XXIX Неравенство, привилегии и роскошь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXIX

Неравенство, привилегии и роскошь

В условиях ужасающей нищеты основной массы трудящихся бюрократия настойчиво стремилась к выделению привилегированных слоёв рабочего класса и колхозного крестьянства для укрепления социальной базы своего режима. В первые годы пятилетки таким привилегированным слоем стали «ударники». Говоря об усилении неравенства не только между бюрократией и рабочим классом, но и внутри рабочего класса, корреспондент «Бюллетеня» приводил примеры привилегий ударников в натуральном снабжении. «На заводе, рядом работают два рабочих, одинаковой профессии, одинаковой квалификации и разряда, но один из них — ударник, другой — „просто“ рабочий. Ударник не только получает в первую голову материалы в производстве, но и паек, притом более жирный паек. На некоторых предприятиях дошли до таких безобразий, как организация двух столовых: получше — для ударников, похуже — для „простых“ рабочих» [502].

Такая практика широко пропагандировалась не только печатью, но и высшими партийными руководителями. В выступлении на совещании московского партийного актива Каганович подводил идеологическую базу под привилегии «ударников» следующим образом. Он рассказал о своей беседе с рабочим, задавшим вопрос: «Почему ударнику дали пальто, а мне, неударнику, не дают?» «А ты пойди в ударную бригаду и тебе дадут»,— ответил Каганович. Приведя этот пример, Каганович с пафосом заявил: «Вы видите, как отсталый рабочий, который не интересуется ударным движением, должен был призадуматься над тем, что такое ударное движение и как он может приблизиться к нему. Это, безусловно, огромный фактор в поднятии производительности и в перевоспитании отсталых рабочих. «Что пальто является „огромным фактором“, особенно зимою, в этом сомнений быть не может,— иронически комментировал эти слова автор письма,— но что назначение его не предохранять его бренное тело от стужи, а, видите ли, „перевоспитывать отсталых рабочих“ — в этом можно усомниться. И куда только не заводит бюрократическое мышление» [503].

В первые годы пятилетки неравенство выражалось также в создании закрытых распределителей и кооперативов, прикрепление к которым крайне жёстко ранжировалось в зависимости от социального статуса. Корреспондент «Бюллетеня» сообщал, что существуют три основные категории кооперативов: для индустриальных рабочих, неиндустриальных рабочих и служащих. Помимо этого «существует ещё целый ряд закрытых распределителей: для дипломатов (неограниченно), для иностранных специалистов, для крупных бюрократов и т. д. Всё это дифференцировано соответственно чинам и постам» [504].

Поскольку в условиях хронического товарного голода, карточной системы и разнообразных систем закрытого снабжения деньги утрачивали свою функцию всеобщего эквивалента, при поступлении на работу, как сообщалось в одном из писем, «никто не интересуется жалованьем. Первый вопрос: „Распределитель есть? Какой?“. Однако и в распределителях почти ничего нет; исключение лишь — распределители для самого узкого круга» [505].

Восстановление свободной торговли на базарах и открытие коммерческих магазинов означало «реабилитацию рубля», повышение роли заработной платы в дифференциации материального положения различных социальных слоёв. Одновременно резко возросли различия в уровне заработной платы, которые в годы нэпа сознательно сдерживались правительственной политикой. В 1926—27 годах установленный максимум годового дохода специалиста превышал в 3,5 раза средний годовой доход чернорабочего. Такой максимум имели всего 0,3 % лиц, получавших заработную плату. После появления «шести условий» Сталина ограничения в дифференциации заработной платы были ликвидированы.

В 1931 году были отменены, с одной стороны, закон, запрещавший платить занятым на сдельной работе менее двух третей среднего уровня зарплаты, и с другой стороны, закон, согласно которому рабочий, превышающий нормы выработки, мог получать сверх тарифа не более 100 % обычной нормы зарплаты.

Тогда же был аннулирован закон, согласно которому специалисты, работающие по совместительству (которое было тогда широко распространено), могли получать лишь в полтора раза больше установленного максимума зарплаты. Эта мера явилась составной частью новой сталинской политики по отношению к интеллигенции. В 1931 году Сталин в качестве одного из «шести условий» призвал создать «ядру командного состава нашей промышленности» «соответствующую обстановку, не жалея для этого денег» [506]. Рассказывая о практическом претворении этого лозунга в жизнь, корреспондент «Бюллетеня» отмечал, что техническую интеллигенцию «превращают в высшую, привилегированную категорию, стоящую над рабочим и колхозником и приближающуюся к партсовбюрократии» [507].

В формировании новых привилегированных групп важную роль сыграла постепенная отмена партмаксимума. В 1920 году было принято постановление ВЦИК, устанавливавшее единую фиксированную тарифную сетку зарплаты для всех коммунистов, включая партийных, советских, профсоюзных и хозяйственных руководителей. Максимальный уровень их окладов не должен был превышать зарплату высококвалифицированного рабочего. Ограничение доходов коммунистов определённым потолком сохранялось в первые годы нэпа. Так, в 1924 году директор завода — коммунист получал 187,9 руб., а такой же директор-беспартийный — 309,5 руб. Высокооплачиваемые коммунисты должны были в обязательном порядке отчислять определённую часть зарплаты в фонд взаимопомощи остро нуждающимся членам партии. Постановлением ЦК ВКП(б) от 7 мая 1928 года партмаксимум был определён в размере 2700 руб. в год. Это, однако, не означало, что член партии не мог зарабатывать больше этой суммы, например, в случае получения авторских гонораров. Но он был обязан сдавать в партийную кассу 20 % «с первых 2700 руб. излишка» (т. е. с суммы, превышающей партмаксимум), 30 % — с суммы излишка от 2700 до 5400 руб. и 40 % — с суммы излишка, превышающего 5400 руб.

Фактическая отмена партмаксимума произошла в конце 1929 года, а официально он был ликвидирован секретным постановлением Политбюро от 8 февраля 1932 года. Даже Е. Варга, занимавший в 20—30-е годы ответственные партийные посты, вспоминал, что ему неизвестно время отмены партмаксимума, о самом существовании которого умалчивалось во всех сталинских и послесталинских учебниках по истории партии. Однако он со всей определённостью подчеркивал, что после отмены партмаксимума в 30-е годы «началось радикальное расслоение советского общества, в зависимости от окладов. Один за другим — в соответствии с их значением для режима Сталина — выделялись привилегированные слои» [508].

При всех своих зигзагах социальная политика сталинизма продолжала использовать экономические основы, заложенные Октябрьской революцией, в интересах привилегированных групп общества. Идеологическим обоснованием этой политики служило объявление «распределения по труду» не выражением буржуазного права в переходный период от капитализма к социализму, как полагали Маркс и Ленин, а «основным принципом социализма». Характерно, что после смерти Сталина каждый последующий лидер партии, подвергая безжалостной критике политику и идеологические догмы своего предшественника, сохранял в неприкосновенности этот главный «теоретический» постулат сталинизма.

В условиях централизованно регулируемых государством пропорций в оплате труда, защита «распределения по труду» служила обеспечению завышенной оплаты тех категорий работников, которые оказывались наиболее «нужными» для стабильности и упрочения господствующего режима.

Левая оппозиция исходила из того, что после победы социалистической революции социального равенства нельзя достигнуть одним скачком. Троцкий отмечал, что неравенство в форме дифференцированной заработной платы, премий и т. д. диктуется интересами развития производственных сил и объективно выступает в переходный период «буржуазным орудием социалистического прогресса» [509]. Само государство остается нужным после ликвидации эксплуататорских классов именно потому, что ещё продолжают действовать буржуазные нормы распределения. Органом этого распределения служит бюрократия. Это означает, что даже революционная бюрократия остается в известной степени буржуазным органом в государстве переходного периода. Решающее значение для оценки социальной природы общества является, однако, не статика, а динамика социальных отношений, т. е. основная тенденция, направленность социального развития общества: развивается ли оно в сторону равенства или в сторону роста привилегий.

Именно такой ход рассуждений характерен для написанного в начале 60-х годов «Завещания» Е. Варги, одного из сохранившихся в СССР мыслящих марксистов, не отравленных сталинистской социальной демагогией. Варга — в прошлом венгерский революционер, с 20-х годов находившийся в эмиграции в СССР, стал советским академиком, создателем научной школы в области изучения мировой экономики и мировой политики. Его предсмертные записки представляют размышления над причинами социального перерождения советского общества.

Рассматривая главные аргументы сторонников «основного принципа социализма», согласно которым более производительный труд должен, по Марксу, более высоко оплачиваться и что квалифицированный труд «многократно» превосходит по своему значению для общества труд неквалифицированный, Варга выдвигал два возражения против этих аргументов. Во-первых, Маркс никогда не уточнял того, сколько времени должен длиться переход от «от оплаты по труду» к коммунизму; но во всяком случае он «конечно, не думал о сроке в 46 лет, которому не видно конца». Во-вторых, Маркс оставлял открытым вопрос о допустимых разрывах в оплате труда различных категорий работников. Комментируя положения Маркса о неравной оплате за неравный труд, Ленин утверждал, что «товарищи, освобождённые от физического труда, должны получать вдвое больше квалифицированного рабочего — не более». Между тем в начале 60-х годов «рабочий совхоза зарабатывал в месяц 30—50 рублей; академик приблизительно 1000 рублей, т. е. в 20—30 раз больше» [510].

Нетрудно убедиться, что Варга, исходя из основных положений марксистско-ленинской теории, очищенной от сталинистских напластований, приближался в этом вопросе к позиции Троцкого, подчеркивавшего в 30-е годы, что «по условиям повседневной жизни, советское общество уже сейчас делится на обеспеченное и привилегированное меньшинство и прозябающее в нужде большинство, причем на крайних полюсах неравенство принимает характер вопиющих контрастов» [511].

Размышления Варги совпадают с положениями Троцкого и в той их части, где речь идёт о причинах, по которым в СССР не велась разработка статистики доходной и имущественной дифференциации.

Троцкий подчеркивал, что сталинская бюрократия, страшась обнажения реальной природы существующих социальных отношений, камуфлирует их понятиями, взятыми из социалистического словаря, прибегает не только к судебным, но и к статистическим подлогам.

«Казалось бы, в рабочем государстве данные о реальной заработной плате должны бы особенно тщательно изучаться; да и вся вообще статистика доходов, по категориям населения, должна бы отличаться полной прозрачностью и общедоступностью. На самом деле как раз область, затрагивающая наиболее жизненные интересы трудящихся, окутана непроницаемым покровом. Бюджет рабочей семьи в Советском Союзе, как это ни невероятно, представляет для исследования несравненно более загадочную величину, чем в любой капиталистической стране. Упорное молчание на этот счёт источников и авторитетов так же красноречиво, как и их щеголянье ничего не говорящими суммарными цифрами» [512]. Суммарные, равно как и средние цифры заработной платы, доходов и т. д., которыми пользуется советская статистика,— это арифметические фикции, призванные замаскировать жестокое и всевозрастающее неравенство в уровне жизни. В цивилизованных странах этот метод давно оставлен, поскольку уже не способен никого обмануть.

Спустя четверть века Е. Варга также констатировал, что в Советском Союзе не существует никакой статистики, касающейся распределения доходов по различным слоям населения. Поэтому никто не знает, каковы реальные доходы тех, кто принадлежит к правящему слою — верхушке бюрократии; как велика доля национального дохода, которую получает бюрократия [513].

Сокрытие данных о социально-имущественной дифференциации призвано было замаскировать источники несправедливого неравенства, которые в основном сводились к следующему:

1) объём и качество труда, особенно в тех сферах, где трудно выработать критерии его объективной оценки, определялись не профсоюзами и другими органами рабочего самоуправления, а бюрократией, волевым способом устанавливающей тарифы и расценки;

2) труд приравнивался к социальному статусу, т. е. оплата в зависимости от объёма и квалификации труда подменялась произвольно устанавливаемыми статусными привилегиями.

Эти привилегии жёстко ранжировались и в среде самой бюрократии, т. е. устанавливались в соответствии с формальным рангом аппаратчика. Сообщая о значительном повышении партмаксимума, корреспондент «Бюллетеня» добавлял: «Кроме того, имеется несколько „максимумов“: дифференциация самая тонкая. Например, член ЦК профсоюза получает меньшее жалованье, чем член президиума того же ЦК. Между тем оба работают рядом и на одинаково ответственной работе. То же самое с получением продуктов: здесь в среде ответственных работников устроены десятки категорий. Всё это не только углубляет неравенство, но и создает новый дополнительный стимул для продвижения вперед по бюрократической лестнице» [514].

Насаждение жёстко иерархизированных привилегий призвано было вытравить из жизни нравственные принципы большевизма — ориентацию на социальное равенство, готовность бескорыстно и самоотверженно трудиться, беззаветную отдачу общему делу, личную скромность и даже своего рода аскетизм, отношение к материальным благам как второстепенному фактору по сравнению с социальными и духовными ценностями. Привычными стали повышенные оклады, пайки, распределяемые по иерархическим категориям, «специальные» санатории и лечебные учреждения, расселение новой элиты в домах, построенных по особым проектам. Все эти привилегии нарастали, как лавина, именно в то время, когда на основную массу населения падало бремя голода или жалкого полуголодного существования. В экономических условиях, во многом сходных с условиями эпохи «военного коммунизма», возникли принципиально иные социальные отношения и принципиально иная идеология: необходимость всем членам общества разделять тяготы и лишения, порождённые экстремальным экономическим положением страны, рассматривалась как проявление «левацкой», «мелкобуржуазной уравниловки».

Описание и анализ процессов, связанных с борьбой против «уравниловки», стали одним из лейтмотивов писем, публиковавшихся в 1932 году в «Бюллетене оппозиции». В одном из номеров за этот год была опубликована специальная сводка писем под заглавием «Бюрократия и борьба с уравниловкой». В них подчеркивалось, что усиление неравенства в условиях жизни освящается особой идеологией, которая «добивает и разрушает старую идеологию. „Уравниловка“ стала предметом издевательств. Уравнительная оплата именуется не иначе как „кулацкой“… В этой теории бюрократия нашла впервые открытое и боевое оправдание своего привилегированного положения. По многим наблюдениям я полагаю, что этот побочный результат борьбы с уравниловкой имеет очень большое значение в смысле дальнейшего морального отчуждения бюрократического слоя от рабочих масс» [515].

В письмах обращалось внимание и на то, что бесконтрольное командование бюрократии сочеталось со всё более откровенной коррупцией. «Бюрократия и бюрократизм не теоретические понятия, а социальные и бытовые факты. Бюрократия командует, т. е. позволяет, запрещает, приказывает, думает за всех (плохо думает). Бюрократия назначает на все должности, и назначает чаще всего „своего“ человека. Непотизм, или по-русски кумовство, цветет самыми ядовитыми цветами» [516].

Пропасть между жизненным положением новой советской элиты и основной массы народа особенно усугубилась в годы первой пятилетки, когда сталинские методы индустриализации и коллективизации привели к резкому падению уровня жизни рабочего класса и колхозного крестьянства, не говоря уже о «раскулаченных», лишённых даже самых необходимых средств существования. Именно в годы массового голода, унесшего миллионы жизней, резко возросли привилегии «верхов» новой советской иерархии. К ним относились не только верхние слои партийной, советской и хозяйственной бюрократии, командный состав армии и органов ОГПУ, но и верхушка научной, технической и творческой интеллигенции. Огромными окладами, премиями, закрытыми распределителями эти слои привязывались к сталинскому режиму. Представители этих слоёв стали жить в материально-бытовом отношении совершенно иначе, чем остальное население, на которое падало бремя неслыханных экономических трудностей, переживаемых страной.

Неуклонный рост неравенства вызывал динамичные изменения в его восприятии, особенно в привилегированных группах, испытывавших радость по поводу возможности освободиться от спартанских ограничений, действовавших в первое послереволюционное десятилетие. Создание особой жизненной обстановки формировало у представителей этих групп психологию социальной исключительности, вытравляло эгалитарные настроения, характерные в прошлом для русской демократической и революционной интеллигенции. В этих условиях лишь наиболее честные и мужественные деятели культуры осознавали, что разительный отрыв покровительствуемых групп от народа по материальным условиям жизни — следствие грубого и откровенного подкупа, оплачиваемого самыми тяжкими для подлинного интеллигента жертвами: сервилизмом и утратой духовной свободы. Нельзя не почувствовать первоначального прорыва к пониманию этого в словах, произнесённых Б. Пастернаком на I съезде советских писателей: «Если кому-нибудь из нас улыбнется счастье, будем зажиточными (но да минует нас опустошающее человека богатство). Не отрывайтесь от масс,— говорит в таких случаях партия… Не жертвуйте лицом ради положения — скажу я в совершенно том же, как она, смысле» [517].

Основная часть населения воспринимала новые доходные и имущественные различия с чувством глубокого возмущения. Нельзя согласиться с современным социологом Л. Гордоном, который сглаживает остроту этого восприятия, утверждая, что «соотношения, при которых практически все инженеры и учёные получали заметно больше рабочих, а последние — больше колхозников, когда на оборонных заводах и у командного состава армии оклады были выше, чем на гражданских предприятиях или в учреждениях культуры и обслуживания,— эти соотношения воспринимались как само собой разумеющиеся. Что же касается наиболее произвольных различий в сфере распределения, имевших характер привилегий, они распространялись в те годы на очень узкий круг работников и находились по существу вне поля зрения народных масс» [518].

На деле эти «произвольные различия» воспринимались с негодованием рядовыми тружениками и одновременно — с «пониманием» поднимавшимися по карьерной лестнице бюрократами, купавшимися в привилегиях и щедро раздаривавшими их за государственный счёт «знатным людям», призерам многочисленных политических кампаний. Некоторые ракурсы такого полярного восприятия представлены в автобиографической повести А. Авдеенко «Я люблю», где приводится выразительный диалог между руководителем индустриального гиганта Быбочкиным и молодым рабочим, прославившимся в ходе щедро разрекламированной кампании по «призыву ударников в литературу». Быбочкин «тревожится, одет ли я и обут, как положено знатному человеку. Если б он вот этак встречал каждого рабочего!.. Облюбованному, выставочному образцу легче угождать, чем заботиться обо всех».

«Идеология» Быбочкина, с восторгом воспринимающего происходящие в стране социальные перемены, наглядно проступает в разговоре по поводу главного подарка, даруемого им «знатному человеку»:

« — Приготовил я семейные апартаменты. Три комнаты со всеми причиндалами. Хоть сейчас перебирайся!

— А не многовато ли это для двоих — целые апартаменты?

— Заслужил! Как аукнется, так и откликнется. Страна умеет ценить своих героев.

Вот он какой добренький за счёт народа! Интересно, чем он ещё козырнет? Спрашиваю:

— А что скажут люди, живущие в бараках и землянках, когда узнают, что я переселился в хоромы?

— Брось скромничать, потомок! Большому кораблю — большое плавание.

— А как же совесть? Равенство и братство?

— Вот куда тебя потянуло? По уравниловке затосковал? Придётся кое-что разъяснить. Было время, когда мы законно насаждали уравниловку и в производство и в быт. Партмаксимум для всех коммунистов ввели, невзирая на заслуги и способности… и чернорабочий, и слесарь, и мастер, и директор были важными персонами… Левацким загибом страдали. Начальство вправило нам мозги. Отменило партмаксимум. Ввело единоначалие, железные приказы, красные и черные доски, премии, награды, дополнительные пайки. Теперь мы индивидуально, а не скопом взбираемся на верхотуру» [519].

Такого рода «философия» с неудержимой быстротой утверждалась в слоях, приобщаемых к официальным привилегиям. Развязывая низменные стороны человеческой натуры, Сталин превосходно сознавал, что «положенные», жёстко иерархизированные привилегии вытравляют в пользующихся ими группах чувство социальной справедливости, заменяя его кастовой психологией «избранности», «особости», пренебрежительным отношением к «низам». Социальный строй, основанный на привилегиях, постоянно выделял в более низких социальных слоях людей, стремившихся беспрекословным послушанием и бездумным исполнением самых жестоких и диких акций, продиктованных сверху, заслужить «право» на доступ к власти и связанным с ней привилегиям. Широко открытые Сталиным ворота для такой «вертикальной мобильности» явились решающим условием для создания обстановки, позволившей в 1936—38 годах осуществить практически полную замену правящего слоя, среди которого сохранялось немало людей, воспитанных на идеях большевизма и отвергавших, пусть общественно безгласно, новые социальные и политические порядки. На его место пришла молодая генерация, преемственно не связанная с большевистскими традициями и воспитанная в духе сословно-иерархического мышления и безграничной личной преданности «вождю».

В той политической беспринципности, которую проявляли в период массовых репрессий даже многие старые большевики, нельзя не видеть продолжения моральной беспринципности и бытового перерождения, выражавшихся в податливости к даруемым сверху подачкам, принятии их как чего-то законного и должного.

В большинстве публицистических работ конца 80-х годов, посвящённых критике сталинизма, фиксировалось внимание на его палаческой стороне, но не раскрывался его повседневно-обыденный облик, выражавшийся в разительных социальных контрастах, в существовании двух полярных образов жизни. Это связано, на мой взгляд, с тем, что всплывшие на поверхность в эти годы идеологические тенденции представляли полубессознательную ностальгию по социальным отношениям сталинизма, разумеется, с одной существенной оговоркой. Их носители желали, чтобы результатом «перестройки» стало общество со столь же сильной социальной дифференциацией, как при Сталине, но избавленное от сталинских репрессий. При этом они упорно игнорировали социальные причины этих репрессий, состоявшие в стремлении не просто обуздать, но и физически уничтожить те силы в партии и стране, которые отвергали социальные устои сталинизма: резкое имущественное неравенство.

Идейно-психологическое наследие сталинизма глубоко укоренилось в сознании тех, кто в годы застоя и «перестройки» был склонен культивировать настроения элитарности, клановости, кастовости, получившие широкое распространение в сталинское время. Носители подобных настроений обычно объясняли само стремление к социальному равенству и справедливости завистью к преимущественному положению других. За филиппиками против «психологии зависти» не обращалось внимание на психологию социальной исключительности и чванства своими привилегиями, которая выразительно описана в воспоминаниях Н. Мандельштам: «Один молодой физик… ел бифштекс, полученный в распределителе тестя, и похваливал: „Вкусно и особенно приятно, потому что у других этого нет…“ Люди гордились литерами своих пайков, прав и привилегий и скрывали получки от низших категорий» [520].

Отличительной чертой сталинизма, жёстко стратифицировавшего советское общество, было стремление оградить завесой секретности от глаз непривилегированных образ жизни верхних слоёв, изолированные оазисы роскоши, возникающие среди пустыни народной нищеты.

Официальные привилегии, составлявшие материальную базу сталинского социального порядка, поляризовали общество на основную массу, ущемлённую в своих законных правах, и относительно немногочисленные группы «спецлюдей», допущенных к привилегиям. Над противоположными образами жизни возвышались и столь же противоположные психологические надстройки. «Народ не любит привилегий,— писала Н. Мандельштам.— …В нашу эпоху ненависть к привилегированным особенно обострилась, потому что даже кусок хлеба всегда бывал привилегией. По крайней мере десять лет из первых сорока мы пользовались карточками, и даже на хлеб не было никакой уравниловки — одни не получали ничего, другие мало, а третьи с излишком. „У нас голод,— объяснил нам в тридцатом году, когда мы вернулись из Армении, Евгений Яковлевич [брат Н. Мандельштам].— Но сейчас всё по-новому. Всех разделили по категориям и каждый голодает или ест по своему рангу. Ему выдается ровно столько, сколько он заслуживает…“» [521] Оказавшись в больнице, Н. Мандельштам обнаружила, что лекарства распределяются тоже по табели о рангах: лучшие придерживаются для высоких категорий. «Однажды я пожаловалась на это при одном отставном сановнике: всем, мол, такие вещи нужны… „Как так всем! — воскликнул сановник.— Вы хотите, чтобы меня лечили как всякую уборщицу?“ Сановник был человек добрый и вполне порядочный, но у кого не сковырнутся набекрень мозги от борьбы с уравниловкой…» [522]

Борьба с «уравниловкой» ожесточённо велась и в деревне. Газеты начала 30-х годов были заполнены грозными предупреждениями: «Классовый враг в колхозах стремится провести распределение урожая исключительно по едокам, его лозунг — все одинаково хотят есть, все одинаково хотят жить». Рассказывая на XII пленуме ИККИ о борьбе против «едоцкого принципа» (т. е. распределения в колхозах с учетом числа «едоков» в семье), Мануильский заявлял: «Нарушение принципа распределения по труду — это сегодня лозунг кулацкий, рваческий, культивирующий лодырничество» [523].

Опрокинув большевистские традиции равенства, Сталин и его приспешники объявили противников резких разрывов в заработной плате «сообщниками классового врага».

Несмотря на всё это, среди старых большевиков, даже далеких от левой оппозиции, нарастало возмущение бросающимися в глаза резкими социальными контрастами, Так, Б. Козелев, работавший в 1930 году на Магнитогорской стройке, в письмах семье с болью описывал, как строители толпились у крыльца столовой для иностранных специалистов. Время от времени иностранцы выходили на крыльцо и кидали рабочим объедки. «И тогда возникала свалка. Народ пытались отгонять, но получалось только хуже, позорнее». С не меньшим негодованием Козелев писал о том, что при средней зарплате рабочих комбината, составлявшей 79 руб., «бездельничающие паразиты, проедающие народные деньги» в управленческом аппарате, получали оклады в 400—500 руб. [524].

В 1931 году жена М. И. Калинина, в прошлом ткачиха, в письме мужу признавалась, что она испытывает чувство стыда по поводу привилегий того круга, «к которому я принадлежала из-за твоего положения… Но где же тут тот идеал, к чему мы стремились, когда партию делим на общества, чуть ли не на классы» [525].

Обобщая такого рода настроения, Ф. Раскольников в открытом письме Сталину резко осуждал сталинскую социальную политику, породившую доходно-имущественную поляризацию общества. Он писал о том, что «рабочий класс с самоотверженным героизмом нёс тягость напряжённого труда и недоедания, голода, скудной заработной платы, жилищной тесноты и отсутствия необходимых товаров» в то время, когда Сталин создавал одну за другой привилегированные группы, осыпал их милостями, кормил подачками. При этом представители привилегированных групп, как отмечал Раскольников, оказывались «калифами на час», поскольку им не были гарантированы «не только их привилегии, но даже право на жизнь» [526].

Весь период 30-х годов характеризовался непрерывным перераспределением личного богатства. Этот процесс первоначально развертывался в деревне, где борьба с кулачеством была сведена к беспощадной экспроприации всего производственного и потребительского имущества семей, зачисленных в категорию кулаков, и к их массовой депортации. В последующем перераспределение личного богатства происходило преимущественно в городах, где политические репрессии, обрушившиеся своим острием на слои, наделённые существенными материальными и статусными привилегиями, как правило, сопровождались конфискацией личного и семейного имущества. Трагедия семей «врагов народа», вырванных из мира привилегированных и сразу же переброшенных в разряд изгоев общества, выразительно описана в произведениях детей репрессированных старых большевиков Ю. Трифонова, Б. Окуджавы и других советских писателей.

Играя на низких и низменных сторонах человеческой природы, Сталин понимал, что большевик, отрекшийся от идеи социального равенства и ставший податливым к сыплющимся на него привилегиям, окажется готовым и к выполнению самых диких и жестоких приказов. Чем ближе подступало время большого террора 1937—38 годов, тем щедрее он наделял своих сатрапов всё более роскошными благами. К. Икрамов, сын первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана Акмаля Икрамова, вспоминал о «насильственном переселении» его семьи в «дом, который сам Сталин, не видев, предназначил Икрамову». «Тяжёлые, медью окованные двери, из прихожей вверх три ступеньки, а над вторыми дверями — кариатиды. Столовая с двумя коринфскими колоннами, в кабинете гнутая мебель, обтянутая голубым шёлком, да с фарфоровыми медальонами.

Отец был предельно резок в разговоре с неявно ухмылявшимся управделами. Тогда я впервые услышал слова „кариатиды“, „гризетка“.

— Я ведь не гризетка, чтобы была такая мебель. И потом, эти кариатиды… Простые узбеки пугаться будут. С черного хода, что ли, людей приглашать?

Мебель сменили, кариатиды остались» [527]. В доме с кариатидами семья Икрамовых прожила ровно год, вплоть до ареста её главы. Переселение в этот дом К. Икрамов справедливо расценивал, как «знамение времени». «Стерев самую память о партмаксимуме, Сталин покупал, подкупал, разлагал своих сподвижников, коммунистов-руководителей в центре и на местах. Чем больше крови проливал он, тем важнее было ему создавать вокруг себя касту, живущую не так, как народ, а так, чтобы в эту касту рвались за всякими благами» [528].

Не менее вызывающий образ жизни, чем у партийных аппаратчиков, складывался в среде руководителей ОГПУ. А. Авдеенко, входивший в писательскую бригаду, созданную для написания апологетической книги о «перековке» заключённых на строительстве Беломорканала, так вспоминает свои впечатления от поездки на это строительство:

«К перрону подан специальный состав из мягких вагонов, сверкающих лаком, краской и зеркальными окнами… С той минуты, как мы стали гостями чекистов, для нас начался полный коммунизм. Едим и пьем по потребностям, ни за что не платим. Копченые колбасы. Сыры. Икра. Фрукты. Шоколад. Вина. Коньяк. И это в голодный год!

Ем, пью и с горечью вспоминаю поезд Магнитогорск — Москва. Одна за другой мелькали платформы, станции, полустанки, разъезды. И всюду вдоль полотна стояли оборванные, босоногие, истощённые дети, старики. Кожа да кости, живые мощи. И все тянут руки к проходящим мимо вагонам. И у всех на губах одно, легко угадываемое слово: хлеб, хлеб, хлеб» [529]. Впрочем, эти тягостные воспоминания не помешали Авдеенко с удовольствием поглощать, подобно другим писателям, предоставленные им яства.

Щедрые куски с барского стола писатели получили и по приезде в Ленинград. «Чекисты приготовили в банкетном зале „Астории“ немыслимо роскошное угощение… Ошалел от невиданного изобилия… Тем, что есть на столе, можно накормить всю нашу ораву, а лорды в черных пиджаках и белоснежных манишках разливают по тарелкам борщ, бульон, лапшу, кто чего желает. И это называют „первым“, хотя до этого было не менее двадцати блюд» [530]. Даже спустя полвека Авдеенко понадобилась целая страница, чтобы описать все блюда, которыми кормили писателей на чекистском банкете, представлявшем своего рода пир во время чумы.

Не только партийная и чекистская верхушка, но и руководящие работники советского, хозяйственного, профсоюзного аппарата оказались охвачены процессом бытового перерождения. Все они были обеспечены высокими окладами, персональными автомашинами, лучшими курортными учреждениями, государственными дачами, великолепными квартирами, первоклассной медицинской помощью, явным и тайным снабжением. Материальный подкуп служил в руках Сталина не менее эффективным средством удержания бюрократии в повиновении, чем страх перед жестокими репрессиями за малейшую оппозиционность. Как подчеркивалось в «Рютинской платформе», лица, принадлежащие к бюрократическим верхам, в подавляющем большинстве внутренне настроены «против современной политики, ибо они не могут не видеть её гибельности. Но они так обросли жирком, они настолько связаны всеми предоставленными им привилегиями (а всякий протест против современного курса и его вдохновителя связан в результате с огромными лишениями), что значительная часть из них и дальше будет выносить любое иго, любые пинки и издевательства со стороны Сталина и партаппарата» [531].

По тем же неписанным законам аппаратчики, оказавшиеся изобличёнными в оппозиционных настроениях (не говоря уже о действиях), немедленно ощущали утрату своих привилегий. Для этого, по словам А. Орлова, Сталин применял «множество испытанных средств». «Первое и самое безобидное, применявшееся к сановникам, впавшим в немилость, называлось „поставить на ноги“, то есть лишить опальную персону персональной машины и личного шофера. Следующее наказание называлось „ударить по животу“: нечестивца лишали права пользоваться кремлевской столовой и получать продовольствие из закрытых магазинов. Если речь шла о члене правительства, его к тому же выселяли из правительственного дома и лишали персональной охраны» [532].

Вместе с тем официальная пропаганда насаждала доживший до наших дней миф о том, что «вожди» продолжали вести скромный, едва ли не аскетический образ жизни. В подтверждение этого приводились ссылки на сравнительно небольшую заработную плату «вождей» при полном замалчивании их натуральных привилегий.

Данный миф пытался реанимировать Хрущёв в своих мемуарах, где он идеализировал эпоху 30-х годов, противопоставляя её временам своей отставки, когда, по его словам, расплодилась «масса чиновников, подхалимов и карьеристов. Получилось, что ныне членство в партии, партийный билет — это надежда лучше приспособиться в нашем социалистическом обществе». Хрущёв утверждал, что партийным руководителям 30-х годов приходилось «жертвовать многим, а не блага получать», что они жили «более, чем скромно… Времена, о которых я вспоминаю, были времена романтиков. Сейчас, к сожалению, проник в партийную среду налет мелкобуржуазности. В то время никто и мысли не допускал, чтобы, к примеру, иметь личную дачу — мы же коммунисты! Не знаю, у кого из нас были две пары ботинок. Гимнастерка, штаны, пояс, кепка, косоворотка — вот, собственно, вся одежда» [533].

Действительно, «военизированный» стиль одежды по примеру Сталина был тогда униформой партийных руководителей (хотя гимнастерки, сапоги и другие непременные атрибуты этого стиля изготовлялись для них в спецателье, из импортных материалов и лучшими мастерами). Не практиковалась в те годы и охота за богатыми интерьерами. Квартиры партийной элиты были заполнены унифицированной стандартной мебелью и утварью, на которой (вплоть до простыней и полотенец) ставились клейма или привешивались бирки, указывавшие, что эти предметы быта являются казённой собственностью. Такие реликты эпохи военного коммунизма молчаливо напоминали бюрократу, что он прочно привязан к партийно-государственной машине и всё движимое и недвижимое имущество, которым он пользуется, передано ему лишь на то время, пока он занимает номенклатурный пост, открывающий дорогу в элитарные дома.

Однако это не утяжеляло, а облегчало быт бюрократии, находившейся на полном государственном обеспечении. Его размеры не были жёстко регламентированы, а зависели от того, какое рвение тот или иной руководящий бюрократ вкладывал в самоснабжение, какие порядки он устанавливал в своей епархии. Н. П. Хрущёва в своих мемуарных записях рассказывала, как, готовясь к переезду на Украину, куда её муж был назначен первым секретарем ЦК, она обратилась к жене его предшественника на этом посту Косиора за советом, какую кухонную посуду следует брать с собой. Та крайне удивилась этому вопросу и сказала, что брать ничего не нужно, поскольку в доме, который будет предоставлен Хрущёвым, всё уже имеется. «И действительно там оказалась в штате повариха и при ней столько и такой посуды, какой я никогда не видела. Так же и в столовой… Там мы начали жить на государственном снабжении: мебель, посуда, постели — казённые, продукты привозили с базы, расплачиваться надо было один раз в месяц по счетам» [534]. Так семьи бюрократов, освобождённые от малейших забот об организации собственного быта, жили по совсем иным законам, чем десятки миллионов советских людей, страдавших от бесчисленных нехваток, дефицитов и очередей.

Характеризуя социальные последствия политики насаждения привилегий, Троцкий подчеркивал, что «бюрократия располагает огромными доходами не столько в денежном, сколько в натуральном виде: прекрасные здания, автомобили, дачи, лучшие предметы потребления со всех концов страны. Верхний слой бюрократии живёт так, как крупная буржуазия капиталистических стран, провинциальная бюрократия и низшие слои столичной живут, как мелкая буржуазия. Бюрократия создает вокруг себя опору в виде рабочей аристократии; т. н. герои труда, орденоносцы и пр. …пользуются привилегиями за свою верность бюрократии, центральной или местной. Все они пользуются заслуженной ненавистью народа» [535].