Странный российский голод

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Странный российский голод

«Странный российский голод» — такое название получило явление, которое, то чудовищно обостряясь, то на время затухая после инъекций зарубежного хлеба, уже без малого восемьдесят лет терзает огромную страну, неизменно определяя важнейшие политические перемены на территории России.

В 1918 году В. Карелин, один из левоэсеровских вождей, писал: «Февральские события прошлого года в Петрограде начались криком: „Хлеба, хлеба“. Голод и был той апельсиновой коркой, на которой и поскользнулся старый режим»[1]. Вступая в империалистическую войну, российское правительство и все общество были уверены, что если не с пушками и снарядами, то хотя бы с продовольствием затруднений не будет. Экономика страны переживала подъем. Россия традиционно удерживала лидирующее место на мировом хлебном рынке, ежегодно заполняя его зерном высшего качества. Прекращение экспорта хлеба и концентрация его на внутреннем рынке сулили хлебное изобилие и дешевизну продовольствия.

Однако подобные расчеты оказались более чем неверными. Пламя войны еще не успело как следует разгореться, а русская армия уже начала испытывать серьезные перебои в снабжении продовольствием. Первоначально эти затруднения имели чисто спекулятивное происхождение. Патриотизма помещиков и прочих крупных держателей хлеба хватило ненадолго. Придерживая запасы и искусственно взвинчивая цены, они срывали солидный куш. Но по мере втягивания экономики России в войну трудности со снабжением принимали все более основательный характер и были серьезнее, нежели стремление истинных «патриотов» извлечь выгоду из условий военного времени.

В силу общественного разделения труда стоимость сельскохозяйственной продукции непосредственным образом зависела от уровня развития и структуры отечественной промышленности. В цене пуда хлеба, вывезенного на рынок, была сфокусирована вся система социально-экономических связей страны.

Несмотря на то, что в 1915–1916 годах доля промышленности в общей валовой продукции страны достигла наивысшего уровня, огромное количество потенциальных «плугов», «борон», «косилок», «сеялок» теперь пахало землю в виде снарядов, косило цепи вражеских солдат в виде пулеметов. Лошадей также мобилизовывали на войну. В результате техническая оснащенность сельского хозяйства резко ухудшилась. При сокращении выпуска техники и инвентаря и закономерном росте цен на них, соответственно, возросли трудоемкость и себестоимость крестьянской продукции.

Длительная война самым губительным образом отразилась на балансе народного хозяйства, в котором значительная часть, вынужденная работать на потребности фронта, фактически была выключена из процесса общественного воспроизводства, в то же время оставаясь крупным потребителем продовольствия, сырья и изделии легкой промышленности. Поэтому цены на потребительские товары, продовольствие и сырье, подхлестываемые сознательной спекуляцией, транспортными затруднениями и т. п. бедами военного времени, быстро поползли вверх.

Дисбаланс экономики и связанные с ним негативные явления были присущи всем странам, втянутым в империалистическую войну. Правительства воюющих держав пытались эмиссионными вливаниями направить экономический обмен по нужным каналам, однако увеличение денежной массы грозило в кратчайший срок развалить всю финансово-денежную систему государства, поэтому основным инструментом борьбы с экономическим развалом стало государственное принудительное регулирование хозяйственных отношений.

В России это регулирование в первую очередь коснулось сельского хозяйства. Уже 17 февраля 1915 года вышел указ правительства, предоставлявший командующим военных округов право запрещать вывоз продовольственных продуктов из производящих местностей, утверждать обязательные цены на эти продукты и применять реквизицию в отношении тех, кто упорствовал в их сдаче для нужд армии. Но означенные меры лишь подстегнули спекуляцию и рост дороговизны, поэтому в течение 1915–1916 годов последовал еще ряд мероприятий по ограничению рынка, организации планового снабжения и ужесточению контроля над ценообразованием сельской продукции, которые также не принесли желаемых результатов.

Эти годы представляли собой целую эпопею топтания помещичье-буржуазного правительства перед необходимостью радикального урезания прав помещиков-хлебовладельцев на распоряжение своим товаром. Последним, наиболее решительным шагом царского правительства в этом направлении стало назначение осенью 1916 года на пост министра земледелия ставленника промышленных кругов Риттиха, который ввел обязательную поставку хлеба в казну согласно погубернской, поуездной и волостной разверстке.

Временное правительство ознаменовало начало своей деятельности по борьбе с продовольственным кризисом изданием 25 марта 1917 года постановления о государственной торговой монополии на хлеб. По выражению историка Н. Н. Суханова, хлебная монополия была обязана своим появлением на свет руководителю экономического отдела меньшевистско-эсеровского исполкома Петроградского Совета В. Г. Громану, который «взял за горло кадета Шингарева и выдавил из него… хлебную монополию»[2]. Закон о хлебной монополии обязывал владельцев предоставлять все количество хлеба в распоряжение государства, за вычетом запаса, необходимого для собственного потребления и хозяйственных нужд.

Однако и этот, казалось бы, весьма энергичный шаг по ограничению прав сельских собственников не дал заметных результатов, поскольку сохранившийся в нетронутом виде свободный рынок промышленных товаров обладал для хлеба более притягательной силой, нежели государственный продовольственный аппарат. По-прежнему государственные заготовки по твердым ценам оставались лишь скудным ручейком снабжения города и армии по сравнению с мощным спекулятивным потоком. Ситуация требовала последовательного подчинения государственному регулированию рынка промышленных товаров. Но на этот раз подошла очередь топтания на месте для буржуазного правительства.

16 мая 1917 года Исполнительный комитет Петросовета принял резолюцию, выработанную под руководством того же Громана, которая содержала программу «регулирующего участия государства» почти для всех отраслей промышленности в распределении сырья, готовой продукции, фиксации цен и т. п. и которая не была принята Временным правительством, главным образом вследствие нажима промышленных кругов, стремившихся сохранить свои прибыли в неприкосновенности.

Между тем удручающая пустота государственных закромов стала летом 1917 года причиной уже настоящего голода в регионах страны, традиционно ввозивших продовольствие с Юга. Летние выпуски органа Министерства продовольствия «Продовольствие и снабжение» содержали множество сообщений о голоде, эпидемиях, спекуляции, избиении и убийствах продовольственников. «Голод в Калужской губернии разрастается. В пищу употреблено все, что можно было есть. От недостатка пищи падают коровы и лошади, если их не успели употребить в пищу. Дети умирают массами, умирают и взрослые. Голодные люди ринулись за хлебом в соседние губернии. Мужчины оставляют голодающие семьи в поисках хлеба, женщины бросают под присмотр посторонних лиц своих детей, чтобы идти за хлебом.» Работать по продовольствию в голодающем районе стало едва л. не опаснее, чем водить цепи солдат в атаку на германские и австрийские окопы. «Идет форменная осада продовольственных комитетов: где разгоняют, где убивают, избивают». «Три часа стоял перед угрожавшею смертью толпой». «Ведут топить к реке». Угрожают «выбросить весь состав в окно»[3], — свидетельствовали опубликованные телеграммы продовольственников.

Несмотря на регулярные перетасовки, Временное правительство оказалось слишком подверженным влиянию буржуазии, чтобы возвысить национальный интерес над интересами отдельных классов и повести активную политику социально-экономического регулирования. Поэтому для проведения очередного этапа объективно назревших мероприятий история приготовляла новую политическую силу, не связанную, по выражению ее лидера В. И. Ленина, «уважением» к «священной частной собственности»[4].

Неудачная война, продовольственный кризис, взаимные претензии социальных слоев, общая усталость и растущее озлобление народа — все это выносило на первое место «повестки» 1917 года необходимость решительных действий со стороны государства, на каковые оказалось абсолютно неспособным самодержавие. В феврале семнадцатого года революция (локомотив истории — по Марксу или варварская форма прогресса — по Жоресу) вышла из депо общественного кризиса и военных поражений и покатилась по разболтанным рельсам российской государственности. Но перегруженный социальными противоречиями митингующий эшелон революционной России никак не мог набрать необходимой скорости.

Социальная революция или Учредительное собрание — такой виделась альтернатива ближайшего будущего наиболее проницательным политикам в период «временной боярщины» после Февраля. Либо Учредительное собрание, сфокусировав общественные противоречия, в результате внутренней борьбы сможет выдавить из себя тот вектор, по которому двинется Россия, либо — социальная революция, захват власти в стране наиболее активной и решительной силой, способной принять на себя всю ответственность политической власти.

Летом после серии правительственных кризисов и массовых уличных выступлений казалось, что цементирующей силой могут стать военные, единственные из старой системы, кто обладал реальной силой и необходимой организацией. Однако провал корниловского выступления ясно показал, что не здесь аккумулировалась общественная энергия для решительного рывка вперед.

Традиция предписывает историку полировать разделяющие политические партии грани, которые были обозначены ими самими на заре своего становления: Партии проводили свой срез общественного монолита по социально-классовому принципу: в России в начале века оформились партии рабочих, крупного капитала, крестьянства. Но последующее развитие все более обнажало иную суть, все более выделяло иной принцип, стирая чисто классовые признаки, по которым начинали формироваться противоборствующие группировки на политическом фронте XX века. Внутри самих партий, нацеленных на социальное переустройство, возникал разлом, который быстро превращался в грань более острую и жесткую, нежели те, что существовали между ними и их старыми политическими соперниками. Главным разделяющим или консолидирующим фактором станет не ориентация на определенный класс, а отношение партий к воле и интересам большинства — большинства класса, большинства всего общества, т. е. принцип демократии или диктатуры.

Большевики и меньшевики — вот типичный пример разлома единой в прошлом партии, ориентирующейся на рабочий класс, исповедующей теорию диктатуры пролетариата, молящейся одним «святым». Но вскоре не станет более непримиримых врагов. Даже монархисты типа Шульгина окажутся ближе к коммунистической партии с пролетарской идеологией, чем ее кровные братья социал-демократы.

Со времен II съезда РСДРП большевики неприкрыто перемещались с платформы диктатуры пролетариата над буржуазным меньшинством на платформу диктатуры нечаевского толка. Они не ставили знака равенства между социальной силой и численностью класса, численностью своих сторонников. В 1917 году их преимущество над демократически настроенными меньшевиками и эсерами выразилось прежде всего в том, что большевики уже давно поняли, что в сложных общественных катаклизмах решающая роль принадлежит незначительному, но активному меньшинству, способному в критический момент парализовать и подчинить волю и силу инертного большинства.

Английский историк Т. Карлейль в книге о Французской революции заметил, что в борьбе против тирании разогретое идеями свободы и равенства французское общество превратилось в некое желе и, казалось, остается только разлить его в конституционные формы и дать застыть. Но в том-то и дело, что это желе не могло застыть никогда. В России семнадцатого года война и экономический кризис быстро отбили у революционного народа интерес к желе. В головокружительно короткий срок, к осени 1917 года, массовое недовольство народа помогло превратиться партии большевиков из малочисленной и гонимой организации в силу, пользовавшуюся значительным влиянием среди рабочих и солдат.

Сами большевики давно пристально наблюдали за теми изменениями, которые происходили в социально-экономической организации воюющих держав. Россия здесь не служила примером. Наиболее последовательно и жестко политика государственной централизации и регулирования экономики в период войны и некоторое время после нее проводилась в Германии. Немцы еще 25 января 1915 года приняли закон о хлебной монополии. В течение войны Германия ввела у себя «принудительное хозяйство» почти во всех отраслях производства: контролировался обмен, устанавливались твердые цены, отбирался весь продукт, и нормировались не только распределение промышленного сырья, но и непосредственное потребление продуктов путем карточек и пайков. Введены были даже трудовая повинность и учет товаров. Свободная торговля на большинство изделий была отменена. Таким образом государство глубоко вторглось в сферу капиталистических интересов, ограничило частную собственность и заменило рынок централизованным обменом между отраслями производства.

Марксисты разного толка были сконфужены, ведь буржуазно-юнкерское государство железной рукой выполняло их стратегические мечты по реорганизации общественных отношений. Это дало повод некоторым немецким социал-демократам окрестить такую систему «военным социализмом». Однако слева брали круче. В. И. Ленин отрицал право такой системы называться социализмом, хотя бы и военным. В семнадцатом году он характеризует ее как «военно-государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[5]. Но вместе с тем, считал Ленин, государственно-монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма, и он «есть преддверие его, есть та ступенька исторической лестницы, между которой (ступенькой) и ступенькой, называемой социализмом, никаких промежуточных ступеней нет»[6].

Лидер большевиков, как всегда, был мастером прямой наводки, используя теорию в качестве прицела в голову последнего буржуазного министра, заслонявшую партии прямую дорогу к власти. А попробуйте-ка подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно-демократическое, намекал он рабочим и солдатам в сентябре семнадцатого[7].

Получалось, что для перехода к социализму необходима только смена на «военной каторге для рабочих» правительства буржуазного правительством революционно-демократическим. Но обратить государственную монополию, т. е. «военную каторгу», на обслуживание интересов рабочих и крестьян, о чем писал Ленин в «Грозящей катастрофе и как с ней бороться», было более чем проблематичным. Одним из первых, кто указал на это, был давний теоретический соперник Ленина А. А. Богданов. Почти сразу после октябрьских событий он предупреждал, что Ленин, «став во главе правительства, провозглашает „социалистическую“ революцию и пытается на деле провести военно-коммунистическую»[8].

Весной 1918 года представители немецкой буржуазии, желая завязать торговые отношения с Советской Россией, попросили представителей Совнаркома поподробнее рассказать о принципах советской экономической политики, и после получения соответствующей информации они сказали «Gut!» «Знаете, то, что у вас проектируется, проводится и у нас. Это вы называете „коммунизмом“, а у нас это называется „государственным контролем“»[9].

В это же время Ленин призывал: «Учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[10]. Так оно впоследствии и случилось. В России добиться хлебной монополии в рамках контроля за предпринимателями, как в Германии, не удалось. Система монополии, напоминающая германскую, была достигнута только в условиях полного огосударствления промышленности и продовольственной диктатуры, сопровождавшейся ожесточенной классовой борьбой с соответствующей идеологической подоплекой.

Всемирный революционер Троцкий некогда в восторге писал: «Наша революция убила нашу „самобытность“. Она показала, что история не создала для нас исключительных законов»[11]. Напротив, думается, что революция как раз рельефно подчеркнула эту «самобытность». Она подтвердила специфику российской истории развиваться путем крайнего обострения противоречий. Уместно вспомнить русского философа П. Чаадаева. В своем знаменитом первом «Философическом письме» Чаадаев, размышляя о драматическом характере исторического пути России, замечал: «Что у других народов обратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вбивать ударами молота… Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно»[12]. В рассуждениях философа отмечалось главное объективное обстоятельство, присущее всему историческому опыту России, — крайняя мучительность назревших преобразований, их затягивание и в силу этого их проведение самыми радикальными силами и способами, при которых отрицание предыдущего исторического этапа достигает апогея.

Со времен ленинских теорий периода НЭПа у нас обычно принято противопоставлять военный коммунизм и госкапитализм как нечто противоположное, но, на наш взгляд, военный коммунизм есть не что иное, как российская модель немецкого военного социализма или госкапитализма. В определенном смысле военный коммунизм был «западничеством», как система экономических отношений он был аналогичен немецкому госкапитализму, лишь с той существенной разницей, что большевикам удалось провести его железом и кровью, при этом плотно окутав пеленой коммунистической идеологии. Различие в германском и российском путях достижения одной цели во многом определялось разной степенью национального сознания государственности. Над русскими довлел многовековой опыт стихийной оппозиции авторитаризму собственного государства. Как писал Бакунин, «в немецкой крови, в немецком инстинкте, в немецкой традиции есть страсть государственного порядка и государственной дисциплины, в славянах же не только нет этой страсти, но действуют и живут страсти совершенно противные; поэтому, чтобы дисциплинировать их, надо держать их под палкою, в то время как всякий немец с убеждением свободно съел палку»[13].

Общая парадигма России и Германии ярко подтверждается событиями 1921 года. Отказ от военного коммунизма в России и от военного социализма в Германии произошел почти синхронно. X съезд РКП(б) принял решение о замене продразверстки налогом в начале марта, а 14 апреля германский министр земледелия внес в рейхстаг законопроект о регулировании сделок с зерном, который вскоре был принят. В нем предусматривался переход от политики изъятия всего урожая, за вычетом потребностей земледельцев, к продовольственному налогу.

Сравнительный анализ исторического опыта двух стран подтверждает общую закономерность возникновения системы военного коммунизма. Но история никогда не бывает однообразна и прямолинейна. В каждом отдельном случае всегда происходит своеобразное и специфическое проявление закономерностей. В Германии государственная диктатура проводилась в рамках компромисса с буржуазией, юнкерством, прочими собственниками и рабочим классом без абсолютизации ее значения, с полным пониманием вынужденности и временности этой меры. Но поскольку в России сложилось так, что ее проводили иные политические силы, то была предпринята попытка использовать ее более масштабно, как инструмент перехода к новому общественному строю.

В рассуждениях о том, что-де некая политическая сила, в данном случае большевики, действовала в русле исторической необходимости, нет большого смысла. Нельзя забывать, что понятия «необходимость» и «свобода» есть категории парные и неразлучные. Та степень свободы, которой обладает каждый субъект истории, и отличает красочный и неповторимый исторический процесс от уныло однообразного процесса падения камней с Пизанской башни, в созерцании коего, по преданию, находил смысл и удовольствие Галилео Галилей.

Захват большевиками политической власти в октябре 1917 года явился результатом потребности общества в радикальных государственных мероприятиях по разрешению вопросов о войне, снабжении населения продовольствием и урегулировании социально-экономических отношений. Об этом красноречиво говорят приведенные в книге М. Геллера и А. Некрича записи члена французской военной миссии в России Пьера Паскаля, записавшего в свой дневник в сентябре: «Пажеский корпус голосовал за большевиков», в октябре: «Вчера г-н Путилов мне сказал, что он голосовал за большевиков»[14].

Но большевики, помимо общепризнанных и неоднократно провозглашавшихся ими лозунгов о мире, хлебе, свободе и Учредительном собрании, имели и свои особенные цели в соответствии со своей природой как политической партии — захват власти с целью осуществления социалистической революции и установления диктатуры пролетариата. Поэтому вся послеоктябрьская история становления и расцвета военного коммунизма стала историей борьбы «свободы», определяемой внутренней природой и идеологией господствующей партии, с общественной «необходимостью», историей активных попыток «свободы» пожрать, подчинить себе «необходимость».