ГЛАВА V Царевич Алексей Петрович

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА V

Царевич Алексей Петрович

Когда вскоре после государственного переворота 1689 года начались преобразования, столь не нравившиеся массе, народ надеялся как на избавителя на царя Ивана Алексеевича. После кончины последнего недовольные стали ожидать спасения от царевича Алексея. Еще в то время, когда царевич был мальчиком, народ обращал на него особенное внимание. Говорили, что Алексей ненавидит иностранцев, не одобряет образа действий отца и намеревается погубить тех бояр и сановников, которые служили покорным орудием в руках Петра при исполнении его планов.

Надежда на реакционное движение против преобразований Петра, на участие наследника в таких действиях могла сделаться опасной не только для царя, но и для его сына. Имя Алексея могло сделаться знаменем заговора против Петра. Антагонизм такого рода легко мог повести к личной вражде между отцом и сыном. Уже довольно рано стали думать о возможности такой, борьбы, решительного разлада между Петром и Алексеем.

В 1705 году Андрей Артамонович Матвеев, находившийся в Париже, доносил о странном слухе, распространившемся при французском дворе; то был перевод народной русской песни об Иване Грозном, приложенной теперь к Петру; великий государь при некоторых забавах разгневался на сына своего и велел Меньшикову казнить его; но Меньшиков, умилосердясь, приказал вместо царевича повесить рядового солдата. На другой день государь хватился: где мой сын? Меньшиков отвечал, что он казнен по указу; царь был вне себя от печали, тогда Меньшиков приводит к нему живого царевича, что учинило радость неисповедимую. Когда французы спрашивали у Матвеева, правда ли это, он отвечал, что все эти плевелы рассеиваются шведами и прямой христианин такой лжи не поверит, потому что это выше натуры не только для монарха, но самого простолюдина [449].

В 1705 году нельзя было предвидеть, что через тринадцать лет позже осуществится, хотя в несколько ином виде, басня, забавлявшая французский двор, и что катастрофа царевича окажется вовсе не «выше натуры монарха».

Единственным средством для избежания антагонизма между Петром и Алексеем было бы целесообразное, вполне соответствовавшее духу и направлению царя воспитание царевича, развитие в нем склонности к приемам западноевропейской цивилизации, любви к труду и познаниям, обучение его тем самым наукам и ремеслам, которыми занимался отец.

Сначала можно было считать вероятным осуществление всего этого. Неоднократно возникало предложение отправить царевича за границу. В 1699 году Петр намеревался послать его в Дрезден, где он должен был воспитываться вместе с сыном Лефорта. В 1701 году австрийским двором было сделано предложение прислать царевича для воспитания в Вену. Немного позже Людовик XIV выразил желание, чтобы Алексей приехал в Париж и воспитывался при французском дворе [450].

Хотя все это и оказалось неудобоосуществимым, однако же царевич, оставаясь в России, находился под надзором иностранных учителей и воспитателей. После того как он должен был расстаться с матерью, он жил у тетки, царевны Натальи Алексеевны, и получил первоначальное образование от русского наставника, Вяземского. В 1701 году к нему был определен для наставления «в науках и нравоучении» немец Нейгебауэр, воспитанник лейпцигского университета. Однако уже через год между Вяземским и Нейгебауэром произошло сильное столкновение, имевшее следствием удаление последнего [451].

Затем воспитателем царевича сделался барон Гюйсен, получивший образование в лучших европейских университетах и вступивший в русскую службу летом 1702 года. Гюйсен составил весьма подробный и обширный план учения, который, однако, оставался на бумаге, особенно потому, что царевич, по желанию Петра участвовал в походах. Тогда как Нейгебауэр не ладил с Меньшиковым, Гюйсен настаивал на том, чтобы именно последнему был поручен надзор над ходом образования и воспитания царевича. Рассказывали, однако, что Меньшиков обращался с царевичем весьма грубо и жестоко, драл его за волосы и проч.[452]

Впрочем, и сам царь в обращении с сыном был крайне суров. Гюйсен рассказывает как очевидец, что Петр в 1704 году, после взятия Нарвы, говорил Алексею: «Ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру»; наставляя сына, как он должен поступать, действовать, учиться, Петр прибавил: «Если мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать того, что я желаю, я не признаю тебя своим сыном; я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя и в сей, и в будущей жизни» [453].

Как видно, уже в то время вместо мягких, ласковых отношений между отцом и сыном господствовали, с одной стороны, строгость, с другой — страх. К тому же воспитание царевича оставалось отрывочным, неполным, случайным. Наставник его Гюйсен по желанию Петра уже в начале 1705 года отправился в Берлин и Вену в качестве дипломата; в то самое время, когда Алексей, как 15-летний юноша, нуждался в полезном наставнике, в систематическом учении, он, живя в Москве, был предоставлен самому себе и влиянию людей, случайно окружавших его. Царевич упрекал Меньшикова в том, что он нарочно развил в нем склонность к пьянству и к праздности, не заботясь о его воспитании; упрек этот был повторяем неоднократно и разными современниками [454].

Если бы царь мог заботиться о воспитании царевича, если бы последний вырос в политической и военной школе отца, под непосредственным его наблюдением, он, быть может, развился бы иначе и соответствовал бы более требованиям грозного родителя. Но Петр большей частью был в отсутствии, озабоченный Северной войной; до сражения при Полтаве опасное положение, в котором находилось государство, требовало крайнего напряжения умственных и нравственных способностей царя и лишало его возможности исполнить долг отца и воспитателя. В продолжение нескольких лет Петр и Алексей встречались лишь в исключительных случаях; между ними не существовало каких-либо близких отношений; в то время, когда Петр был занят самыми смелыми предприятиями в области восточного и балтийского вопросов, трудился над самыми сложными задачами преобразования России и обеспечения ее будущности, царевич оставался дома, в кругу людей, не любивших Петра, недовольных его образом действий, направлением его политики, людей, соединявших некоторую ограниченность умственного кругозора и решительную предвзятость мнений в области духовной с грубым нравом и склонностью к бражничанью.

В Москве Алексей жил среди родных, которые, как, например, сестры царя или родственники царицы Евдокии, участвовали в кое-каких направленных против царя кознях и сделались жертвами гнева Петра. В Москве почти все были страшно утомлены неусыпной, кипучей деятельностью государственного организма; каждый день можно было ожидать чего-либо нового, необычайного; роптали на постоянные денежные поборы, на рекрутчину, на непрерывную опасность во время войны со Швецией. Отдыха не предвиделось; на него можно было надеяться лишь в будущее царствование, и вот все люди, жаждавшие отдыха, обращаются к наследнику. Надежда есть: царевич не склонен к делам отцовским, не охотник разъезжать без устали от одного конца России в другой, не любит моря, не любит войны; при нем все будет мирно и спокойно [455].

Царевич не был лишен дарований. Он умел ценить значение образования и много занимался чтением книг, но большей частью книг богословского содержания, походя в этом отношении на деда, царя Алексея, или на дядю, царя Федора. Таким образом, умственное направление царевича нисколько не соответствовало целям Петра. Умная беседа с духовными лицами, углубление в вопросы догматики и схоластики доставляли царевичу более удовольствия, нежели поездки по морю или участие в трудах административных и законодательных. Черчение, математика, прикладные науки нравились Алексею гораздо менее, чем тонкости богословских диспутов или подробности церковной истории. Отвлеченные науки, риторика, метафизика и проч., однако, не могли считаться особенно полезным пособием при развитии и воспитании наследника русского престола. Для того чтобы сделаться способным продолжать начатое Петром, для поддержания значения России в системе европейских держав, для обеспечения участия России в результатах западноевропейской культуры, для решения сложных вопросов законодательства и администрации, царевич нуждался в совершенно ином приготовлении, в совсем иных средствах эрудиции. Между тем как Петр, живя за границей, работал на верфях, занимался в кабинетах и лабораториях натуралистов, Алексей, например, в 1712 году, находясь в Германии, обратился к ученому богослову Гейнекциусу с просьбой написать для него катехизис по учению православной церкви; в то же самое время, когда Петр доставал и читал сочинения по артиллерии, баллистике и пиротехнике, сын его углубился в книги о небесной манне, в жития святых, в правила Бенедиктинского ордена или в знаменитый труд Фомы Кемпийского; Петр осматривал арсеналы и доки, фабрики и мастерские, между тем как Алексей делал выписки из церковно-исторического труда Барония «Annales ecclesiastici»; Петр старался составить себе точное понятие о государственном и общественном строе Англии, Франции и Голландии и проч.; Алексей же был занят вопросом средневековой истории, изучая воззрения прежних веков на понятие о грехе или убеждения прежних поколений в отношении к соблюдению поста и проч. Предприимчивость, физическая сила и энергия Петра были противоположны некоторой мягкости, вялости, телесной слабости царевича. Сын, так сказать, принадлежал к прежнему, отжившему свой век поколению, тогда как отец был как-то моложе, свежее его и находился в самой тесной связи с современными идеями просвещения и прогресса. Мир, в котором жил Алексей, сделался анахронизмом, вследствие чего царевич оказался неспособным составить себе ясное понятие о том, в чем нуждалась Россия; его взоры были обращены не вперед, а назад, и поэтому он не годился в кормчие государственного судна; живя преданиями византийской старины, он скорее мог сделаться монахом или священником, нежели полезным государственным деятелем. Столкновение между напитанным духом реакции сыном и быстро стремившимся вперед отцом становилось неизбежным [456]. Сам Алексей накануне своей кончины сообщил некоторые подробности о вредном влиянии на него лиц, его окружавших. Правда, эта записка царевича составлена после страшных истязаний, быть может, в значительной степени при внушении допрашивавшего царевича Петра Андреевича Толстого. В сущности, однако, важнейшие показания в этой записке вполне согласуются с теми данными о воспитании Алексея, о которых мы знаем из других источников. Тут, между прочим, сказано: «Моего к отцу непослушания и что не хотел того делать, что ему угодно, — причина та, что с младенчества моего несколько жил с мамой и с девками, где ничему не обучился, кроме избных забав, а больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен… а потом Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтобы ханжить и конверсацию иметь с попами и чернцами и к ним часто ездить и подливать, в том мне не только не претили, но и сами тож со мною охотно делали… а когда уже было мне приказано в Москве государственное правление в отсутствие отца моего, тогда я, получа свою волю, и в большие забавы с попами и чернцами и с другими людьми впал» и проч.[457]

Не раз было нами указываемо выше на антагонизм между царем и духовной жизнью народа. Мы видели, как часто ненависть к царю, неодобрение его преобразований принимали вид религиозного протеста; восстания происходили во имя благочестия; царя считали антихристом; бунтовщики говорили об обязанности «стоять за дом Богородицы». Нельзя отрицать существования некоторой связи между царевичем Алексеем и сторонниками таких начал средневекового византийского застоя. Недаром он интересовался личностью и судьбой Талицкого, доказывавшего, что с царствования Петра началось время антихриста. При таких обстоятельствах близкое знакомство царевича с попами и монахами могло считаться делом опасным и для него самого, и для всего государства. В то самое время, когда Алексей по летам своим мог бы приступить к участию в делах и сделаться помощником отца, он находился под сильным влиянием своего духовника Якова Игнатьева, принадлежавшего к реакционной партии и бывшего средоточием того кружка попов и чернецов, в котором вращался особенно охотно злосчастный наследник престола.

Соловьев сравнивает дружбу царевича с Яковом Игнатьевым с отношениями, когда-то существовавшими между Никоном и царем Алексеем Михайловичем. Как Никон для царя Алексея был собинный приятель, так и внук царя в письмах к протопопу Якову Игнатьеву, уверяет его в безусловном доверии и уважении. В одном из этих писем из-за границы сказано: «аще бы вам переселение от здешних к будущему случилось, то уже мне весьма в Российское государство нежелательно возвращение» и проч.

Алексей и Яков Игнатьев были одинакового мнения о Петре: однажды Алексей поклялся своему духовнику, что желает отцу своему смерти; духовник отвечал: «Бог тебя простит; мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много».

Яков Игнатьев служил посредником в тайных отношениях царевича с его матерью, царицей Евдокией, находившейся в Суздальском монастыре. Мы знаем наверное лишь об одном посещении Алексеем бывшей царицы в Суздале в 1706 году, нам известно также, что царь, узнав об этом, изъявлял сыну гнев за тайное посещение матери. Не раз происходили обмены письмами и подарками. Так, например, царевич через тетку, царевну Марью Алексеевну, доставлял матери деньги. Однако он в этом отношении до такой степени боялся гнева отца, что однажды сам умолял своих друзей прекратить всякую связь с бывшей царицей Евдокией.

Вообще действия Алексея, в особенности же его отношения с близкими приятелями, отличались некоторой таинственностью. В письмах царевича к Якову Игнатьеву и на обороте встречаются условные термины, затемняющие смысл для лиц, непосвященных в тайны той «компании», к которой принадлежали царевич и его духовник. Но не было ни заговора, ни тайного бунта, ни какой-либо политической программы. «Компания» состояла из лиц, недовольных царем, царицей, Меньшиковым и проч., но ограничивавшихся лишь тайной беседой, заявлениями своего раздражения в теснейшем кругу приятелей, тихой жалобой на личное притеснение, на частные нужды.

Следующий эпизод лучше всего характеризует эту таинственность дружеских отношений к духовнику. Находясь за границей, Алексей писал Якову Игнатьеву: «Священника мы при себе не имеем и взять негде… приищи священника, кому можно тайну сию поверить, нестарого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему объявить, чтобы он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, т.е. обрил бороду и усы, такожде и гуменца заростить, или всю голову обрить и надеть волосы накладные и немецкое платье надевать, отправь его ко мне курьером… а священником бы отнюдь не назывался… а у меня он будет за служителя, и, кроме меня и Никифора (Вяземского), сия тайны ведать никто не будет. А на Москве, как возможно, сие тайно держи; и не брал бы ничего с собой надлежащего иерею, ни требника, только бы несколько частиц причастных, а книги я все имею. Пожалуй, яви милосердие к душе моей, не даждь умереть без покаяния! мне он не для чего иного, только для смертного случая, такожде и здоровому для исповеди тайной» и проч.

Здесь суеверная привязанность к внешней обрядности церковной тесно связана с некоторой склонностью к обману. Подробности в письме к Игнатьеву походят на приемы заговорщиков. Самое же дело не представляет собой ни малейшей тени какого-либо опасного политического предприятия. Форма действия могла считаться преступной; самое же действие было совершенно невинным и находилось в тесной связи с наивной, простодушной религиозностью царевича. Попирая ногами обыкновенные правила нравственности, решаясь на довольно сложный и требовавший обстоятельных приготовлений обман, Алексей имел в виду высокую цель — спасение души; удовлетворяя своим потребностям внешнего благочестия, он легко мог столкнуться с гражданскими правилами. В этой готовности набожного царевича действовать обманом проглядывает некоторый иезуитизм. Религиозный фанатизм не только не мешал ему, но даже заставлял его прибегать к притворству, к хитрости, к окольным путям. Ложь такого рода в отношении к светской власти в тех кружках, к которым принадлежал царевич, не считалась грехом. Рабское пронырство, хитрая мелочность у этих людей заменяли достоинство и благородство открытого образа действий.

Друзья царевича имели разные прозвища, как-то: отец Корова, Ад, Жибанда, Засыпка, Бритый и проч. В своих письмах они иногда употребляли шифры. О политике тут, однако, почти вовсе не было речи, зато говорилось о делах духовных, о попойках и проч. К этому кружку принадлежали, между прочим, муж мамки царевича, его дядька Никифор Вяземский, Нарышкины; из духовных лиц нельзя не упомянуть об архиепископе Крутицком. Зато Стефан Яворский, заведовавший патриаршими делами, оставался чуждым «компании» царевича.

Нельзя удивляться тому, что в этом кружке не одобряли проекта женить царевича на вольфенбюттельской принцессе и что здесь было высказано желание склонить невесту Алексея к принятию православия. Царевич переписывался об этом деле с Яковом Игнатьевым.

Связь Алексея с духовенством не имела особенного политического значения. Только однажды, во время пребывания царевича за границей в 1712 году, митрополит Рязанский, администратор русской церкви, Стефан Яворский в Успенском храме в проповеди намекнул на положение царевича, причем говорил и об общей тягости, и о некоторых мерах Петра. В проповеди, между прочим, было сказано: «Не удивляйтеся, что многомятежная Россия наша доселе в кровных бурях волнуется. Мир есть сокровище неоцененное: но тии только сим сокровищем богатятся, которые любят Господень закон» и проч. [458] Довольно резко Яворский затем порицал учреждение фискалов; наконец же в молитве Алексею сказано: «Ты оставил еси дом свой — он такожде по чужим домам скитается; ты удалился еси родителей — он такожде и проч.; покрый своего тезоименинника, нашу едину надежду» и т.д.

Сенаторам, присутствовавшим в храме, проповедь эта не понравилась, и они стали укорять за нее архиерея. В письмах к царю Яворский должен был оправдывать свой неосторожный поступок. На царевича же этот эпизод произвел некоторое впечатление. Он достал весь список проповеди и молитвы и списал его [459].

Впоследствии при допросе Алексей показал, что Стефан Яворский говаривал ему: «Надобно-де тебе себя беречь, будет-де тебя — не будет, отцу-де другой жены не дадут, разве-де мать твою из монастыря брать, только-де тому не быть, и нельзя-де тому статься, а наследство-де надобно» [460].

Все это, как видно, были лишь частные разговоры. Друзья царевича постоянно возвращались к любимой мысли о предстоявшей будто бы в ближайшем будущем кончине Петра. Бывали случаи пророчества и объяснения слов, относившихся к этому событию. Ожидали также примирения царя с Бвдокией. Такого рода мысли встречаются не только в беседах Алексея с приятелями и с царевной Марьей Алексеевной, но также и в беседах Ростовского епископа Досифея с Евдокией, и в беседах Евдокии с ее любовником Глебовым.

Во все это время Петр мало заботился о сыне. Лишь в виде исключения он старался привлечь его к участию в делах, давая ему разные поручения.

Так, например, в 1707 году Алексей должен был в Смоленске заботиться о собрании и прокормлении войска. Довольно большое число кратких записок царевича к отцу в это время заключают в себе лишь самые необходимые заметки о делах и постоянно повторяемый в одном и том же обороте вопрос о здоровье отца [461]. Мы не имеем подробных сведений о том, насколько труды Алексея в области военной администрации удовлетворяли царя. Немного позже царь поручил Алексею надзирать над фортификационными работами в Москве: царь опасался, что Карл XII сделает нападение на древнюю столицу. Однажды царь был очень недоволен царевичем и писал: «Оставя дело, ходишь за бездельем» [462]. Подробностей о причинах гнева Петра мы не имеем.

Поручая сыну разные работы, царь в то же время требовал, чтобы Алексей продолжал учиться. Вяземский, между прочим, писал однажды, что царевич занимается географией, немецкой грамматикой и арифметикой. В 1709 году Алексею было поручено вести в Украину отряд новобранцев. В местечке Сумы он заболел опасно и после болезни поправлялся очень медленно.

К 1707 году относится начало переговоров о браке царевича с принцессой Шарлоттой Вольфенбюттельской. Как кажется, царевич узнал об этих переговорах лишь в то время, когда в 1709 году ему приходилось отправиться за границу. В разных письмах Петра, царевича, Меньшикова, относившихся к этому путешествию, ни слова не говорилось о проекте женитьбы. Поводом к поездке в Германию служили учебные занятия Алексея. Не раньше как в 1710 году он писал к Якову Игнатьеву о своей невесте, с которой впервые виделся в местечке Шлакенверт, близ Карлсбада: «На той княжне давно уже меня сватали, однако же мне от батюшки не весьма было открыто… я писал батюшке, что я его воли согласую, чтобы меня женил на вышеописанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше мне здесь не сыскать». Быть может, различие веры беспокоило царевича. По крайней мере, он прибавил: «Прошу вас, пожалуй, помолись: буде есть воля Божия, — чтоб сие совершил, а будет нет — чтоб разрушил» [463].

Дед невесты, герцог Антон Ульрих, писал в то время: «Русские не хотят этого брака, опасаясь, что много потеряют с утратой кровного союза со своим государем, и люди, пользующиеся доверием царевича, стараются религиозными внушениями отклонить его от заключения брака, которым, по мнению их, чужеземцы думают господствовать в России. Царевич верит им» и проч. [464]

Отзывы невесты царевича о нем в это время были благоприятны. Сообщая, что он учится танцевать и французскому языку, бывает на охоте и в театре, она хвалит его прилежание. Однако он был застенчив и холоден. «Он кажется равнодушным ко всем женщинам», — писала Шарлотта. Впрочем, узнали кое-что о любви царевича к какой-то княжне Трубецкой, которую Петр выдал замуж за одного вельможу.

Брак Алексея был совершен 14 октября 1711 года в Торгау. Все, казалось, уладилось как нельзя лучше. Говорили до свадьбы, что Алексей страстно любит свою невесту. Даже отношения царевича к отцу в это время казались удовлетворительными. Алексей переписывался до свадьбы с отцом о частностях брачного договора. Царь приехал в Торгау, чтобы присутствовать при свадебной церемонии, и ласково обращался с кронпринцессой. Однако на четвертый день после свадьбы Алексей по желанию отца должен был отправиться в Померанию для участия в военных действиях. Шарлотта, некоторое время жившая в Торне, переписывалась с мужем и, между прочим, не без удовольствия узнала о горячем споре, происходившем в лагере близ Штетина из-за кронпринцессы между Меньшиковым и царевичем. Когда Меньшиков позволил себе выразиться не совсем лестно о Шарлотте, Алексей резко порицал дерзость светлейшего князя. Узнав, что царевич должен участвовать в нападении на остров Рюген, Шарлотта сильно беспокоилась и вообще обнаруживала дружбу и любовь к мужу [465].

Мало-помалу, однако, отношения между супругами становились хуже, и они окончательно охладели друг к другу. Царевич обращался с женой неласково и даже грубо. Она, в свою очередь, была раздражительна. Алексей своими попойками в кругу недостойных приятелей подавал повод к неудовольствию кронпринцессы. Однажды, возвращаясь с подобной пирушки в нетрезвом виде, Алексей в сердцах говорил своему камердинеру: «Жену мне на шею чертовку навязали; как-де к ней ни приду, все-де сердится и не хочет-де со мной говорить» [466].

Алексей начал хворать, как говорили, чахоткой и отправился для лечения в Карлсбад. Только в последнюю минуту перед отъездом мужа Шарлотта узнала о его намерении отправиться за границу. Во время пребывания Алексея в чужих краях она, кажется, не получила ни одного письма от него и даже не знала точно о его местопребывании. Во время отсутствия мужа она родила дочь Наталью (12 июля 1714 г.). В декабре 1714 года Алексей возвратился в Петербург. В первое время после приезда из-за границы он был ласков в обращении с женой, но скоро у него появилась любовница Ефросинья, крепостная девка учителя царевича Вяземского; к тому же он начал сильно пьянствовать. Весной 1715 года он заболел опасно, однако поправился.

12 октября 1715 года Шарлотта родила сына Петра, а 22 октября скончалась. Она была не в состоянии содействовать развитию царевича и не имела никакого влияния на него. Как и прежде, он был предоставлен самому себе и влиянию недостойных приятелей.

На следующий день после погребения кронпринцессы, Екатерина также родила сына Петра. Разлад между царем и наследником престола становился неизбежным.

Не только между духовными лицами было много недовольных, но и некоторые вельможи резко порицали образ действий Петра и этим самым содействовали развитию антагонизма, и без того существовавшего между царем и его сыном. Так, например, однажды князь Василий Владимирович Долгорукий сказал Алексею: «Ты умнее отца, отец твой хоть и умен, только людей не знает, а ты умелых людей знать будешь лучше». Князь Голицын доставал для царевича у киевских монахов разные книги и при этом случае говорил о монахах царевичу: «Они-де очень к тебе ласковы и тебя любят». Даже фельдмаршал Борис Петрович Шереметев однажды советовал царевичу держать при дворе отца человека, который бы узнавал обо всем, что там говорится относительно Алексея. Князь Борис Куракин однажды спросил царевича в Померании: «Добра к тебе мачеха?» — «Добра», — отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «Покамест у ней нет сына, то к тебе добра, а как у ней сын будет, не такова будет». Семен Нарышкин однажды говорил царевичу: «Горько нам! Царь говорит: что вы дома делаете? Я не знаю, как без дела дома быть. Он наших нужд не знает». Царевич вполне сочувствовал этим людям, стремившимся от общественной деятельности, от службы — домой, к домашним занятиям. «У него все готово, — возразил Алексей Нарышкину, — то-то он наших нужд не знает». Наследник русского, петровского престола, замечает Соловьев, становился совершенно на точку зрения частного человека, приравнивал себя к нему, говорил о «наших нуждах». Сын царя и героя-преобразователя имел скромную природу частного человека, заботящегося прежде всего о мелочах домашнего хозяйства [467].

Между тем как Петр постоянно был занят мыслью о нуждах государства, всецело посвящая себя службе и неусыпно исполняя свой долг перед народом, сын его оставался чуждым такой любви к отечеству и пониманию обязанностей государя. Замечая эту разницу между собой и наследником престола, царь невольно должен был предвидеть опасность, грозившую государству от Алексея. Поэтому вопрос о нравственном праве Алексея на престолонаследие становился жгучим, животрепещущим.

Некоторые попытки Петра приучить Алексея к труду оказались тщетными. Когда однажды в 1713 году царевич опасался, что отец заставит его чертить при себе, Алексей, не выучившись как следовало черчению, прострелил себе правую руку, чтобы избавиться от опасного экзамена [468]. Бывали случаи, что царевич принимал лекарства с целью захворать и этим освободиться от исполнения данных ему поручений. Справедливо он однажды сказал о себе Кикину: «Правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу» [469]. Теща царевича, принцесса Вольфенбюттелъская, в 1717 году в Вене говорила Толстому: «Я натуру царевича знаю; отец напрасно трудится и принуждает его к воинским делам: он лучше желает иметь в руках четки, нежели пистоли» [470].

Противоположность нравов скоро породила ненависть между отцом и сыном. Алексей сам говорил, что «не только дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал быть в отлучении». Когда его звали обедать к отцу или к Меньшикову, когда звали на любимый отцовский праздник — на спуск корабля, то он говорил: «Лучше б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть» [471].

Однако при всем том царевич не исключительно думал о тишине и покое и о частной жизни. Его не покидала мысль о будущем царствовании. В тесном кругу приятелей или в беседе с любовницей Ефросиньей он говорил, между прочим: «Близкие к отцу люди будут сидеть на копьях, Петербург не будет долго за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить, слова передадутся и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, царевич отвечал: «Я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Ефросинья показала впоследствии, что «царевич говаривал, когда он будет государем, и тогда будет жить в Москве, а Петербург оставит простой город; также и корабли оставит и держать их не будет; а и войска-де станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле» и проч.

Ко всему этому присоединилось убеждение царевича, что Петра скоро не станет. Ему сказали, что у царя эпилепсия и что «у кого оная болезнь в летах случится, те недолго живут»; поэтому он «думал, что и велико года на два продолжится живот его» [472].

Это убеждение о предстоящей в ближайшем будущем кончине Петра давало царевичу повод отказываться от каких-либо действий. Составление политической программы или какого-либо заговора вообще не соответствовало пассивной натуре Алексея. Страдая неловкостью своего положения, он ждал лучшего времени. О систематической оппозиции, об открытом протесте против воли отца не могло быть и речи — для этого у него недоставало ни мужества, ни ума.

Петр находился совсем в другом положении. Не имея привычки ждать, находиться под давлением внешних обстоятельств, предоставить неизвестной будущности решение столь важных вопросов, каков был вопрос о судьбе России после его кончины, он должен был действовать решительно, быстро. Уже в 1704 году, как мы видели выше, он говорил сыну: «Если ты не захочешь делать то, чего я желаю, я не признаю тебя своим сыном». [473] С тех пор сделалось ясным, что Алексей не хотел делать того, чего желал от него отец, и потому приходилось исполнить угрозу и не признать сына наследником престола.

В день погребения кронпринцессы Петр отдал сыну письмо, в котором указывалось на неспособность Алексея управлять государством, на его неохоту к учению, на отвращение к воинским делам и проч. Далее царь говорил о важных успехах своего царствования, о превращении России при нем в великую державу и о необходимости дальнейшего сохранения велиния и славы России. Затем сказано: «Сие все представя, об-ращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есть человек и смерти подлежу, то кому вышеописанное с помощью Вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сирень все, что Бог дал, бросил)! Еще же и сие вспомяну, какого злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому же столько лет почитай не говорю с тобой; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и веселиться» и проч. В заключение сказано: «Я за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Если же ни, то известен будь, то я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отчество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный».

Как видно, с давних уже пор между отцом и сыном раскрылась бездна. Царь прежде бранивал и бивал Алексея; затем не говорил с ним ни слова в продолжение нескольких лет. При тогдашних приемах педагогики царь мог позаботиться о напечата-нии этого письма, не подозревая, что указанием на суровое и холодное обращение с сыном он винил во всем деле и себя самого.

Царь писал: «Не мни, что один ты у меня сын… лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный». На другой день после отдачи этого письма царица Екатерина родила сына, Петра Петровича.

Куракин, как было сказано выше, говорил Алексею, что мачеха к нему добра, пока у нее нет собственного сына. Теперь же у нее был сын. В кружках дипломатов рассказывали, что Екатерина была крайне недовольна рождением сына у Алексея и что именно раздражение, проявленное мачехой по этому поводу, сделалось одной из причин преждевременной кончины кронпринцессы [474]. В этом же смысле выразился позже и сам Алексей, во время своего пребывания в Вене [475].

На письме царя к Алексею показано число 11 октября, когда еще у Алексея не было сына. Оно было отдано 27 октября, накануне рождения Петра Петровича. В новейшее время это обстоятельство вызвало следующее объяснение: Петр подписал свое письмо задним числом, до рождения внука; иначе бы можно было думать, что царь осердился на сына, в сущности, за то, что у этого сына родился наследник, именно в то время, когда Екатерина могла родить сына и проч.[476] Мы не беремся проникнуть в тайну мыслей царя. Быть может, Соловьев прав, объясняя позднюю отдачу письма болезнью царя [477].

Прочитав письмо отца, Алексей советовался с друзьями. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил ему: «Давай писем хоть тысячу, еще когда-то будет! старая пословица: улита едет, когда-то будет» и проч. Через три дня после получения отцовского письма царевич написал ответ, в котором, указывая на свою умственную и телесную слабость, отказывался торжественно и формально от своих прав на престолонаследие. «Правление толикого народа требует не такого гнилого человека, как я, — говорил царевич в этом письме, и к тому же заметил: — Хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здоровье».

Письмо сына почему-то не понравилось царю. Он о нем говорил с князем Василием Васильевичем Долгоруким, который, после этой беседы придя к Алексею, говорил ему: «Я тебя у отца с плахи снял».

Несколько дней спустя Петр заболел опасно, однако поправился. 16 января он написал сыну «последнее напоминание еще». Тут прямо выражено сомнение в искренности клятвы сына, отказавшегося от престолонаследия. «Тако ж, — сказано далее, — хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются». Упрекая придирчиво сына в том, что он в своем ответе будто не упомянул о своей негодности и о своей неохоте к делу, хотя тот и назвал себя «гнилым человеком», Петр в раздражении, с каждой минутой все более и более усиливавшемся, писал: «Ты ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради остаться, как желаешь быть, ни рыбой, ни мясом, невозможно: но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особенно, что ныне мало здоров стал. На что, по получении сего, дай немедленно ответ, или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как со злодеем, поступлю».

Как видно, Петр, раз решившись устранить Алексея от престолонаследия, должен был идти все дальше и дальше. Отречение от права на престолонаследие не могло казаться достаточным обеспечением будущности России; Алексей в глазах весьма многих мог все-таки оставаться законным претендентом; зато заключение в монастырь могло служить средством для достижения желанной цели, иначе «дух Петра не мог быть спокоен». Намек в конце письма: «Я с тобой, как со злодеем, поступлю», служит комментарием к вышеупомянутому замечанию князя Долгорукого: «Я тебя у отца с плахи снял». Если оказывались недостаточно целесообразными формальное отречение от права престолонаследия или даже заключение царевича в монастырь, то оставалось для того, чтобы «дух царя мог быть спокоен», только одно — казнить царевича.

Опять друзья Алексея советовали ему уступать пока, покориться временно воле отца, надеясь на перемену обстоятельств в будущем. Кикин говорил Алексею: «Ведь клобук не прибит к голове гвоздем, можно его и снять» Вяземский советовал царевичу: «Когда иной дороги нет, то идти в монастырь; да пошли по отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал».

На другой же день Алексей написал отцу: «Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения».

Петр очутился в чрезвычайно неловком положении. Он видел, что на искренность этого заявления царевича нельзя было надеяться. Таким путем невозможно было достигнуть желанной цели. Дух царя не мог быть спокоен. К тому же пока не было ни малейшего повода «поступить с царевичем, как со злодеем». Приходилось ждать. Вопрос о будущности России оставался открытым.

В это время обстоятельства внешней политики требовали поездки царя за границу. До отъезда Петр побывал у царевича и спросил о его решении. Царевич отвечал, что не может быть наследником по слабости и желает идти в монастырь. «Одумайся, не спеши, — говорил ему отец. — Лучше бы взяться за прямую дорогу, чем идти в чернецы. Подожду еще полгода». Об этой беседе не сохранилось подробных данных. Только из разговора царевича с Яковом Игнатьевым можно заключить, что при этом случае, как кажется, был затронут вопрос о возможности второго брака царевича [478].

В это время Алексей уже был занят мыслью о бегстве за границу. Виновником такого проекта был Александр Кикин, находившийся на службе у царевны Марии Алексеевны, бывший прежде в довольно близких отношениях к царю и далеко превосходивший царевича умом и способностями. Кикин уже в 1714 году по случаю поездки царевича в Карлсбад советовал ему оставаться подольше за границей для избежания столкновений с отцом. После возвращения Алексея в Россию, в конце 1714 года, Кикин говорил ему: «Напрасно ты ни с кем не видался от французского двора и туда не уехал: король человек великодушный; он и королей под своей протекцией держит, а тебя ему не великое дело продержать» [479].

Скоро после отъезда за границу царя отправилась в Карлсбад сестра его, царевна Марья Алексеевна. Кикин, находившийся при ней, на прощанье говорил Алексею: «Я тебе место какое-нибудь сыщу».

Немного позже, 12 июля 1716 года, скончалась в Петербурге другая сестра царя, Наталья Алексеевна. При этом случае голландский резидент де Би доносил своему правительству: «Особы знатные и достойные веры говорили мне, что покойная великая княжна Наталья, умирая, сказала царевичу: пока я была жива, я удерживала брата от враждебных намерений против тебя; но теперь умираю, и время тебе самому о себе промыслить; лучше всего, при первом случае, отдайся под покровительство императора» [480].

Еще известие, что царевич обращался к шведскому министру Герцу с просьбой о шведской помощи и что Герц уговорил Карла XII войти в сношение с Алексеем при посредстве Понятовского, пригласить его в Швецию и обещать помощи, и когда Алексей после того бежал в Австрию и Италию и затем отдался Толстому и Румянцеву, то Герц жаловался, что из неуместного мягкосердечия упущен отличный случай получить выгодные условия мира [481]. Мы не имеем возможности проверить эти данные другими источниками. Впрочем, некоторым подтверждением этого факта можно считать следующий намек в письме Петра к Екатерине из Ревеля от 1 августа 1718 года, где, очевидно, идет речь о царевиче: «Я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего, что явно явилось» [482].

Во все это время царевича не покидала надежда на скорую кончину царя. Разные лица говорили ему о пророчествах и сновидениях, не оставлявших будто никакого сомнения в предстоявшей перемене. Поэтому для Алексея важнейшим делом было избегать открытой борьбы с отцом, выиграть время. Вскоре, однако, его испугало новое письмо отца, который 26 августа 1716 года писал из Копенгагена, что теперь нужно решиться: или постричься, или безостановочно отправиться к отцу. Алексей объявил, что едет к отцу, но решился бежать к императору Карлу VI, своему родственнику (императрица была родной сестрой супруги Алексея, Шарлотты).

Алексей намеревался на время укрыться за границей во владениях императора. По смерти отца он предполагал возвратиться в Россию, где рассчитывал на расположение к нему некоторых сенаторов, архиереев и военачальников; впоследствии он объявил, что предполагал довольствоваться лишь регентством во время малолетства брата, Петра Петровича, в сущности, не претендуя на корону [483].

Этот проект свидетельствовал о некоторой доле политического честолюбия в Алексее. Он не хотел отказаться от своих прав, по крайней мере, в качестве регента участвовать в управлении государством. В то же самое время, однако, этот проект отнюдь не может быть назван политическим заговором, представляя собой не столько какое-либо действие, сколько, напротив, противоположность действия; главная черта в этом плане — некоторая пассивность, выжидание лучших обстоятельств. Приверженцы, на расположение которых в неопределенном будущем рассчитывал царевич, никоим образом не могли считаться какою-либо политической партией; весьма немногие лица знали о намерении Алексея бежать за границу; но они никак не заслуживали названия преступников, участвовавших в каком-либо заговоре. Все было построено на предположении, что царь скоро умрет своей смертью, на довольно шатких надеждах и желаниях. Для составления точно определенной политической программы царевичу недоставало ни силы воли, ни умственных способностей, ни опытности в делах. Наивность политических расчетов царевича обнаруживается именно в обращении главного внимания на ненависть вельмож к Меньшикову и на расположение некоторых элементов в народе к царевичу.

Нельзя не заметить далее в образе действий царевича некоторой доли иезуитства. Он поступил бы честно, объявив отцу, что не намерен отказаться от своих прав на престолонаследие. Однако Алексей должен был знать отца, знать, что явное противоречие неминуемо вовлекло бы его в страшную беду, что открытый протест повел бы немедленно к кровавой развязке, к неизбежной гибели. Алексей не мог и думать о геройском подвиге, так сказать, самовольной тиранической кончины. С другой стороны, он и не думал о формальном заговоре, об открытом мятеже, об отчаянной борьбе с отцом. Таким образом, ему оставалось сделаться государственным преступником лишь настолько, насколько им может считаться дезертир.