Гуманистический Туман

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гуманистический Туман

В1912 году, уже после смерти Льва Николаевича Толсто­го, в посмертном издании его художественных произведений была впервые напечатана повесть «Хаджи-Мурат». Толстой начал писать повесть в 1896 году, работа шла неравномерно, и лишь в конце января 1905 года автор продиктовал своей жене графине Софье Андреевне последний отрывок «кав­казской истории» с рассказом о жизни Хаджи-Мурата. Ли­тературный образ героя повести, созданный рукой великого художника, оказался более реальным, чем сама жизнь. Герой повести заслонил подлинного Хаджи-Мурата. Однако я не буду анализировать степень соответствия литературного героя и его исторического прототипа. Меня интересует иное. Меня интересует, как офицер русской армии, подпо­ручик артиллерии, ветеран Кавказской и Крымской войн, за участие в обороне Севастополя удостоенный ордена Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», граф Толстой рассказал о жизни и смерти человека, всю свою жизнь сражавшегося с русскими войсками и погибшего с оружием в руках в схватке с ними. Реальный Хаджи-Мурат родился в конце 90-х годов XVIII века и был близок к правившему в Аварии ханскому дому: его мать была кор­милицей ханского сына. Аварское ханство располагалось в центральной части Дагестана и с 1802 года входило в состав Российской империи, следовательно, Хаджи-Мурат был её подданным. Такова формально-юридическая сторона вопроса. Реально же и Хаджи-Мурат, и его соплеменники были поставлены перед жестоким выбором: покориться воле «белого царя» и подвергнуться за это нападениям со стороны немирных горских племен, или же присоединиться к горцам, ведущим непрекращающуюся священную войну с Россией, и испытать за это весь ужас карательных экспеди­ций. После того как имам Гамзат истребил аварских ханов, Хаджи-Мурат принял участие в заговоре против имама, за­кончившемся убийством Гамзата. Эта кровная месть убийце аварских ханов вознесла самого Хаджи-Мурата на вершины власти: по воле русского правительства он стал одним из пра­вителей Аварии. Хаджи-Мурату был пожалован офицерский чин прапорщика, с получением которого было сопряжено обретение прав потомственного дворянства Российской им­перии. С1834 по 1836 год прапорщик Хаджи-Мурат служил России. Служил до тех пор, пока его не обвинили в тайных связях с Шамилем и арестовали. Проявив недюжинную храбрость и редкую изобретательность, Хаджи-Мурат с риском для жизни удачно бежал из-под ареста, примкнул к Шамилю, очень скоро стал его наибом (уполномоченным) и прославился удачными партизанскими набегами на рус­ские войска. В течение пятнадцати лет наиб Шамиля воевал против России, пока большое честолюбие Хаджи-Мурата не привело его к разрыву с Шамилем. 23 ноября 1851 года Хаджи-Мурат перешёл на сторону русских. Бывший дезер­тир получил прощение. Власть сохранила ему свободу и на­значила высокое денежное содержание — 5 золотых рублей в день. Далеко не каждый генерал мог похвастаться таким жалованьем. Однако в апреле 1852 года Хаджи-Мурат пред­принял дерзкую попытку бежать в горы — и в перестрелке был убит. Такова внешняя канва жизни этого человека, вдох­новившего великого русского писателя на создание одного из самых знаменитых своих произведений. Обратимся же к «Хаджи-Мурату»- Лев Николаевич не скрывает восхищения своим геро­ем — «самым могущественным и удалым наибом Шамиля»69. Неуёмная энергия, сила жизни Хаджи-Мурата и его несо­крушимость борца увлекли автора, поражённого умением реального исторического персонажа защищать свою жизнь. Летом 1896 года писатель увидел на вспаханном поле не­покорный «татарин» - репей, изуродованный плугом, но уцелевший. «Напомнил Хаджи-Мурата. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля как-нибудь, да от­стоял её»70 - эту запись Толстой сделал в дневнике 19 июля 1896 года. Несломленный репей, напомнивший Толстому бесстрашного горца, послужил творческим импульсом на­чала работы. «Репей» - так назывался первый набросок будущей повести. Пролог, в котором рассказывалось о ре­пье, заканчивался словами: «И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня. Так и надо, так и надо»71. Толстого ошеломила пассионарность Хаджи-Мурата, его «жизненная сила»72 и способность, с одной стороны, до последнего бороться за свою жизнь, а с другой — ежеми­нутная готовность этой жизнью пожертвовать. Именно этой «жизненной силы» не имели современники писателя. Толстовское восхищение героем повести было многократно усилено его идеей отрицания государства как такого и вся­кой войны. Не признавая всякую войну, Толстой, однако, в одном из многочисленных черновых вариантах повести с упоением описывает, что именно сделало его героя та­ким знаменитым: «Он делал чудеса: он с своими конными отрядами делал неимоверные переходы, появлялся там, где его не ждали, с необычайной смелостью и верностью расчета нападал, побивал и уходил. Он врывался в города, в которых были русские войска, грабил, разорял и ухо­дил. Он похитил ханшу из её дворца со всем её штатом и имуществом. Он был сам храбрец, силач и джигит и был смелый, умный и счастливый военачальник»73. Толстой не утаивает причин, обусловивших успех этих отчаянных предприятий: «Успех горцев надо было приписать тому, что русские баловались войной: поддерживали войну, убивали горцев и губили жизни своих солдат только затем, чтобы поддерживать практику убийства и иметь случаи раздавать и получать кресты и награды»74.

Возникает резонный вопрос: ради чего Российская империя воевала на Кавказе? Однако мы будем тщетно искать ответ как в черновых рукописях повести, так и в ее каноническом тексте: ни сам этот вопрос, ни ответ на него не интересует великого писателя. Он мучительно пытается понять, что именно вскормило у Хаджи-Мурата неистреби­мую ненависть к русским. Опираясь на записки очевидца, Толстой создает поразительную по силе художественного мастерства и эмоционального воздействия сцену публичной казни горцев, взятых в заложники. Несколько русских сол­дат, решивших пограбить в ауле, были убиты его жителями.

Царские войска окружили аул и, угрожая его уничтожить огнем и мечом, потребовали выдать заложников, число кото­рых в два раза превышало число убитых солдат. Заложники прекрасно понимали, что идут на верную смерть. Они дума­ли, что их расстреляют и они своей смертью спасут родной аул от разорения. Однако их ждал не расстрел, а долгая и мучительная казнь — прогаание сквозь строй. Казнь про­исходила на глазах жителей нескольких окрестных аулов, среди которых был и десятилетний Хаджи-Мурат вместе со своим дедом. Экзекуцией руководит толстый русский гене­рал, который неторопливо курит трубку, в то время как горцев на глазах их родных подвергают мучительным истязаниям. Русское командование хотело устрашить горцев, но добилось прямо противоположного. Эту страшную сцену публичной казни мы видим глазами десятилетнего мальчика, поклявше­гося после этого стать непримиримым врагом русских.

«Начальник с брюхом и заплывшими глазами всё сидел и курил трубку, которую ему подавали солдаты. Хаджи-Мурат дольше не мог видеть и убежал домой. Вечером, когда мать уложила спать Хаджи-Мурата на кровле дедовой сакли и когда муэдзин звал к полуночной молитве, он долго смотрел на звёзды, думая о том, как истребить этих неверных собак русских.

Хаджи-Мурат не мог понять, зачем допускает бог суще­ствование этих собак, все свои силы употребляющих на то, чтобы мучать мусульман и делать зло им. Ему представля­лись все русские злыми гадинами.

А между тем русские вовсе не были злы: не был зол и тот с заплывшими глазами начальник, сидевший с трубкой на барабане; не были злы офицеры, командовавшие солда­тами; и ещё менее были злы солдаты, забивавшие палками безоружных людей, виноватых только в том, что они любили свою родину»75.

Но в итоге эта одна из самых ярких картин, созданных пером Толстого, так и не была включена автором в текст по­вести. Он пытался понять и защищающих свой очаг горцев, и повинующихся приказу русских солдат - и обратил мощь своего негодования против государства. Форма государ­ственного устройства не важна для писателя: ему одинаково чужды и европейский абсолютизм императора Николая, и азиатский деспотизм имама Шамиля. То обстоятельство, что в течение своей бурной жизни Хаджи-Мурат несколько раз изменял знамёнам, под которыми он воевал, для Толстого оказывается менее существенным, чем трагедия человека, вынужденного подчиняться власти. Хаджи-Мурат не поже­лал подчиниться, смирить данную от природы «жизненную силу» - и его трагическая гибель стала неизбежной. Толстой считает, что чем ближе человек к центру власти, которая воспринимается им как воплощение абсолютного зла, тем сильнее он вовлечён в её преступные деяния. Виновен не солдат, наносящий палочный удар по обнажённой спине безоружного горца, неизбывная вина лежит как на том, кто в качестве полномочного представителя власти распоряжает­ся казнью, так и на самом носителе этой власти - императоре и самодержце всероссийском.

Руководивший экзекуцией русский генерал имеет не­сомненное портретное сходство с Алексеем Петровичем Ермоловым. Это утверждение кажется странным и нуждается в пояснениях. Казалось бы, что общего между гордым витязем в бурке, каким, как правило, изображают генерала, и «начальником с брюхом и заплывшими глазами», о котором пишет Толстой? «Проконсула Кавказа» обычно представля­ют себе исключительно по романтическому портрету кисти Джорджа Доу из Военной галереи Зимнего дворца. Модный живописец запечатлел популярного героя Отечественной войны 1812 года в профиль на фоне заснеженных гор Кав­каза. В 1824 году Томас Райт выполнил с этого оригинала ставшую очень известной гравюру на стали. Именно такого Ермолова, командира Отдельного Кавказского корпуса и главноначальствующего в Грузии, воспел Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника»:

Но се - Восток подъемлет вой...

Поникни снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов!76

В горах матери пугали детей его именем. Чтобы сломить сопротивление, Ермолов постоянно брал заложников - ама­натов. «Аманатов - или разорение!» Насильственно взятые аманаты должны были обеспечить безусловное выполнение ермоловских приказов и распоряжений. Заложники служи­ли гарантией покорности своих соплеменников: они рас­плачивались жизнью, если последние не хотели покориться. Жестокая кара ожидала тех, кто оказывал вооруженное сопротивление русским войскам или же своевременно не сообщал о готовящихся набегах мятежных горцев на рус­ские поселения и крепости. «В последнем случае деревня истребляется огнем; жен и детей вырезывают»; «Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбои»77. Ермолов, не зная жалости, стремился покорить Кавказ российскому владыче­ству и не останавливался перед применением бесчеловечных средств водворения порядка.

В течение более восьми лет Александр Сергеевич Гри­боедов постоянно соприкасался с генералом Ермоловым: пытливо наблюдал за ним и не боялся спорить. «Я сказал в глаза Алексею Петровичу вот что: "Зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями; на деле вы совершенный деспот". - "Испытай прежде сам прелесть власти, — ответил мне Ермолов, — а потом и осуждай"»78.

Через несколько лет после того, как в эпилоге «Кавказ­ского пленника» были опубликованы поэтические строки Пушкина, вызвавшие негодование князя Вяземского, знаменитый военачальник будет отрешён императором Николаем I от должности и уволен в отставку. Его сменит генерал Паскевич. Как раз такого Ермолова, этого «Сфинкса новейших времён», увидит Пушкин в Орле во время своего путешествия в Арзрум в 1829 году и будет удивлён несход­ством опального генерала с его каноническим портретом. «С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка не приятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэти­ческой портрет, писанный Довом»79.

Ермолов был всем известным ревностным жрецом «сла­вы, купленной кровью», и сначала Толстой решил низвести его с пьедестала, лишить ореола великого государственного деятеля. Он намеренно хотел не увековечить, а развен­чать поэтический образ «проконсула Кавказа». В юности сам Толстой испытал воздействие ермоловской легенды. Опальный полководец, наряду с митрополитом Филаретом и юродивым Иваном Яковлевичем Корейшей, был одной из трёх московских знаменитостей - и будущий великий писатель перед отъездом на Кавказ посетил знаменитых людей Первопрестольной ю. Романтический витязь в бурке был слишком возвеличен и узнаваем, и Толстой обратился к менее прославленным и пафосным портретам генерала. В черновых рукописях «Хаджи-Мурата» он, по сути, опи­сал Ермолова последних лет жизни, опираясь при этом, помимо своих личных впечатлений, либо на литографию Дарленга по рисунку Пашенного 1855 года, либо на ли­тографию Тимма из «Русского художественного листка» 1861 года81. Первая литография была выпущена во время Крымской войны в связи с назначением генерала Ермолова начальником Государственного подвижного ополчения Московской губернии, вторая - в связи с его кончиной. Литографии прекрасно корреспондируются с воспомина­ниями современников: и художники, и мемуаристы, пре­жде всего, обращают внимание именно на тучность, то есть излишнюю полноту военачальника.

ДА. Ровинский: «В то время Ермолов уже был значитель­но тучен; лицо у него было совершенно круглое; маленькие серые глаза, напоминавшие взгляд дикой кошки, и непри­ятная, деланая улыбка не сходила с его губ. Он жил одними воспоминаниями, желчно отзывался о военных современни­ках и без злости не мог вспомнить имени Паскевича»82.

ДАМилютин: «Известно, что Ермолов прожил послед­ние 35 лет своей жизни в Москве, в полном бездействии. Мне довелось видеть его ещё за несколько месяцев до его смерти, в мой проезд чрез Москву. И в этот раз, так же как и в прежние мои посещения, я нашёл его сидящим за письмен­ным столом; так же как и прежде, тучное его тело покоилось на просторном кресле, с которого он почти не поднимался; львиная голова его внушала почтение; но уже заметно было влияние преклонных лет; не было уже прежнего живого взгляда, ни прежнего бойкого разговора. Кончина его про­шла почти незамеченного»-83.

На этих литографиях мы узнаём и опухшие глаза, и усы, которых нет на портрете Доу; и большой живот, и рас­стегнутый мундир генерала — описание всего этого есть в черновых вариантах повести Толстого. Именно такого Ермолова и увидел будущий великий писатель перед своим отъездом на Кавказ. «Толстый, краснолицый, с запухшими глазами начальник»; «С запухшими глазами начальник выпускал через усы дым трубки»; «Начальник с брюхом и запухшими глазами»; «В самой середине сидел на барабане толстый, красный человек, расстегнутый, в черных штанах и белом бешмете с золотыми наплечниками. Вокруг него стояло несколько человек, таких же, как он, начальников и солдат. Это был генерал, начальник»; «Человек в черных узких штанах, в белом кителе с золотыми наплечниками и в фуражке с красным околышем на толстой голове с красными щеками»; «Толстомордый»; «Толстый красный человек»; «Толстый начальник с брюхом и заплывшими глазами»; «Толстый усатый человек в черных узких штанах, белом кителе с золотыми наплечниками и в фуражке с красным околышем».

Великий писатель размышляет о том, какой именно це­ной была куплена Ермоловым его слава. Пишет, переписы­вает, зачёркивает, исправляет. И так раз за разом, стремясь добиться максимальной лаконичности и выразительности. Но так и не вплетает связанную с Ермоловым нить повество­вания в ткань канонического текста «Хаджи-Мурата».

«Ермолов, один из самых жестоких и бессовестных людей своего времени, считавшийся очень мудрым госу­дарственным человеком, доказывал государю вред системы заискивания дружбы и доброго соседства.

Одна только самая ужасная жестокость, по его мнению, могла установить правильные отношения между русскими и горцами. И он на деле проводил свою теорию. Так, за убиение горцем русского священника, он велел повесить убийцу - это было в Тифлисе - не за шею, а за бок на крюк, приделанный к виселице. Когда же после страшных, про­должавшихся целый день, мучений горец сорвался как-то с своего крюка, то Ермолов велел перевесить его за другой бок <и пошёл со своими приближенными обедать и раз­влекаться веселыми военными разговорами> и держать так, пока он умрет.

Но мало того что считались полезными и законными всякого рода злодейства, столь же полезными и законными считались всякого рода коварства, подлости, шпионства, умышленное поселение раздора между кавказскими ханами. Так, тот же Ермолов прямо приказывал ссорить между со­бой ханов, то поддерживая одних, то поддерживая других и подсылая к ним людей, долженствующих раздражать их друг против друга.

Казнь, которую видел Хаджи-Мурат, была одной из таких, считавшихся полезными, жестокостей. Русские на­чальники не только говорили, но и думали, что они этим способом умиротворят край. В действительности же такой образ действий заставлял горцев все больше и больше спла­чиваться между собой и подчиняться отдельным лицам, которые призывали их к защите их свободы и отмщению за все, совершаемые русскими, злодеяния. Таков был еще в 1788 году шейх Мансур, потом таким же был Кази Мулла, первый проповедовавший хазават, и таков же в 1851 году был Шамиль.

Такой образ действий, доводя горцев до крайних преде­лов раздражения, ненависти, желания мести, оправдывал в их глазах всю ту жестокость, с которой они, когда могли это делать, обращались с русскими»84.

Мог ли реальный Хаджи-Мурат, а не герой повести видеть генерала Ермолова? Такой вопрос вполне естествен в устах профессионального историка, но не имеет особого смысла для писателя, который исходит из другой системы аксиом. Однако, может быть, Толстой потому и исключил повествовательную нить, связанную с именем Ермолова, из ткани канонического текста «Хаджи-Мурата», что уже после написания этой сцены посчитал саму такую встречу исторически невозможной?! Такое объяснение допустимо. Филолог попытался бы вникнуть в хронотоп повести, то есть художественно освоенное автором время-пространство описываемых им событий, чтобы ответить на вопрос: мог ли герой повести достигнуть десятилетнего возраста в тот момент, когда генерал ещё не покшгул Кавказ? Для филолога не так существенна историческая достоверность события, как значима его художественная обоснованность: необхо­димо, чтобы литературный герой действовал, не выходя за рамки хронотопа произведения и повинуясь логике этого хронотопа. Историк занялся бы уточнением фактической достоверности самого события или исчислением вероятно­сти такой встречи. Для историка важно установить, могли ли жизненные пути двух незаурядных людей пересечься в пространстве и во времени, где и когда это могло быть. Для художника важно иное — и психологическая достоверность события теснит и подавляет его фактическую достоверность. «Историю забываю, она мне неинтересна. Меня интересу­ет психологическая сторона, а когда это было — меня не интересует»85.

Воинские подвиги Ермолова воспевали Жуковский и Пушкин, Крылов и Лермонтов, Денис Давыдов и Фёдор Глинка. После смерти Кутузова, которого считали «спа­сителем Отечества», ни один из русских военачальников никогда не был так популярен у сограждан, как Алексей Петрович Ермолов в годы его десятилетнего владычества на Кавказе. Молодые офицеры его боготворили, боевые генералы хотели видеть главнокомандующим, а так назы­ваемые русские патриоты, постоянно конфликтовавшие с сильной немецкой партией у подножия престола, именно в Ермолове видели свою надежду и опору. «Две неотъемлемые его добродетели - храбрость и бескорыстие - заменяли все недостатки, прикрываемые его манерами, а природное остроумие заменяло основательный ум и заставляло видеть в нем гения»86. Опала, которой в марте 1827 года подверг генерала император Николай I, произвела «сильнейшее впечатление в умах так называемых руссаков и патриотов»87. Для русского образованного общества Ермолов стал олице­творением жертвы царского произвола. Глас общественного мнения вплёл колючий терний невинной жертвы в лавровый венок героя Отечественной войны 1812 года. Так была упро­чена ермоловская легенда в исторической памяти россиян. Ермолов навсегда остался юным витязем в мохнатой бурке, чело которого было увенчано переплетёнными лаврами и терниями. Эта легенда надолго пережила генерала и бла­гополучно дожила до наших дней. Если бы размышления Толстого не были погребены в черновиках «Хаджи-Мурата», о существовании которых знают лишь специалисты, то сила толстовского гения смогла бы развенчать этого героя. Можно лишь гадать, почему Толстой не включил свои размышления о Ермолове в окончательный текст повести: руководствовался ли он художественными соображения или какими-то иными, но такова была воля автора. Великий писатель предпочел не низводить военачальника с пьеде­стала, он дал читателю возможность взглянуть на события Кавказской войны глазами самих горцев.

 Последовательно проводя гуманистический взгляд на все описываемые события, Толстой полностью проникает в человеческую сущность горцев, и, читая «Хаджи-Мурата»-, мы видим покорение Кавказа их глазами. Мы видим разо­ренный набегом чеченский аул, с обитателями которого познакомились на первых же страницах повести. Вот перед нами кунак Хаджи-Мурата Садо. Именно в его сакле оста­навливался Хаджи-Мурат перед выходом к русским. Жите­ли аула уже были оповещены посланцами Шамиля, что им под угрозой казни запрещено принимать Хаджи-Мурата. Садо ослушался приказа. «Садо считал своим долгом за­щищать гостя — кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно»88. Садо исполнил долг гостеприимства и не побоялся мести своих соплеменников, справедливо опасав­шихся гнева имама. Однако не Шамиль опустошил родной аул Садо, его разорили по приказу императора Николая русские войска. Сакля, в которой останавливался Хаджи-Мурат, была разрушена и загажена. Его пятнадцатилетний сын был убит штыком в спину. Были сожжены стога сена, поломаны абрикосовые и вишневые деревья и сожжены все ульи с пчелами. «Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать. Взрослые дети не играли, а ис­пуганными глазами смотрели на старших.

Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее.

 Старики хозяева собрались на площади и, сидя на кор­точках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чечен­цы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и вол­ков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения»89.

Пафос этой сцены перекликается с гуманистическим пафосом стихотворения Надсона «Герою», хотя по степени воздействия на читателя эти тексты несопоставимы. Сти­хотворные строчки Надсона не идут ни в какое сравнение с гениальной прозой Толстого. Но и патетика гражданской лирики, и кажущаяся простота толстовской прозы одно­значно убеждают читателя в приоритете гуманистических ценностей над имперскими. Сакраментальная фраза не­сравненного Портоса «Я дерусь, потому что дерусь!» уже перестала быть аксиомой для образованного человека и далее не могла существовать в качестве краеугольного камня его мировоззрения. Всякий, кто прочитал эту страницу, уже не мог, не погрешив против совести, оправдывать любые завоевательные войны империи. С такими мыслями чита­тели Толстого встретили Первую мировую войну, которую официальная пропаганда пыталась представить как Вторую Отечествешгую. В разгар этой войны Александр Александро­вич Блок работал над поэмой «Возмездие», в первой главе которой были такие строки:

Но тот, кто двигал, управляя

Марионетками всех стран,

-Тот знал, что делал, насылая

Гуманистический туман:

Там, в сером и гнилом тумане,

Увяла плоть, и дух погас,

И ангел сам священной брани,

Казалось, отлетел от нас...90

Формально Российская империя еще продолжала су­ществовать, до ее распада оставалось несколько лет, но из империи уже ушла душа, всё омертвело задолго до ее рас­пада. «Здравствуй, новая жизнь!» — восклицают молодые герои чеховского «Вишнёвого сада». Но новая жизнь уже наступила. Русская интеллигенция так сильно жаждала рас­статься со старой жизнью, что не понимала того, как по мере отмирания имперских ценностей происходило нарождение совершенно новых отношений - производственных, право­вых, нравственных и ценностных. И эти новые отношения, которые были отношениями буржуазными, капиталисти­ческими, совершенно не вписывались в идеалистическую картину мира русской интеллигенции. Интеллигенция не понимала, да и не пыталась понять суть этих отношений. Зато она горела желанием обрести пророка, указующего верный путь, и учителя жизни, олицетворяющего непре­ложный нравственный ориентир в быстро меняющемся мире. И такой учитель нашёлся.