«Привычка к неволе, к рабскому состоянию...»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Привычка к неволе, к рабскому состоянию...»

Антон Павлович Чехов стал первым русским писателем, который понял, что новая, ещё только формирующаяся капиталистическая реальность позволяет деятельному, целеустремленному и образованному человеку не только максимально самореализоваться, но и преобразовывать окружающий мир. Чеховская Россия - это столкновение двух миров. С одной стороны, это грубая толща нищеты и отсталости, дикого невежества и азиатчины — всего того, что веками существовало в прошлом и продолжает существовать в настоящем. «И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Ио­анне Грозном, и при Петре и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше»176. С другой стороны, капитализм в России развивался столь стремительно, что в течение жизни одного пореформен­ного поколения результаты его деятельности ощущались повсеместно. Антон Павлович никого не собирался учить, как надо жить. Чехов, в отличие от Толстого, скептически относился к любым химерическим философским построе­ниями по улучшению человека, а верил в науку и научный прогресс. С его точки зрения, именно научное знание и просвещение помогут человеку изменить свою жизнь к лучшему. Вот что он 24 декабря 1890 года писал Алексан­дру Сергеевичу Суворину. «Я верю и в Коха и в спермин и славлю Бога. Всё это, т. е. кохины, спермины и проч., кажет­ся публике каким-то чудом, выскочившим неожиданно из чьей-то головы на манер Афины Паллады, но люди, близко стоящие к делу, видят во всем этом только естественный результат всего, что было сделано за последние 20 лет. Много сделано, голубчик! Одна хирургия сделала столько, что ото­ропь берет. Изучающему теперь медицину время, бывшее 20 лет тому назад, представляется просто жалким. Милый мой, если бы мне предложили на выбор что-нибудь из двух: "идеалы" ли знаменитых шестидесятых годов или самую плохую земскую больницу настоящего, то я, не задумываясь, взял бы вторую»-177. Выпускник Московского университета и практикующий врач писал это со знанием дела.

В 1960 году на страницах «Литературной газеты» ле­гендарный детский писатель Корней Иванович Чуковский опубликовал очерк «Художник», посвященный 100-летнему юбилею Чехова и написанный на основе юношеских вос­поминаний. Мемуарное свидетельство младшего современ­ника великого писателя драгоценно, ибо оно неопровержимо доказывает, что художественные произведения Антона Павловича Чехова - это первоклассный исторический ис­точник, позволяющий реконструировать эмоциональный фон эпохи.

«Теперь даже трудно представить себе, что такое был Чехов для меня, подростка девяностых годов.

Чеховские книги казались мне в девяностых годах един­ственной правдой обо всем, что творилось вокруг.

Читаешь чеховский рассказ или повесть, а потом глянешь в окошко и видишь как бы продолжение того, что читал. Все жители нашего города — все как один человек — были для меня персонажами Чехова. Других людей как будто не существовало на свете. Все их свадьбы, именины, разговоры, походки, прически и жесты, даже складки у них на одежде, были словно выхвачены из чеховских книг. И всякое облако, всякое дерево, всякая тропинка в лесу, всякий городской или деревенский пейзаж воспринимались мною как цитаты из Чехова.

Такого тождества литературы и жизни я еще не наблюдал никогда.

Может быть, потому, что в его произведениях так полно выражалось наше собственное ощущение мира, я, провин­циальный мальчишка, считал его величайшим художником, какой только существовал на земле. <...>

Всеведущими казались мне гении, создавшие "Войну и мир" и "Карамазовых", но их книги были не обо мне, а о ком-то другом. Когда же в приложении к "Ниве", которую я в ту пору выписывал, появилась чеховская повесть "Моя жизнь", мне почудилось, будто эта жизнь и вправду моя, словно я прочитал свой дневник — жизнь неприкаянного подростка девяностых годов. <...>

Чехов был для меня и моих сверстников мерилом вещей, и мы явственно слышали в его повестях и рассказах тот голос учителя жизни, которого не расслышал в них ни один человек из так называемого поколения отцов. <...>

Других учителей у меня не было. Даже легальные марк­систы оставались для нас неведомыми. Боевые программы народников к тому времени уже окончательно выродились в плоские, бескрылые прописи, а модное в ту пору тол­стовство, воплотившееся в секту косноязычных и унылых святош, отталкивало своей пресной бесцветностью. И мне оставалось единственное прибежище - Чехов. <...>

...к началу девяностых годов из слова "идеал" уже окон­чательно выветрилось его прежнее боевое значение, которое было присуще ему в шестидесятых и семидесятых годах, и в пору моей юности оно уже стало абстракцией, лишенной какого бы то ни было реального смысла. Уже у Надсона оно звучало пустышкой - лишь как неизменная рифма к столь же абстрактному слову "Ваал".

Вообще так называемая "идейная повесть" - живо-кровная в шестидесятых годах повесть Чернышевского, Помяловского, Василия Слепцова, насыщенная классовой борьбой той великой эпохи, - превратилась у эпигонов на­родничества в пустопорожнюю схему, по существу глубоко реакционную, лживую, приманчивую лишь для бездарных писак»178.

О том, как мучительно взращивались буржуазные отно­шения на русской почве, рассказывается в чеховской повести «Три года», впервые опубликованной на страницах журнала «Русская мысль» в 1895 году. Перед нами проходят три года из жизни Алексея Фёдоровича Лаптева - выпускника филологического факультета Московского университета и наследника миллионного состояния. Известная московская фирма «Фёдор Лаптев и сыновья», созданная отцом Алексея Фёдоровича, успешно ведет оптовую торговлю галантерей­ным товаром. Валовая выручка фирмы составляет в год два миллиона рублей, а образованный, совестливый, мучительно рефлексирующий и порядочный человек Алексей Лаптев ис­пытывает сильнейшую неудовлетворенность своей жизнью. Его не радуют ни отцовское дело, ни отцовские миллионы. Он женился по страстной любви на небогатой дворянке Юлии Белавиной, дочери провинциального врача. Но и этот брак не принёс ему счастья. С молодой женой Лаптев поселился в Москве, где стал вести праздный образ жизни: театры, сим­фонические концерты, картинные выставки, рестораны. Ещё до свадьбы Лаптев тратил 2500 рублей в месяц - огромные деньги для того времени, жалованье министра не достигало этой суммы. (В 1903 году суммарное годовое содержание действительного статского советника, статс-секретаря Его Величества, председателя Комитета министров и члена Го­сударственного совета Сергея Юльевича Витте составляло 26 тысяч рублей, то есть 2166,66 рубля в месяц179.) Чтобы оценить значимость этой суммы, надо вспомнить, что уже за 500 рублей можно было отправиться в длительное за­граничное путешествие и в течение трех-четырех месяцев посетить важнейшие европейские страны.

Лаптев тяготится своим образом жизни и без особого энтузиазма пытается заниматься филантропией: хочет организовать ночлежный дом, но боится, что это благое дело «попадет в руки наших московских святош и барынь-филантропок, которые губят всякое начинание»180. Если его брат Фёдор, окончивший, как и Лаптев, филологический факультет, помогает отцу и занимается делами фирмы, гордится своей принадлежностью к «именитому роду» и намеревается хлопотать о пожаловании дворянства в связи с предстоящим столетним юбилеем фирмы, то Алексей Лаптев не испытывает никакого пиетета перед заслугами предков. Между братьями происходит красноречивый диалог: «По­молчали минуту. Федор вздохнул и сказал:

- Глубоко, бесконечно жаль, что мы с тобой разно мыс­лим. Ах, Алеша, Алеша, брат мой милый! Мы с тобою люди русские, православные, широкие люди; к лицу ли нам все эти немецкие и жидовские идеишки? Ведь мы с тобой не прохвосты какие-нибудь, а представители именитого купе­ческого рода.

- Какой там именитый род? - проговорил Лаптев, сдерживая раздражение. - Именитый род! Деда нашего помещики драли, и каждый последний чиновничишка бил его в морду. Отца драл дед, меня и тебя драл отец. Что нам с тобой дал этот твой именитый род? Какие нервы и какую кровь мы получили в наследство? Ты вот уже почти три года рассуждаешь, как дьячок, говоришь всякий вздор и вот написал - ведь это холопский бред! А я, а я? Посмотри на меня... Ни гибкости, ни смелости, ни сильной воли; я боюсь за каждый свой шаг, точно меня выпорют, я робею перед ничтожествами, идиотами, скотами, стоящими неизмеримо ниже меня умственно и нравственно; я боюсь дворников, швейцаров, городовых, жандармов, я всех боюсь, потому что я родился от затравленной матери, с детства я забит и запуган!.. Мы с тобой хорошо сделаем, если не будем иметь детей. О, если бы дал Бог, нами кончился бы этот именитый купеческий род!»-181

Несмотря на миллионные обороты, дела в фирме Лапте­вых ведутся по старинке, без новомодных затей, на азиатский манер: приказчики живут по нескольку человек в комнате, во время обеда хлебают из общей миски, хотя перед каж­дым из них стоит тарелка, и страшатся вступить в брак, ·«боясь не угодить своею женитьбой хозяину и потерять место»182. По сути, фирма Лаптевых представляет собой огромный амбар, ворота которого неукоснительно запирают­ся в девять часов вечера, а жизнь его многочисленных обита­телей, служащих у Лаптевых, весьма немногим отличается от тюремного заключения: «Недоставало только часового с ружьём»183. В фирме практикуются телесные наказания: слу­жащих в амбаре мальчиков за провинности секут розгами. Пороли не только мальчиков. В детстве секли и Алексея, и его сестру Ншгу. «Я помню, отец начал учить меня или, по­просту говоря, бить, когда мне не было еще пяти лет. Он сек меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня?»184 Несмотря на все унижения, приказчики считают своих хозяев благодетелями. Но Алексей сомневается в искренности этих чувств и думает, что в глубине души все служащие считают его врагом и «плантатором».

Фёдор гордится, что Лаптевым удалось создать мил­лионное дело, чванится своей принадлежностью к «име­нитому купеческому роду» и в глубине души мечтает о новых почестях: дворянстве, чинах, орденах. Выпускник университета не желает брать к себе на службу человека с университетским образованием, с надменностью объясняя брату свою позицию: «Университетские люди для нашего дела не годятся»185. Непригодность университетского чело­века для службы в амбаре объясняется не отсутствием у него специальных знаний, а чувством собственного достоинства, с которым действительно невозможно будет служить в ам­баре с его азиатскими порядками. Университетский человек никогда не будет кланяться в ноги, почитая хозяина своим благодетелем. Сам Фёдор Лаптев хотя и окончил универ­ситет, но так и не стал интеллигентным человеком. Он не только не протестует против архаичных порядков в амбаре, но и сам очень скоро становится их неотъемлемой частью: похлопывает покупателей по плечу, кричит на приказчи­ков и не возражает против телесных наказаний. И старик Фёдор Степанович Лаптев, и его сын Федор успех своей торговли расценивают как воздаяние, ниспосланное свыше за их праведный образ жизни, и жаждут признания и при­знательности со стороны всех окружающих. Подобный ход мысли сродни этике протестантизма, однако если в странах протестантской Европы преуспевший человек не только сам гордился своими достижениями, но и пользовался уваже­нием окружающих, то в России дело обстояло иначе. Драма в семье Лаптевых подтверждает справедливость этого на­блюдения. Алексей Лаптев ощущает чувство неловкости за свое богатство и не видит никакой заслуги в том, что фирма с вековой историей процветает.

«Велика важность - миллионное дело! Человек без особенного ума, без способностей случайно становится торгашом, потом богачом, торгует изо дня в день, без всякой системы, без цели, не имея даже жадности к деньгам, тор­гует машинально, и деньги сами идут к нему, а не он к ним. Он всю жизнь сидит у дела и любит его потому только, что может начальствовать над приказчиками, издеваться над по­купателями. Он старостой в церкви потому, что там можно начальствовать над певчими и гнуть их в дугу; он попечитель школы потому, что ему нравится сознавать, что учитель — его подчиненный и что он может разыгрывать перед ним начальство. Купец любит не торговать, а начальствовать, и ваш амбар не торговое учреждение, а застенок! Да, для такой торговли, как ваша, нужны приказчики обезличенные, обез­доленные, и вы сами приготовляете себе таких, заставляя их с детства кланяться вам в ноги за кусок хлеба, и с детства вы приучаете их к мысли, что вы — их благодетели»186. Это его символ веры. Однако всё меняется с приходом несчастья в семью Лаптевых.

Старик Лаптев теряет зрение и уже не может заниматься делами. Федор сходит с ума. Однако в фирме Лаптевых всё по-прежнему: азиатские порядки обеспечивают ее устойчи­вость. Всё идет как обычно, как шло десятилетиями. И всё же интеллигенту Алексею Лаптеву, который стыдится, что принадлежит к этому роду, против собственного желания приходится взять дела фирмы в свои руки. Он вынужден переехать в отцовский дом на Пятницкой, который кажется ему тюрьмой. Алексей знакомится с делами и испытывает сильнейший шок: в фирме с миллионными оборотами не было даже бухгалтера, а и из конторских книг ничего нельзя было понять. Лаптевы выписывали модные заграничные товары, а всю иностранную корреспонденцию переводил какой-то спившийся дворянин, над которым непрестанно издевались приказчики, называвшие его фитюлькой и по­ившие чаем с солью. Не испытывая никакой радости от своей деятельности, Алексей Фёдорович начинает каждый день бывать в амбаре и старается завести новые порядки: запрещает сечь мальчиков, глумиться над покупателями, отпускать в провинцию ?«залежалый и негодный товар под видом свежего и самого модного»187. Мало-помалу изжива­ется азиатчина. Но даже это не приносит радости Алексею Фёдоровичу. Проходит полгода, прежде чем Лаптеву удает­ся узнать все коммерческие тайны фирмы и реальный раз­мер своего состояния — только в деньгах и ценных бумагах у него было шесть миллионов рублей. С одной стороны, он ощутил обаяние этих цифр. С другой стороны, понял, что ему придётся себя закабалить и окончательно проститься с мечтами о счастье: занимаясь помимо своей воли делами фирмы, он превратится в раба семейного дела. У него воз­никает импульсивное желание всё бросить и бежать. Но он понимает, что никогда этого не сделает, и отлично осознаёт, в чём кроется причина такой пассивности: «привычка к неволе, к рабскому состоянию...»188. Подоплёка его угне­тенного состояние кроется в интеллигентском презрении к царству Ваала, которое мешает ему понять открывшиеся перед ним новые, практически безграничные возможности и насладиться своей властью над обстоятельствами. В его устах немыслимы слова Барона из пушкинского «Скупого Рыцаря»:

Что не подвластно мне? как некий Демон

Отселе править миром я могу;

Лишь захочу — воздвигнутся чертоги;

В великолепные мои сады

Сбегутся Нимфы резвою толпою;

И Музы дань свою мне принесут,

И вольный Гений мне поработится,

И Добродетель, и бессонный

Труд Смиренно будут ждать моей награды.

Я свистну, и ко мне послушно, робко

Вползет окровавленное Злодейство,

И руку будет мне лизать, и в очи

Смотреть, в них знак моей читая воли.

Мне всё послушно, я же — ничему;

Я выше всех желаний; я спокоен;

Я знаю мощь мою: с меня довольно

Сего сознанья...189

Разумеется, речь не идет о том, чтобы использовать открывшиеся перед ним возможности для сотворения зла или удовлетворения собственного тщеславия. Развитие капитализма в России позволило сконцентрировать в руках частного человека доселе невиданные суммы, и эти огромные деньги могли стать мощным катализатором раз­вития цивилизационных процессов в стране: на них можно было построить новые школы и университеты, больницы и дома для рабочих, наконец, развивать искусство и худо­жественную промышленность. Однако интеллигентный и деликатный человек Алексей Фёдорович Лаптев видит в своих миллионах только бремя. Таков банальный взгляд заурядного русского интеллигента на систему буржуазных ценностей. В этом избитом представлении проявляется ор­динарность коренного москвича Лаптева. Ведь в это время благодаря поддержке братьев Павла и Сергея Михайлови­чей Третьяковых происходило бурное развитие русской реалистической живописи и уже была открыта в Москве Третьяковская галерея. Существовал Абрамцевский худо­жественный кружок, вела свою просветительскую деятель­ность княгиня Мария Клавдиевна Тенишева, и несколько лет оставалось до создания Московского Художественного театра и начала выхода ежемесячного иллюстрированного художественного журнала «Мир искусства». Все эти перво­классные достижения русской культуры были бы неосу­ществимы без деятельной и заинтересованной поддержки крупного капитала. Три года жизни Алексея Фёдоровича Лаптева, литературного персонажа, созданного чеховской фантазией, совпали по времени с началом Серебряного века в русской литературе и русском искусстве, однако этот хороший и добрый человек, который любил искусство, хотя и плохо в нём разбирался, ухитрился всё это не заметить. «Привычка к неволе, к рабскому состоянию...» помешала Лаптеву не только бросить семейное дело, но и философ­ски посмотреть на собственную жизнь, осмыслить её в большом времени истории. Впрочем, на это способны лишь незаурядные люди, а Лаптев вполне обыкновенен. В конце повести он безуспешно пытается размышлять о будущем: «И сколько перемен за эти три года... Но ведь придется, быть может, жить еще тринадцать, тридцать лет... Что-то еще ожидает нас в будущем! Поживем - увидим»190. И ни автор повести, ни его герой так никогда и не узнают, что История не даст им этих тридцати лет. Привычный для них мир рухнет раньше.

Алексей Федорович Лаптев - это человек хорошо об­разованный, очень богатый и глубоко несчастный. Он бывал за границей, хорошо знает жизнь русской провинции и по­стоянно живет в Москве. У него нет расхожего оправдания, к которому так часто прибегал русский интеллигент, что про­винциальная среда его засасывает. Московский интеллигент Лаптев идет за обстоятельствами, а не пытается их преодо­левать. Провинциальный интеллигент Мисаил Полознев из повести «Моя жизнь» (1896) настойчиво с ними борется. В его жилах течет дворянская кровь: прадед был генералом и сражался при Бородине, дед был предводителем дворянства, ныне здравствующий отец - провинциальный архитектор и заметная фигура в губернском городе. Губернский зод­чий был удручающе упрям и бездарен, но в городе не было другого архитектора, и в течение пятнадцати—двадцати лет Полознев-старший застроил столицу губернии похожими друг на друга домами, полностью лишенными комфорта: все комнаты были проходными, и в каждой оказывалось по две или три лишних двери. «С течением времени в городе к бездарности отца пригляделись, она укоренилась и стала нашим стилем»191.

Несмотря на несколько поколений благородных предков, живших исключительно умственным трудом, Мисаил не считает нужным чуждаться тяжёлого физического труда и пытливо пытается найти свой честный путь в жизни. Его отец чрезвычайно гордился древностью рода Полозне-вых, из поколения в поколение хранивших «святой огонь», поэтому имена, которые он дал своим детям, были весьма претенциозны: Мисаил, что в переводе с древнееврейского означало испрошенный у Бога, и Клеопатра, в переводе с гре­ческого - «слава отцу». Строго говоря, 25-летнего Мисаила Полознева лишь с известными оговорками можно назвать интеллигентом. Он не получил не только высшего, но даже и законченного среднего образования: из-за «непобедимого отвращения к греческому языку»192 Мисаил так и не смог перейти из четвертого класса гимназии в пятый, несмотря на все усилия репетиторов. Не окончив гимназию и не получив аттестата зрелости, Мисаил навсегда лишился возможности поступить в университет и никогда профессионально не занимался сложным умственным трудом. Но его система ценностей, логика рассуждений, постоянное стремление жить так, как надо, ставить сложные нравственные про­блемы и мучительно искать ответ на них - всё это позволяет считать Мисаила интеллигентом. Кем он только не побывал, следуя советам родных и знакомых, искренне желавших, чтобы юноша приобрел общественное положение! Повесть «Моя жизнь» имеет подзаголовок «Рассказ провинциала». Повествование ведётся от первого лица, и все события жизни Мисаила мы видим его глазами. «...Теперь же, когда мне уже минуло двадцать пять и показалась даже седина в висках и когда я побывал уже и в вольноопределяющих­ся, и в фармацевтах, и на телеграфе, все земное для меня, казалось, было уже исчерпано, и уже мне не советовали, а лишь вздыхали или покачивали головами»193. Все эти годы Мисаил занимался лишь тем, что переписывал бумаги. Эта деятельность казалась ему праздной и лишенной всякого смысла, не говоря уже о «святом огне». Он не имел со­словных предрассудков и готов был изменить русло своей жизни, занявшись физическим трудом. В конце XIX века подобный жизненный сценарий для молодого человека из дворянской семьи был в высшей степени неординарен. Одна мысль о том, что его сын Мисаил Полознев станет рабочим, повергала губернского архитектора в шок. Мисаил принял своё решение в то самое время, когда толстовская идея опро­щения и жизни за счет физического труда была весьма по­пулярна в русском образованном обществе. Однако Мисаил Полознев принимает свое решение отнюдь не потому, что решает следовать заветам Толстого. Это его собственный вы­бор. Он хочет жить в гармонии с самим собой и заниматься осмысленной деятельностью, не желая идти торной дорогой. Друзья и родственники Мисаила полагали, что он обязан избрать такой род деятельности, которая давала бы ему так называемое общественное положение. Но Мисаил считал всё это фикцией и не желал ею жить. «То, что вы называете общественным положением, составляет привилегию капи­тала и образования. Небогатые же и необразованные люди добывают себе кусок хлеба физическим трудом, и я не вижу основания, почему я должен быть исключением»194. Мисаил не сразу пришел к отрицанию умственного труда. Чехов устами героя «Моей жизни» впервые в русской литературе сформулировал принципиальную разницу между наклон­ностью к умственным наслаждениям и способностью к ум­ственному труду, к творческой деятельности, к приращению нового знания. «Когда-то я мечтал о духовной деятельности, воображая себя то учителем, то врачом, то писателем, но мечты так и остались мечтами. Наклонность к умственным наслаждениям, — например, к театру и чтению, — у меня была развита до страсти, но была ли способность к умствен­ному труду, — не знаю. ...По всей вероятности, настоящего умственного труда я не знал никогда»195.

После того как Мисаила со скандалом выгнали из очеред­ной канцелярии, он, подчинившись уговорам сестры, решил пойти служить телеграфистом на строящуюся железную до­рогу. Это место ему предложил инженер Виктор Иванович Должиков, руководивший строительством дороги. Богатый дом инженера располагался на Большой Дворянской улице, напротив дома Полозневых. В гостиной дома Должикова в момент встречи Мисаила с инженером фактически встре­тились и взглянули друг на друга два мира, две новые со­циальные реальности конца века — нисходящая социальная мобильность потомка древнего дворянского рода и восходя­щая мобильность сына ямщика. Такая встреча была вырази­тельной и весьма характерной приметой времени, когда одни быстро катились вниз, думая отнюдь не о «святом огне», а о том, как снискать кусок хлеба, другие же — стремительно возносились вверх на гребне профессионального успеха и материального преуспеяния. Убранство дома инженера Должикова поразило Мисаила своим богатством, комфор­том и благополучием: «...пахнет счастьем, — и всё, кажется, так и хочет сказать, что вот-де пожил человек, потрудился и достиг, наконец, счастья, возможного на земле»196. Пре­жде чем он получил место на железной дороге, Мисаил был вынужден выслушать назидательное наставление человека, который сам себя сделал. «Что вы умеете делать? - продолжал он. - Ничего вы не умеете! Я инженер-с, я обеспе­ченный человек-с, но, прежде чем мне дали дорогу, я долго тёр лямку, я ходил машинистом, два года работал в Бельгии как простой смазчик. Посудите сами, любезнейший, какую работу я могу вам предложить?»197 В итоге Мисаил Полознев всё же получил место телеграфиста. В конторе строящейся станции Дубечни, располагавшейся в полутора-двух вер­стах от старой, давно заброшенной дворянской усадьбы, он встретил Ивана Чепракова, спившегося и опустившегося сына генерала и своего товарища по гимназии. Если Мисаил худо-бедно осилил четыре класса гимназии, то Ивана исклю­чили из второго класса. Некогда очень богатые Чепраковы после смерти генерала разорились и продали своё большое имение Дубечню инженеру Должикову, выговорив право в течение двух лет жить в боковом флигеле барского дома. Генеральша Чепракова не могла тотчас расстаться с при­вычным укладом жизни и питала надежду, что после окон­чания строительства железной дороги инженер сделает её обожаемого Жана начальником станции Дубечни. Инженер очень хорошо зарабатывал, имел стабильное общественное положение и полагал, что вкладывать деньги в покупку недвижимости выгоднее, чем покупать ценные бумаги, и поэтому, взяв ссуду в банке, он в рассрочку приобрёл в губер­нии три порядочных имения. «Тихий, голубой плёс манил к себе, обещая прохладу и покой. И теперь все это - и плёс, и мельница, и уютные берега принадлежали инженеру!»198 Вот он - порождённый развитием капитализма в России новый хозяин жизни, за которого в своё время никто не хло­потал, которому никто не протежировал, помогая поскорее и полегче сделать карьеру; хозяин, считавший себя вправе хамить подчинённым, презирать Полознева и Чепракова, за глаза обзывая их «пьяницами, скотами, сволочью»199. С мелкими служащими инженер не церемонился и выгонял их со службы без объяснений. После грубой выходки Дол-жикова, пообещавшего через две недели уволить Чепракова и Полознева, Мисаил круто и резко изменил свою жизнь, бросил службу в конторе и стал простым рабочим, получаю­щим подённую плату, у подрядчика малярных работ Андрея Ивановича Редьки, любившего повторять тоном философа: «Тля ест траву, ржа—железо, а лжа — душу»200. Так началось нравственное перерождение Мисаила: он стал жить не по лжи и поступать по совести.

«Я жил теперь среди людей, для которых труд был обязателен и неизбежен и которые работали, как ломовые лошади, часто не сознавая нравственного значения труда и даже никогда не употребляя в разговоре самого слова "труд"; около них и я тоже чувствовал себя ломовиком, всё более проникаясь обязательностью и неизбежностью того, что я делал, и это облегчало мне жизнь, избавляя от всяких сомнений.

В первое время все занимало меня, все было ново, точно я вновь родился. ...А главное, я жил на свой собственный счет и никому не был в тягость!»201

Став маляром, Мисаил не только пережил нравственное возрождение, но и увидел изнанку городской жизни. Рабо­чих обманывали и обсчитывали, их оскорбляли. В лавках рабочим старались сбыть тухлое мясо, старую муку и спи­той чай. Рабочие были совершенно бесправны, и даже свои честно заработанные деньги они каждый раз должны были выпрашивать, как милостыню. Живший в соответствии с нравственным законом Мисаил неожиданно обнаружил, что почти все провинциальные интеллигенты берут взятки. «Во всём городе я не знал ни одного честного человека»202. Инженеры, строившие железную дорогу, потребовали взятку в 50 тысяч рублей за то, чтобы вокзал был построен в городе, а не в пяти верстах от него. Взятки брал губернский архи­тектор, отец Мисаила, воображавший, что ему дают деньги из уважения к его душевным качествам. Гимназисты, чтобы перейти из класса в класс, давали взятки преподавателям. Во время призыва новобранцев взятки брали и жена воинского начальника, и врачи. Все мясные лавки и трактиры были обложены налогом, который шел в карманы городового врача и ветеринара. В уездном училище торговали свиде­тельствами об окончании, дававшими льготу при призыве в армию. Во всех городских управах каждому просителю кричали вослед: «Благодарить надо!» Однако и сами маляры были ничуть не лучше своих заказчиков. Кража хозяйской олифы и краски не почиталась у них за преступление, «и замечательно, что даже такой справедливый человек, как Редька, уходя с работы, всякий раз уносил с собою немножко белил и олифы»203. Рабочие не стыдились просить на чай и, получив гривенник, униженно благодарили. «Но главное, что больше всего поражало меня в моем новом положении, это совершенное отсутствие справедливости, именно то самое, что у народа определяется словами: "Бога забыли". Редкий день обходился без мошенничества. Мошенничали и купцы, продававшие нам олифу, и подрядчики, и ребята, и сами заказчики»204. Одни наживали тысячи, другие до­вольствовались 30-40 копейками.

Если былые знакомые отвернулись от маляра Полознева, то дочь инженера Должикова Маша, красивая и образован­ная девушка, учившаяся в Петербургской консерватории и даже целую зиму певшая в частной опере, обратила на Ми-саила пристальное внимание. Одетая в парижские наряды и привыкшая к изысканному комфорту, экстравагантная Маша сильно скучала в губернской глуши и в опрощении Мисаила увидела нечто из ряда вон выходящее. Он по­казался ей необыкновенно оригинальным и интересным человеком. Настолько интересным, что она решила выйти за него замуж. Маша и Мисаил решили поселиться в Дубеч-не, чтобы заняться сельским хозяйством в имении. Маша считала, что Мисаил должен быть последователен в своих поступках: малярные работы давали ему деньги, а не хлеб; по ее же мнению, следовало заняться физическим трудом по добыванию хлеба. «Нужно добывать именно хлеб, то есть нужно пахать, сеять, косить, молотить или делать что-нибудь такое, что имеет непосредственное отношение к сельскому хозяйству, например, пасти коров, копать землю, рубить избы...»205 Так началась новая глава в жизни Мисаила Полознева.

Деревня встретила их неприветливо, почти враждебно. Так встречают новичка в школе. Деревенские мужики и бабы пытались выжить Полозневых из Дубечни, всячески осложняя им жизнь в собственном имении. «В первое вре­мя на нас смотрели, как на людей глупых и простоватых, которые купили себе имение только потому, что некуда девать денег. Над нами смеялись. В нашем лесу и даже в саду мужики пасли свой скот, угоняли к себе в деревню наших коров и лошадей и потом приходили требовать за потраву. Приходили целыми обществами к нам во двор и шумно заявляли, будто мы, когда косили, захватили край какой-нибудь не принадлежащей нам Бышеевки или Семенихи; а так как мы еще не знали точно границ нашей земли, то верили на слово и платили штраф; потом же оказывалось, что косили мы правильно»206. Машу тяготили эти посто­янные недоразумения. Она возмущалась несправедливой, как ей казалось, бранью и непрерывным попрошайниче­ством мужиков и баб по любому поводу и без оного: любой спровоцированный деревенскими и уже разгорающийся конфликт удавалось легко потушить лишь после того, как Маша посылала им деньги на полведра или ведро водки. «Этак с ума сойдёшь! - волновалась жена. - Что за народ! Что за народ!»207 Но больше всего огорчений и разочаро­ваний доставила Маше новая школа, которую она решила построить за свои деньги в большом селе Куриловке, в трёх верстах от Дубечни. В церкви этого села венчались Мисаил и Маша. Старая школа была ветхой и тесной: по гнилому полу с опаской ходили дети из четырёх окрестных деревень. Три раза пришлось собирать сельский сход, чтобы убедить крестьян принять решение о строительстве новой школы и выделить под неё общишгую землю, - и после каждого схода крестьяне окружали Машу и Мисаила, выпрашивая деньги на ведро водки. Маша оплатила все строительные работы и весь строительный материал, который мужики обязались доставлять из города на своих подводах. Однако неурядицы и дрязги на этом не закончились. Крестьяне по-прежнему недружелюбно относились к новым хозяевам Дубечни. Мужики и бабы все возы с брёвнами, тёсом и песком везли сначала в Дубечню, где после шума, крика и брани полу­чали с Маши деньги на очередные полведра водки, а лишь затем доставляли строительный материал в Куриловку. «Но обиднее всего было то, что происходило в Куриловке на постройке; там бабы по ночам крали тес, кирпич, израз­цы, железо; староста с понятыми делал у них обыск, сход штрафовал каждую на два рубля, и потом эти штрафные деньги пропивались всем миром»208. Маша мучительно переживала все эти многочисленные неурядицы. День ото дня росло её раздражение против крестьян и разочарование в деревенской жизни.

«Она негодовала, на душе у нее собиралась накипь, а я между тем привыкал к мужикам, и меня все больше тянуло к ним. В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди; это были люди с подавленным вооб­ражением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, все с одними и теми же мыслями о серой земле, о серых днях, о черном хлебе, люди, которые хитрили, но, как пти­цы, прятали за дерево только одну голову, — которые не умели считать. Они не шли к вам на сенокос за двадцать рублей, но шли за полведра водки, хотя за двадцать рублей могли бы купить четыре ведра. В самом деле, были и грязь, и пьянство, и глупость, и обманы, но при всем том, однако, чувствовалось, что жизнь мужицкая в общем держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, например, в Маше и в докторе, а именно: он верит, что главное на земле — правда и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит справедливость. Я говорил жене, что она видит пятна на стекле, но не видит самого стекла; в ответ она молчала или напевала, как Степан: "У-лю-лю-лю"... Когда эта добрая, умная женщина бледнела от негодования и с дрожью в голосе говорила с доктором о пьянстве и обманах, то меня приводила в недоумение и поражала ее забывчивость. Как могла она забыть, что ее отец, инженер, тоже пил, много пил, и что деньги, на которые была куплена Дубечня, были при­обретены путем целого ряда наглых, бессовестных обманов? Как могла она забыть?»209

Ни Мисаил, пи Маша не думали ни о высоких идеалах, ни о своем долге перед народом, не пытались построить иде­ал Царства Божия на земле в принадлежащей им Дубечне. Они просто искали свой честный путь в жизни, старались жить своим трудом и выстроили добротную сельскую школу на шестьдесят учеников. Лишь после того, как строительство школы было завершено, крестьяне перестали враждебно от­носиться к Мисаилу и Маше, попросили у них прощения и приняли их. Однако Маше, с ее бьющей через край энергией, артистическими талантами и практически неограниченными материальными возможностями уже было слишком тесно в Дубечне. Её увлечение книгами по сельскому хозяйству и простотой сельской жизни оказалось кратковременным и преходящим. Такой же краткой оказалась и ее любовь к Мисаилу. Соотнеся собственные усилия с достигнутым резуль­татом, Маша сделала неутешительный вывод. Попытка быть полезной крестьянам оказалась неудачной: построенная на её деньги добротная школа казалась Маше слишком слабым противовесом «против таких стихийных сил, как гуртовое невежество, голод, холод, вырождение»210 многомиллионной крестьянской массы Российской империи. Для того чтобы покончить с этими стихийными силами, мало было одной че­ловеческой жизни, нужны были целенаправленные усилия нескольких поколений. В этом была драма русского образо­ванного общества конца XIX века. «Хмурым людям» Чехова была чужда вера «новых людей» Чернышевского в идеалы и скорое, ещё при их жизни, пришествие светлого будущего. Образованные люди конца века понимали, что им не дове­дётся увидеть ощутимые и значимые плоды своих усилий, а все их достижения окажутся каплей в море российского не­вежества. Вековая нищета и вековое бескультурье способны были поглотить без следа любые самоотверженные попыт­ки создать оазис цивилизации на бескрайних российских просторах. Надо было вложить всю душу и пожертвовать несколькими десятилетиями собственной жизни для того, чтобы добиться ощутимого результата, однако и этом случае не было никаких гарантий, что этот оазис не погибнет вместе со смертью своего создателя. Смерть создателя, не сумев­шего воспитать достойного преемника и передать ему дело всей жизни, означала неминуемую гибель самого этого дела. Об этом Афанасию Афанасиевичу Фету, в течение многих лет трудившемуся над обустройством сначала Степановки, а затем — Воробьевки, постоянно говорили как его работники, так и его соседи. Они оказались правы. Великолепно обустроенные имения пришли в запустение после смерти знаменитого лирического поэта и удачливого помещика по­реформенной поры. Мелехове облагороженное хозяйской рукой Чехова, ожидала мерзость запустения: после того, как Антон Павлович переехал в Ялту, бывшее чеховское имение так и не обрело достойного хозяина и на глазах стало хиреть. Печальная российская действительность постоянно под­тверждала справедливость этого неутешительного вывода. Подтверждала как на опыте жизни реальных исторических деятелей, так и на примере литературных героев. Известный в России садовод Егор Семенович Песоцкий из повести Че­хова «Черный монах» (1894) понимал, что после его смерти итог трёх десятилетий его жизни - великолепный фрукто­вый сад, заложенный ещё в 1862 году, - не продержится и одного месяца. Так и произошло. По сути, фруктовый сад Песоцкого - это один из центральных персонажей повести. Литературная родословная этого неодушевленного персо­нажа с драматической судьбой была продолжена Чеховым в комедии «Вишневый сад» (1903).