросает в дрожь.
В самом деле, едва ли во всей истории дипломатии найдется другой важный межгосударственный договор, который был бы осуществлен столь молниеносно: переговоры начались с телефонного звонка после полуночи, в первые часы пасхального воскресенья, а после полудня этого же самого пасхального воскресенья под готовым договором уже стояли подписи германского и русского министров иностранных дел. Но даже если договор в Рапалло в конце концов был дипломатическими стремительными родами, то зародыш, из которого он произошел, был оплодотворен задолго до этого, почти за три года до этих событий. А именно — в высочайшей степени невероятном месте: в камере берлинской следственной тюрьмы Моабит.
Туда 12-го февраля 1919 года был доставлен Карл Радек. Радек был ведущим членом русской большевистской партии, вообще же польским евреем и вместе с тем он считал себя своего рода немцем[4] — такие вот чудеса были в то время. Это был один из самых умных и язвительных умов своего времени.
В то время он был членом делегации видных большевистских политиков, которых Ленин в декабре 1918 года послал на всегерманский конгресс рабочих и солдатских советов. Делегацию не пустили в Германию — правительство Эберта не желало иметь дела с русскими большевиками. Остальные члены делегации, неприятно удивленные и обиженные, вернулись назад. Но Радек раздобыл шинель австрийского солдата и пробрался в Берлин в качестве возвращающегося домой военнопленного. (Он говорил на австрийском немецком столь же безукоризненно, как и на польском и русском языках, кроме того, еще на трех или четырех других языках с ошибками, но бегло). В Берлине он, правда, принял участие не в конгрессе советов, а в учредительном съезде КПГ, пережил январские бои, победу контрреволюции и убийство Либкнехта и Розы Люксембург, еще пару недель, меняя адреса, поддерживал контакты со своими немецкими друзьями по партии и в конце концов был схвачен во время одной из многих тогдашних облав на коммунистов.
То, что он пережил свой арест, было чистой удачей: в то время были скоры на расправу, расстреливая видных красных «при побеге». Следующие месяцы были тяжелыми: строгое одиночное заключение, беспрерывные допросы. Но летом 1919 года — после заключения Версальского мира — условия заключения вдруг улучшились. Он был переведен в привилегированную камеру и получил разрешение на неограниченные визиты посетителей, и посетители всегда были важными персонами. Особенно им интересовался рейхсвер. Его камера в Моабите стала известна как «политический салон Радека».
В октябре его выпустили — на квартиру полковника фон Райбница, который во время войны был офицером разведки Людендорффа, а теперь принадлежал к штабу нового начальника рейхсвера Зеекта. Там дискуссии продолжались. В декабре Радек наконец вернулся в Москву — посвященный во многие вещи и носитель тайн и идей первого ранга. Что он привез с собой в невидимом багаже за два года до Рапалло — это мысли о заключении союза антибольшевистской Германии с большевистской Россией: целевого союза против Запада и против Версальского договора.
В этот полный приключений год в Германии Радек понял, что немецкая революция потерпела неудачу. Но он также понял, что обновление дьявольского соглашения между немецкими правыми и русскими левыми не должно простаивать: влиятельные люди в Берлине были готовы снова заключить союз с русскими большевиками, и в этот раз уже вовсе не в качестве военной меры для завоевания России — к этому они теперь вовсе не имели интереса — а совершенно искренне как равные государства, на основе взаимных интересов, общих врагов и при взаимном уважении.
Чего не добилась немецкая революция, достиг Версальский договор: поворота в сторону России и ощущения подлинной общности интересов Германии и России. Чувство это не было еще всеобщим — до этого было еще очень далеко, — и оно находилось еще в борьбе с глубоко укоренившимся, инстинктивным, почти непреодолимым антибольшевизмом. Но оно уже было. Это был зародыш, способный развиваться. Из этого зародыша должен был вырасти договор в Рапалло.
Те, кто не пережил тех времен, едва ли могут составить себе представление об ужасном, неослабевающем шоковом воздействии, который произвел на Германию Версальский договор. Версаль был для Германии тем, чем для России был Брест-Литовск: одновременно тяжелое ранение и смертельное оскорбление. Германия чувствовала себя в одно и то же время так, как будто её изувечили и дали пощечину. Она дрожала от бессильной ярости и позора. Ненависть к Западу была тогда сильнейшим политическим чувством в Германии. Немногие политики — тоже бывшие патриотами — которые подавили свой гнев и проводили политику исполнения Версальского договора, буквально играли со смертью. Двое из них — Эрцбергер и Ратенау — и заплатили своими жизнями.
Версаль был невыносим. Но где найти средство от невыносимого? Германия была побеждена, обезоружена, бессильна; одиночное сопротивление было безрассудным. Требовались союзники. И единственным возможным союзником был другой многое проигравший в войне: Россия — большевистская Россия. Союз Германии с большевистской Россией — это было единственное, чего еще боялась Антанта. Это было единственное, чем можно было отплатить за унижение Версаля.
Но не был ли такой союз противоестественным, возмутительным, невозможным? Не более, чем события в 1917 году, когда России подбросили большевизм, как вошь в меха, чтобы тем самым внести в неё болезнь, от которой она зачахнет. Теперь же невероятным образом большевики стали правильным, нормально функционирующим русским правительством, они добились успеха в создании из ничего армии, выиграли ужасную гражданскую войну: следовало теперь считаться с ними.
Если желать союза с Россией, то следовало быть готовым садиться за один стол с цареубийцами (а те должны быть готовы садиться за один стол с убийцами Либкнехта и Розы Люксембург). Следует вообразить себе, что в годы 1919, 1920 и 1921 Германия и Россия все еще как бы в растерянности смотрели друг на друга, они так сказать обе не верили своим глазам. Русские просто не могли поверить, что революция у них получилась, а у немцев не получилась; это нарушало все марксистские знания, это было против всех предполагаемых исторических законов, это было так, как если бы вдруг луна всходила утром, а солнце вечером, это не могло быть правдой. Немцы в свою очередь не могли поверить, что большевики, эти невозможные политические мечтатели, эти оторванные от мира сего утописты и фанатики, в действительности выдержали испытание и достигли успеха, что они стали настоящим правительством, которое хотело управлять и могло это делать — что они теперь были Россией. Подобного еще никогда не было, так что это должно было быть обманом зрения. И все же, снова и снова протирая глаза — это было, это оставалось, так что следовало, качая головой, примириться с этим и к этому приспособиться.
Первыми немцами, которые это сделали с определенным вынужденным уважением, были военные. Им импонировала победа большевиков в гражданской войне.
«Чисто с военной точки зрения», — писал генерал Хоффманн, известный по «удару кулаком в Брест-Литовске» — «поразительно, что вновь созданным красным войскам удалось победить в то время еще сильные вооруженные силы белых генералов и полностью их разгромить». А полковник Бауэр, посещавший Радека осенью 1919 года, даже разразился в адрес Троцкого в некотором роде восхищенным «Donnerwetter!»[5]. «Прирожденный военный организатор и вождь», — так писал он. «Как он из ничего в самый разгар тяжелых сражений создал новую армию, а затем её организовал и выучил — это выглядит абсолютно по наполеоновски».
Военные были затем также первыми, кто совершенно решительно и хладнокровно переключился на Россию. Они могли это делать, не дожидаясь политиков: рейхсвер был государством в государстве и проводил свою собственную политику. Его первейшей и важнейшей целью было обойти суровые условия разоружения Версальского договора. Это могло произойти только в России, в сотрудничестве с русским правительством, и если это русское правительство было теперь большевистским правительством, то ничего не поделаешь — следовало начинать совместную работу именно с большевиками. Она была начата — уже совсем рано. Первые связующие нити между рейхсвером и Красной Армии были свиты уже в камере Радека.
Политики пришли к решению гораздо труднее. Среди них были «западники» и «восточники», причем — что примечательно — если «западники» были больше представлены среди социал-демократов и левобуржуазных партий, то «восточники» — среди правых. Западники были сторонниками исполнения Версальского договора, действовавшими против общественного мнения — и часто боровшимися со своими собственными чувствами, поставившими себе цель посредством медленного, терпеливого акта освобождения от Версальского мира все же постепенно превратить его в настоящий мир с Западом. Большевистская Россия была для них зловещей — и тем более зловещей, после того как она неожиданно показала себя столь жизнеспособной.
Наиболее дальновидный среди них, Вальтер Ратенау, даже верил в то, что как раз вследствие победы большевизма в России может быть достигнуто новое единение между Германией и Западом: в конце концов, разве у немецких и западных капиталистов не были одни и те же интересы в том, чтобы разрядить эту бомбу, которая неожиданно оказалась среди них? Следовало привести дело к тому, чтобы они совместно взяли в свои руки восстановление России. Тем самым одним ударом можно будет трех зайцев убить: Россия будет незаметно, но неизбежно снова вовлечена в сеть капиталистической всемирной экономики; Германия сможет заработать в России средства для платежей по репарациям в пользу Франции и Англии; и Германия и Запад (незаметно, но неизбежно) прекратят противостоять друг другу как должник и кредитор, и вместо этого станут партнерами… Ратенау с подобными мыслями нашел ответные чувства: в Англии. Разумеется, не во Франции, и меньше всего в самой Германии, которая в своем тогдашнем состоянии духа любую «политику исполнения», даже будь она столь дальновидной, воспринимала как невыносимое самоуничижение.
«Восточники» в Германии находили гораздо больший отклик. Они тоже ведь были в своем роде реалистами. Для них капиталистическая общность с Западом была менее важной, чем национальное противоречие между победителями и побежденными, а идеологические и экономические противоречия с большевистской Россией менее важны, чем национальные общие интересы обеих побежденных в мировой войне стран. Они ссылались на Бисмарка, для которого внутреннее устройство другой страны не имело никакого значения, когда речь шла о национальных интересах. Да, они воздвигли Бисмарка на пьедестал. В их глазах большевики были «бандой преступников», но эта банда преступников не оскорбляла их и могла быть им полезной. Так что можно было спокойно иметь дело с ними. Иметь дело с Западом им запрещало чувство чести: Запад не был «бандой преступников», он был так сказать сословно равным; но он унизил Германию. Версаль был оскорблением.
Что могли сказать русским эти «восточники» Веймарского истэблишмента — политизирующие офицеры рейхсвера, высокопоставленные чиновники, прусские консерваторы — звучало примерно так: «Ладно, вы большевики. Это дело ваше. Ладно, вы хотели бы и у нас внедрить большевизм. Мы сумеем это предотвратить. Вы правите у себя, как это вам по душе, а мы правим у себя, как это нам по душе. Договорились? Но в остальном: разве мировые державы, которые пытались свергнуть вас совсем недавно с помощью „белых“, не являются вашими злейшими врагами? Они также и наши враги. Разве мы в отличие от них не спасали вас от „белых“? Вот видите. Вы хотите создать Красную Армию? Мы можем вам в этом помочь — если вы нам дадите возможности для испытаний у вас оружия, которое Запад нам запретил. Вам требуется капитал для восстановления? Возможно, что он у нас есть; естественно, он будет с процентами. Вы не любите нас, это мы знаем. Мы вас тоже не любим. Но похоже на то, что мы можем быть друг другу полезны».
Были утечки информации такого рода, которые Ленин объяснил в конце 1920 гола: «Немецкое буржуазное правительство ненавидит большевиков до глубины души, но их интересы и международное положение против их собственной воли ведут их к миру с Советской Россией».
Так что в 1920 и в 1921 годах мало-помалу стали осуществляться маленькие, осторожные, половинчатые шаги навстречу между Москвой и Берлином: торговый договор, немного тайного военного сотрудничества, пара неофициальных миссий туда и обратно.
Но в следующем году в Германии верх одержали «политики исполнения Версальского договора»: Вирт, католик-шваб, стал рейхсканцлером, Ратенау министром восстановления, затем министром иностранных дел.
Оба были «западниками» — и прежде всего Вирт. Ратенау немедленно развил лихорадочную и не совсем безуспешную деятельность.
Он ездил в Лондон, в Висбаден, в Канны. Вскоре появился договор о поставках, который посеял надежды на ослабление вопроса о репарациях, появились слухи о будущем европейском консорциуме — с участием Германии — для «восстановления России». И в начале 1922 года английский премьер-министр Ллойд Джордж созвал европейскую конференцию в Генуе, которая в первый раз должна была снова объединить всех — победителей, придерживавшихся нейтралитета и побежденных, в том числе и Германию, и Россию.
Незадолго до этого Ллойд Джордж встречался с Ратенау в Лондоне и его великую идею — восстановление России силами объединенных капиталистических стран — воспринял как свою собственную. Он легко воспринимал чужие идеи, хотя столь же легко и отступался от них. В характере Ллойд Джорджа было что-то от ртути, от скользкого угря, не слишком внушающее к себе доверие. Но он в то время был одним из самых могущественных людей в мире, и если Ратенау действительно покорил его своей идеей — не последует ли вслед за этим вскоре еще нечто, как например переговоры и примирение с Западом? В таком случае Россия естественно больше не представляла интереса для Германии, и можно было снова отбросить неприятную связь с большевиками.
Весной 1922 года казалось, что политика, над которой работали такие люди, как начальник рейхсвера Зеект и начальник Восточного отдела в Министерстве иностранных дел, Аго фон Мальцан, в Берлине, а в Москве Радек и министр иностранных дел Чичерин, немного зачахла. Когда русские по пути в Геную в начале апреля сделали остановку в Берлине, они привезли с собой проект германо-российского договора — в некотором роде дополнительный мирный договор. Но немцы сдержанно восприняли эту информацию — они хотели сначала посмотреть, что может принести Генуэзская конференция. Договор остался не подписанным.
Генуэзская конференция была торжественно открыта 10 апреля 1922 года, в понедельник пасхальной недели. Это было самое грандиозное европейское собрание со времен Берлинского конгресса 1878 года: все европейские страны послали на него своих министров иностранных дел, почти все — глав правительств. Журналисты, съехавшиеся со всего мира, говорили о наконец-то начинающейся настоящей мирной конференции и проводили сравнения с великими вселенскими соборами христианской церкви. Налет сенсации с самого начала был на всем: вдруг все снова были под одной крышей, в том числе и злые немцы, и зловещие большевики. Поразительным образом у них не было ни рогов, ни копыт, внешне они вели себя совсем как вежливые, нормальные политики. Вернется ли наконец-то мир и нормальная жизнь обратно? Наступила ли теперь и в европейской политике весна — как в мягком ландшафте итальянской Ривьеры?
Генуя пробудила надежды, каких не пробуждала до того никакая конференция двадцатого века. Но было также и всеобщее опасение провала этого беспрецедентного по масштабам мероприятия: её невозможно было бы повторить — и в действительности до 1971 года ни разу более не проводилась подобная общеевропейская конференция. Если она расстроится, то в воздухе запахнет катастрофой.
Конференция была слабо подготовлена. Ллойд Джордж любил импровизацию, и ему должно было поспособствовать то, что он был единственным, кто точно знал, чего он хочет от Генуэзской конференции, а именно объединения всех капиталистических промышленно развитых стран Европы с целью восстановления России. В этих рамках следовало смягчить вопрос о репарациях, который в то время отравлял европейский воздух, незаметно свести вместе Германию и Францию, а Россию исподволь вернуть и вписать в капиталистическую экономическую систему. Остальные государства знали только лишь, чего они не хотят: Россия — как раз этого объединения мирового капитала для экономической колонизации России; Германия — возобновления довоенного альянса России с Западом; Франция — выторговывания каких-либо уступок от её репарационных требований к Германии.
Если Ллойд Джордж хотел провести свой великий план через все эти препятствия, то он должен был играть весьма сложную партию. С Францией, которая вообще неохотно согласилась на проведение конференции, с самого начала он оказался в открытом противостоянии: Франция вовсе не хотела успеха конференции. Она чувствовала себя обманутой в Версале в вопросе о границах по Рейну и хотела использовать репарации, чтобы впоследствии достичь этой военной цели.
По этой причине при проведении конференции под руководством Ллойд Джорджа Францию сначала следовало оставить в стороне и изолировать, и лишь в самом конце, когда все другие будут едины, можно было отважиться на фронтальное наступление на французские позиции.
Германия тоже могла подождать, полагал Ллойд Джордж. Чего хотел добиться Ллойд Джордж, изначально было же собственной идеей Ратенау, и Германия выиграла бы от этого больше всех — ослабления гнёта репараций, допуска обратно в западный клуб государств. Её не требовалось особенно и уговаривать; возможно, было даже и неплохо, для начала заставить Германию немного понервничать, дать ей почувствовать, насколько это неприятно — подпирать стенку на балу, когда тебя никто не приглашает на танец. И тем легче ухватится она потом за свою роль, когда в конце концов ей снова предложат значительную партнерскую роль.
Кого следовало в первую очередь привлечь на свою сторону — так это русских: робких, необычных, недоверчивых русских большевиков. У них должно быть возникло подозрение, что капиталисты всей Европы собрались толпой против них — вовсе не безосновательное подозрение, поскольку естественно всеевропейский экономический синдикат, который должен будет взять в свои руки возрождение России, станет могущественнее, чем любое русское правительство, и в развитой европейским капиталом России для социализма не много места останется. Чтобы приручить русских, Ллойд Джордж придумал неожиданный первый ход: он хотел предложить им германские репарации (Версальский договор содержал в себе такую возможность). Ллойд Джордж не хотел сразу выложить все свои планы, он хотел для начала начать обезоруживающий разговор с русскими как союзник с союзником: «Ведь вы тоже сражались с нами и вместе с нами проливали кровь, вы ведь собственно принадлежите к коалиции победителей! Что там капитализм и коммунизм — мы же старые братья по оружию, не так ли? Естественно, что вам тоже причитаются репарации! Не правда ли, это замечательно! Нет, никаких возражений — что вы о нас думаете!» И далее в том же тоне. За это Россию, разумеется, нужно будет обязать заплатить Франции по царским довоенным займам. А за это в свою очередь Франция должна сделать для Германии определенные уступки по репарациям — скидку или по меньшей мере отсрочку. Для каждого кое-что! Но прежде всего русские должны быть посредством своего рода практического обновления старого военного альянса уважены, польщены, сделаны доверчивыми. Таким образом, Ллойд Джордж посвятил почти всю первую неделю конференции русским, за исключением формальных заседаний. Другие тоже приглашались от случая к случаю, но русские были его главными гостями. Для немцев он был недоступен. С ними разговор должен был состояться позже.
Но немцы, естественно, с каждым днем становились все нервознее и беспокойнее. Они и без того были чувствительны и легко ранимы; унижения, которым они были подвергнуты в Версале, были еще свежи в памяти — как подсудимые, которые выслушивают свой приговор, они были выставлены на всеобщее обозрение! Неужели это должно здесь повториться? Кроме того, до них естественно дошли слухи, витавшие в воздухе. Русские требования репараций к Германии? Об этом Ллойд Джордж никогда ничего не говорил! Можно ли ему доверять? И можно ли доверять русским? Когда западные державы им буквально навязывают немецкие репарации — смогут ли они сказать «нет»? Если бы только предложенный ими договор был принят раньше! Теперь наверное было уже слишком поздно. Если единственным результатом конференции, который будет привезен домой, станет то, что теперь надо будет платить репарации еще и России — невозможно домыслить!
В страстную пятницу до немцев дошли слухи, что западные державы и русские договорились; в пасхальную субботу эти слухи усилились. Ратенау снова и снова пытался встретиться с Ллойд Джорджем, но все напрасно; Ллойд Джордж не давал с собой поговорить. Вечером этой субботы, перед перерывом на праздник, немцы сидели рядом друг с другом угнетенные и измученные в холле своего отеля, в полном одиночестве, разговаривая время от времени о том, о сем, размышлял, взвешивая мрачные перспективы. Около полуночи они прекратили бесплодный разговор. «Чем тут поможешь! Пойдем спать». Но два часа спустя все они еще бодрствовали.
В это время в дверь фон Мальцана легонько постучали: господин с забавным именем хочет разговаривать с ним по телефону. Мальцан в халате и в шлепанцах спустился по тихой ночной лестнице в телефонную будку в холле отеля. (Комнатные телефоны в 1922 году даже в хороших отелях были еще редкой роскошью). У телефона был Чичерин — русский министр иностранных дел. «Мы должны утром тотчас же встретиться», — сказал он. «Это дело величайшей важности».
Мальцан был «восточником» среди немецких делегатов. Он хотел договора с русскими — и охотно заключил бы его с ними уже до Генуи. Русские это знали или по крайней мере чувствовали. У них возникло определенное доверие к Мальцану. В два часа ночи Мальцан стуком в двери разбудил одного за другим всех членов немецкой делегации. Никто еще не спал. Ратенау с запавшими глазами, ходивший туда и сюда в пижаме по своему номеру, принял Мальцана со словами: «Что же? Вы принесли мне мой смертный приговор?» и Мальцан весело ответил: «Наоборот!»
И затем последовала знаменитая «конференция в пижамах» в номере Ратенау. Вся немецкая делегация, рейхсканцлер, министр иностранных дел, чиновники и дипломаты — все собрались в своих пижамах и халатах и обсуждали новую ситуацию, сидя на кроватях и подушках, усталые от бессонной ночи. Русские настаивали на немедленной встрече с глазу на глаз — немедленно, в пасхальное воскресенье, за городом в Рапалло, где они жили, в отдалении от остальных делегаций. О чем идет речь, едва ли можно было сомневаться: русские не хотели заключать сделку с Ллойд Джорджем, не сделав еще раз попытку объединения с немцами. Похоже было, что всему, что им мог предложить Ллойд Джордж, они предпочитали свой старый проект договора с Германией. Они явно все еще были готовы заключить договор.
Это было облегчение, но это ставило немцев перед необычайными, имеющими в перспективе серьёзные последствия решениями, которые следовало принять на месте — здесь и сейчас, в пижамах, ранним утром пасхального воскресенья между двумя и пятью часами. Следует ли заключать договор с русскими? Сейчас, вдруг, второпях, в пасхальное воскресенье? Это может взорвать конференцию. Это означало конец большим планам, в которые Ратенау с Ллойд Джорджем вместе верили. С другой стороны — останутся ли русские после второго отказа и далее готовыми к договору? И если вместо этого в понедельник они заключат соглашение с державами Антанты? По всему, что известно, выбор был за ними.
Ратенау видел, что шансы договориться с Западом резко уменьшатся, если он примет русское предложение. «Теперь, когда я знаю положение дел, я пойду к Ллойд Джорджу» — сказал он.
Мальцан возразил: «Если Вы это сделаете, я уйду в отставку». Рейхсканцлер Вирт прекратил короткий кризис тем, что он встал на сторону Мальцана. Собственно говоря, он был «западником», как и Ратенау. Но ему было довольно нервной пытки прошедшей недели. Предложение русских было для него выходом — синицей в руках; Вирт устал ловить журавля в небе. В пять утра немецкая делегация приняла решение поехать в Рапалло. Ратенау предложил, что следует по меньшей мере сначала сообщить об этом английской делегации по телефону. Из этого ничего не вышло. В первый раз они еще спали, во второй раз они уже ушли из отеля.
В Рапалло затем все прошло как по маслу. Русские были сама любезность. Явно они уже заранее решили при всех обстоятельствах прийти к заключению договора. Они не стали чинить никаких препятствий, когда немцы от такого усердия стали подозрительными и потребовали еще одно изменение проекта договора в свою пользу. В 5 часов пополудни договор в Рапалло был подписан.
По содержанию это был материальный договор — и не более того. Брест-Литовский договор был аннулирован уже в ноябре 1918 года. Теперь вместо него появился настоящий мир. Обе стороны признали границы друг друга, возобновили дипломатические и консульские отношения, взаимно отказались от репараций, предоставили друг другу режим наибольшего благоприятствования и договорились об экономическом сотрудничестве и «взаимных консультациях, если это сотрудничество потребуется урегулировать в более широких международных рамках». Это было все. Военных или особых тайных статей договор не содержал. Тайное военное сотрудничество между рейхсвером и Красной Армией, которое правда понемногу началось уже до этого, не упоминалось в Рапалльском договоре. Дипломаты, которые его составляли, большей частью вовсе ничего не знали о нем.
Тем не менее, договор был небывалым событием — подземным толчком, который изменил весь международный ландшафт. Германия и Россия, обе впервые снова допущенные в европейское сообщество государств, использовали возможность, чтобы объединиться против этого общества — к этому сводилось дело. И именно за спиной у конференции — и одновременно так сказать на их глазах! Переполох был неописуемым. У Ллойд Джорджа случился припадок бешенства, когда он услышал новость: все его планы рухнули. Французская делегация демонстративно упаковывала чемоданы. Некоторые газеты писали о войне.
Это все миновало. Были объяснения, заверения, заявления для успокоения общества, медленное затухание эмоций. Конференция не развалилась тотчас же, хотя в какой-то момент казалось, что так и случится. Она тянулась еще несколько недель, но потеряла свой смысл и в конце концов все безуспешно разъехались. Единственным достижением конференции стал договор в Рапалло.
Рапалльский договор, возникший столь неожиданно и второпях, оказался поистине долговечным. Формально он оставался в силе почти двадцать лет — до нападения Гитлера на Россию 22 июня 1941 года. После прихода Гитлера к власти в 1933 году он, разумеется, превратился в мертвую букву. Но в течение одиннадцати лет он реально определял отношения между Германским рейхом и Советским Союзом. В это время Веймарская Германия с развитым капитализмом и большевистская Россия были друзьями. Это не была неомраченная ничем дружба — у нее были свои перипетии, свои трудности, осложнения и предубеждения с обеих сторон. Тем не менее, она оказалась поразительно прочной и плодотворной. Решающим намерением к заключению этого договора было намерение русских. Немцы подписали его, поскольку полагали, что у них нет другого выбора. У русских же был выбор. Они могли бы вместо Германии заключить соглашение с Западом. Они предпочли договор с немцами. Почему?
Наиболее ясный и пожалуй откровенный ответ даёт изданная в 1947 году в Москве официальная «История дипломатии». Там говорится: «Договор в Рапалло сорвал попытку Антанты создать единый капиталистический фронт против Советской России. Планы восстановления Европы за счет побежденных стран и Советской России были обречены на провал». Это проясняет дело. Если бы Россия клюнула на приманку немецких репараций и присоединилась бы к западным государствам, то и Германия вынуждена была бы подчиниться этой подавляющей комбинации и вписаться в неё. В воссозданной таким образом всеевропейской структуре большевистская Россия была бы изолированным, неспособным двигаться чужеродным телом и вероятно раньше или позже снова была бы втянута в кильватерную струю превосходящих сил капитализма. Пока Советская Россия, ослабленная мировой и гражданской войнами, оставалась окруженной капиталистическими странами, ей нужно было использовать национальные противоречия между ними. И для этого нужно было противопоставить более слабую, побежденную и неудовлетворенную страну против более сильных, победоносных и удовлетворенных положением дел — и не наоборот. Но этой страной была Германия.
Тем не менее, русским нелегко далось решение выбрать партнерство с Германией. Германия была той страной, которая совсем недавно, в Брест-Литовске и после Брест-Литовска, чуть не задушила Россию. Это также была страна, которая остановила и разбила мировую революцию, на которую тогда еще большевики возлагали все свои надежды на будущее. Огонь, который Ленин и Троцкий хотели разжечь своей «начальной искрой» в Петрограде, потух на улицах Берлина и Мюнхена. И все же большевики выбрали теперь в друзья того, кто загасил это пламя. Это было сделано по трезвому государственному благоразумию — определенно не от бьющей ключом симпатии; но одновременно это потребовало насилия над собой, едва ли меньше того, с которым Ленин в 1917 году принял поддержку кайзеровской Германии, а в 1918 — мир в Брест-Литовске.
Все же Рапалло был самым здравомыслящим действием на свете, и чем угодно, только не любовным союзом: он основывал настоящий политический брак и должен был его также мотивировать.
Чичерин, советский министр иностранных дел, который осуществил договор, назвал его «символом общества взаимопомощи обоих международных мальчиков для битья — Германии и России». А Радек, который принес в Россию первые зародыши мыслей о договоре, заявил: «Политика, которая исходит из того, чтобы задушить Германию, в действительности включает и наше собственное уничтожение. Какое бы правительство не было в России, у него всегда есть заинтересованность в существовании Германии». Тем самым он высказал мысль, которая в то время для политики Советского Союза была определяющей и оставалась крайне важной еще десятки лет. Многое должно было еще произойти, чтобы эта политика изменилась.