3.4. Гитлер добирается до сокровищ.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.4. Гитлер добирается до сокровищ.

По поводу всего прошедшего и последующего вспоминается фраза, прочтенная когда-то в «Пиквикском клубе»: Ну теперь все в порядке, — как сказал король, отрубив головы членам парламента!

По какой бы причине ни умерли сначала дед, а потом и отец Адольфа Гитлера, но теперь он совершенно спокойно, без помех, советов, указаний и приказаний с чьей-либо стороны, мог готовиться к завершению операции по извлечению сокровищ Иоганна Непомука.

Начинать же ему нужно было с другого.

Где и как должен был хранить свои нелегальные накопления сам Алоиз Гитлер?

Возможных вариантов два: в личной сейфовской ячейке в банке или в тайнике в собственном доме. Оба варианта имеют плюсы и минусы. Деньги в банке недоступны ни для кого другого и гарантированно застрахованы от кражи или пропажи (если банк не обанкротится, риск чего был в те времена не велик — при грамотном выборе конкретного банка), чего не скажешь о тайнике в доме, в принципе доступном для воров.

С другой стороны, вышедшему на пенсию чиновнику уже не пристало слишком часто появляться в банке для проворачивания каких-то тайных махинаций, неподконтрольных служащим банка, — это могло вызвать нежелательные кривотолки; тайник же в доме гарантировал от таких побочных неприятностей и всегда находился под рукой, а не только тогда, когда банк был открыт для посетителей.

Оптимальным, очевидно, было бы и то, и другое: крупные суммы изредка извлекать из банковского сейфа (или класть их туда — но это относилось еще ко времени до выхода Алоиза на пенсию), а суммы помельче извлекать из той части, что запрятывалась в собственном доме.

С 1895 года собственные дома постоянно были в распоряжении Алоиза (дом в Вёрнхарстсе, существовавший с 1888 года, был не в счет, т. к. находился на отлете), за исключением паузы с июля 1897 по ноябрь 1898, когда, как упоминалось, семейство жило на съемных квартирах. Зато потом дом в Леондинге пребывал в полном распоряжении Алоиза. Разумеется, этот специалист по тайникам должен был оборудовать и подходящие для себя — особенно с учетом ожидания того, что он заполучит сокровища Иоганна Непомука, которые также предстояло разместить частично здесь же, а частично в банке. Оборудование тайников, очевидно, и произошло в период между ноябрем 1898 и февралем 1899 — между приобретением дома и переездом в него всего семейства.

Адольф, уже втянувшийся в операцию выслеживания шпитальского клада, должен был бы рано или поздно об этом догадаться. Кто знает, не было ли это еще одним мотивом обострения отношений с отцом: тот мог обнаружить, что сын приглядывает за ним — с целью установить местонахождение его собственного, Алоиза, тайного хранилища. Больно уж двусмысленно выглядит зафиксированное Фестом наблюдение: «вполне правдоподобна /…/ описанная Гитлером атмосфера продолжительной напряженности, причиной которой было частью несходство темпераментов, а частью и решение отца осуществить давно лелеемую /…/ мечту /…/ уйти на пенсию, чтобы, освободившись наконец от груза служебных обязанностей, отдаться безделью и удовлетворению собственных наклонностей. Для сына такая перемена означала самое непосредственное ограничение свободы в доме — вдруг он повсюду стал натыкаться на крупную фигуру отца, постоянно требовавшего уважения и дисциплины и воплощавшего свою гордость за достигнутое и претензии на безоговорочное послушание, так что именно в этом, а не в конкретных разногласиях по поводу выбора профессии и скрывались, по всей вероятности, причины конфликта».[645]

Когда Адольф перестал повсюду натыкаться на крупную фигуру уже умершего отца, то получил возможность быстро и решительно разобраться с созданными отцом тайниками, проявив для этого все свое искусство и умение, воспитанные тем же отцом.

Понятно, что ключ от банковского сейфа, равно как и вполне легальный банковский счет Алоиза, должна была унаследовать его жена Клара. Позднее это создало запутанную финансовую ситуацию: никто по сей день не может разобраться в том, сколько же реально денег унаследовали ее дети уже после ее смерти (к этому нам еще предстоит возвращаться), и ясно, что незаконные накопления Алоиза, хранившиеся в банковском сейфе и перешедшие к Кларе, а потом не известно как и к кому, и не позволяют, и не позволят устранить сложившуюся неопределенность.

Зато совершенно ясно, как должен был распорядиться с деньгами, обнаруженными в тайнике отца в доме, сам Адольф: полностью присвоить их себе самому, ни с кем не поделившись — вспомним тут Буратино с яблоками!

Сколько он мог обнаружить в доме денег, спрятанных отцом? Этого мы, конечно, абсолютно не знаем.

Обратим, однако, внимание на возраст Адольфа в то время: ему было тринадцать лет. Едва ли до этого момента в его безраздельном распоряжении оказывались суммы более пяти, максимум — десяти крон: он ведь жил с родителями и на полном их обеспечении и не нуждался ни в каких объективно обусловленных значительных тратах. Лишь позднее, после весны 1903, когда он уже жил в общежитиях или на съемных квартирах, его могли снабжать чуть большими суммами на его содержание, скажем — на месяц, на дорогу туда и обратно и т. д. — но все это было впереди. Еще и при живом отце его могли послать сбегать в лавку за покупками или ему приходилось расплачиваться в ресторане за пьяного отца, но в таких случаях это были уже не его деньги, да и тогда реальные суммы ограничивались, скорее всего, указанным верхним пределом — это ведь были, напоминаем, немалые деньги!

Следовательно, он должен был бы почувствовать себя миллионером, если бы завладел вдруг собственной суммой в сто крон, и супермиллионером, если бы их оказалась тысяча, а ведь реально, конечно, денег могло быть и много больше!

Последующие события заставляют полагать, что доставшихся денег хватило ему самому весьма надолго: как минимум до самой осени 1905 года. Если даже допустить, что он тратил на себя по 50 крон в месяц (а следовательно — ни в чем себе не отказывал в масштабах тогдашнего возраста и социального положения), то за два с половиной года ушла сумма в 1500 крон — вполне реальная вещь!

Понятно, что для комфортного самоощущения Адольфу хватило бы тогда и много меньшего. Конечно, лишь он один мог судить о том, много ли было у него в то время денег или мало — но он никогда об этом ничего не вспоминал.

Все его поведение, однако, сохранившееся в памяти окружающих, и объективные данные его тогдашней жизни создают очень ясную и точную картину, по сей день, однако, остающуюся нерасшифрованной.

Вся эта ситуация должна была оказать на него чрезвычайно сильное влияние — причем в относительно различных аспектах.

С одной стороны, он должен был утвердиться в сознании собственной профессиональной пригодности к обнаружению и тайному вскрытию тайников — и с гораздо большим оптимизмом готовиться к последующей встрече с сокровищами Иоганна Непомука.

С другой стороны, он удовлетворял на ближайшее время свои собственные вожделения, становился в своих самоощущениях относительно обеспеченной и финансово независимой фигурой, свободной от необходимости клянчить деньги на сладости, игрушки, пиво и что-либо еще.

Поэтому он утверждался и в возможности еще более обстоятельно, грамотно и не торопясь продолжать подготовку все к тому же похищению шпитальских сокровищ, уже не терзаемый и не раздражаемый понуканиями отца.

Это напоминает известный детский анекдот:

— Бабушка, а ты умрешь?

— Умру.

— И тебя в землю закопают?

— Закопают.

— Глубоко?

— Глубоко.

— И ты оттуда уже никогда не вылезешь?

— Не вылезу.

— Вот когда я твою швейную машину крутить буду!!!

Для этого, согласитесь, вполне стоило убивать собственного отца!

И очень даже стоило!

Бывают богатые от рождения люди — и у них в детстве и юности возникают собственные проблемы.

Бывают бедные от рождения люди — и у этих имеются собственные проблемы, но совсем иные.

Адольф Гитлер удивительнейшим образом не принадлежал ни к тем, ни к другим. У Адольфа теперь образовалась совершенно оригинальная индивидуальная проблема, крайне редко возникающая у детей его возраста: он ощущал себя свободным, материально независимым и обеспеченным человеком — и, вполне возможно, действительно объективно был таковым — по крайней мере на ближайшие несколько лет, а его упорно заставляли тратить время на учебу — и какой в этом был теоретический и практический смысл?

Сделать карьеру, чтобы заработать много денег, а затем оказаться совершенно свободным, как его собственный отец?

Но ведь у него, Адольфа, было уже вполне, как он считал, достаточно денег, а позднее он мог и собирался обзавестись еще большим их количеством, о котором только мечтал его отец, — и сразу очутиться в конечной точке отцовского маршрута, но в несоизмеримо более раннем возрасте!

Известен такой анекдот с определенным расистским душком:

Европеец спрашивает у африканца, развалившегося в тени пальмы:

— Что ты тут лежишь и ничего не делаешь?

— А что делать? — спрашивает в ответ тот.

— Заберись на пальму, нарви плоды, отнеси на рынок и продай — заработаешь деньги.

— Зачем? — спрашивает тот.

— Сделаешь так много раз, заработаешь много денег, купишь грузовик и будешь возить еще больше товара.

— А дальше? — спрашивает африканец.

— Дальше наймешь других людей, они будут работать на тебя, а ты сможешь ничего не делать.

— Так ведь я и так ничего не делаю!

Вот почти в положении такого придуманного африканца и оказался школьник Гитлер!

При этом он не имел никакой возможности объяснить окружающим, даже — собственной матери, объективные основы такой странной жизненной позиции, никому не понятной тогда и не понятой позднее ни одним историком.

Ему приходилось постоянно исполнять ученические обязанности, совершенно, как он считал, ему не нужные, и он мог отвечать только упорным сопротивлением — подрывом дисциплины и безобразной успеваемостью, абсолютно, конечно, не соответствующей его природным интеллектуальным качествам и его уже закаленной непреклонной воле практически законченного профессионального убийцы, действующего в своих собственных интересах.

К лету 1905 года все эти мучения со второгодничествами (он уже дважды оставался на второй год) и переводами из училища в училище завершились — с учением-мучением было окончательно покончено.

Последующие детали его личного поведения, несколько раздражающие его здравомыслящих биографов, нуждаются в определенной коррекции: «После смерти отца мать продает их дом в Леондинге и перебирается в Линц. Гитлеру уже шестнадцать лет, у него нет никакого иного дела, как слоняться по дому; благодаря тому, что мать получает за потерю кормильца приличную пенсию, он может не забивать себе голову планами на будущее, а предаваться видимости привилегированного ничегонеделания, которое ему так нравится. Ежедневно он совершает променад по принятым для прогулок местам города, регулярно бывает на представлениях местного театра, вступает в музыкальный кружок и становится читателем библиотеки Общества народного просвящения. /…/ Согласно описаниям, которыми мы располагаем, Гитлер был долговязым, бледным, робким и всегда тщательно одетым юношей, обычно он ходил, помахивая тросточкой с набалдашником из слоновой кости, и по внешнему виду и поведению казался студентом. /…/ у него не было конкретного занятия»[646] — глубоко несимпатичный по сути образ бездельника, паразитирующего на пенсии, получаемой его больной и озабоченной матерью.

Понятно, что это не имеет никакого отношения к действительному состоянию тогдашнего Гитлера — не в том смысле, конечно, что Гитлер был симпатичным, а в том, что он был тогда совсем другим! Дорогая трость и все прочее — это, конечно, не на деньги матери, а на деньги отца, доставшиеся ему еще в 1903 году.

Бедственное положение матери, конечно, тоже сильно преувеличено.

В 1905 году семья состояла из самой Клары, ее младшей сестры горбатой Иоганны-младшей, шестнадцатилетнего Адольфа и девятилетней Паулы. Ангела, старшая дочь Алоиза, вскоре после смерти отца, в сентябре 1903 года, вышла замуж за чиновника Лео Раубаля и покинула родительский дом. Заметим притом, что муж Ангелы жил в Вене — и она переехала в столицу.[647]

Клара после смерти мужа получала пенсию — на себя 100 крон и по 25 крон на каждого из двоих детей, итого 150 крон в месяц.[648] Это было, напоминаем, больше, чем зарабатывал тогда Муссолини в поте лица на двух работах и вдвое больше, чем получали начинающие учителя и чиновники. Семейная пенсия стала меньше только на 33 кроны в месяц, чем ранее получал отец, но притом семья сократилась почти одновременно на двух едоков из прежних шести — выбыли сам покойник и Ангела; причем Алоиз, конечно, в своих ресторанных застольях просаживал денег больше любого другого члена семьи. Так что, возможно, оставшаяся семья даже улучшила свое финансовое положение после 1903 года.

Заметим, что такой финансовый исход смерти Алоиза прекрасно просчитывался еще до его смерти!

Еще при жизни Алоиза одна комната в доме в Леондинге сдавалась одинокой жиличке — некоей Элизабет Плеккингер, и это продолжалось вплоть до продажи дома.[649] Да и ульи с пчелами, теперь никому не нужные, тоже были проданы.

21 июня 1905 дом в Леондинге был продан — номинально за 10 тысяч крон. При этом, очевидно, был погашен упоминавшийся старый долг, перенятый Алоизом от прежнего домовладельца — 2520 крон, так что выручка составила 7480 крон. Каждому из троих детей досталось по 652 кроны; Ангела свою долю получила, а доли Адольфа и Паулы (всего — 1304 кроны) были отложены в банк. Оставшиеся 5500 крон Клара положила в банк под четыре процента, приносившие 220 крон в год.[650]

В солидной квартире, нанятой в Линце,[651] Клара открыла небольшой пансион, тоже приносивший доходы, частично или полностью покрывавшие стоимость аренды помещения.

Еще до этого, заметим, Клара должна была получить наследство после смерти собственного отца в 1902 году, но это последнее могло быть очень небольшой суммой.

Так или иначе, но ни о каком бедственном положении семьи речи быть не может. При этом ни слова, почему-то, не сообщается о суммах, которые должны были находиться на банковском счету Алоиза к моменту его смерти; они, конечно, могли быть не очень велики и должны были основательно уменьшиться расходами на его похороны.

Но Кларе, напоминаем, должны были достаться еще и нелегальные деньги мужа, спрятанные в ячейке его банковского сейфа — и это совершенно неопределенная величина, но измеряемая, скорее всего, тысячами крон.

С бездельем поведение Адольфа также не имело ничего общего, как не был бездельником и его отец в свои пенсионные годы: оба они трудились, может быть — с перерывами, но упорно и настойчиво: продолжали анализ исходной информации и готовили конкретные планы достижения целей. С таким же основанием, как их, можно было бы считать бездельниками, допустим, современных астронавтов и космонавтов, выполняющих свою профессиональную работу лишь относительно кратковременно и далеко не каждый год.

Таким оставался и Гитлер в Линце в 1905 году: «один из жильцов пансиона, который держала его мать, рассказывал впоследствии, что порой Гитлер начинал вдруг рисовать во время обеда, нанося как одержимый, на бумагу наброски зданий, арок и колонн. Конечно, в этом сказывалась вполне законная потребность вырваться с помощью искусства из тисков и рамок узкого буржуазного мирка, к которому он принадлежал от рождения, уйти в идеальные сферы».[652]

Какие, к черту, идеальные сферы? Бред собачий! Абсолютно точно описанная сцена: человеку в голову пришла какая-то совершенно конкретная идея, и возникла срочная потребность ее зарисовать. Относиться же она могла исключительно к какой-то детали шпитальского дома. Лихорадочно же изображенные арки и колонны, естественно, появились сразу вслед за этим, чтобы никто из окружающих, по нечаянности присутствующих тут же, не смог бы понять, что же на самом деле было нарисовано, и не заинтересовался бы этой странной вещью. Остальные рисунки, даже начертанные безо всяких свидетелей, также, очевидно, подвергались аналогичной последующей шифровке, дабы не оставались улики!

Никакой мечтательности у Гитлера никогда не было, как не принадлежал он от рождения ни к какому буржуазному мирку, а был от рождения пиратом — если не капитанского, то, во всяком случае, офицерского уровня!

Если бы человек с такими характером и способностями захотел бы стать художником или архитектором, то он и стал бы им — и никто бы ему не помешал! Но у него были совсем иные задачи и проблемы: «Ведь с каким-нибудь определенным трудом, «профессией ради хлеба насущного», как он презрительно говорил, Гитлер связывать себя никак не желает»[653] — вот тут Фест совершенно прав, но это уже не Фест, а сам Гитлер!

Очевидно, Гитлера в Линце уже могла поджимать нехватка личных денег — и приходилось форсировать дальнейшие события. Отсюда и лихорадочные коррекции прежних, еще вместе с отцом задуманных планов — со всеми необходимыми будущими вариантами проверок на конкретном объекте.

Гитлер в Линце в 1905 году — это никакой не бездельник. Это — лев, готовящийся к прыжку, а точнее — волк, готовящийся к атаке. И для этой атаки ему, вполне возможно, требовалось еще набраться духу, несколько поутраченному за два с половиной года после убийства отца и сколько-то (сколько — нам в точности неизвестно, но не менее полутора лет) после предполагаемого убийства Вальбурги. Отсюда — и эти бесконечные волчьи петляния по улицам Линца, во время которых он достигал необходимой степени концентрации воли и чувств.

Хотя Гитлер при этом был и актером — и в его поведении был налет театральности, появившийся именно тогда, в Линце: ему все-таки очень хотелось признания окружающих. Было обидно: он, такой и серьезный, и деятельный, занятый такими важными делами, а никто этого не понимает и никому нельзя это объяснить!

Отсюда — и неудержимые театральные эффекты: конечно, человеку, абсолютно владеющему собой, вполне можно было бы подождать до конца обеда, а не рисовать при всех за столом. Но, что поделаешь — так хочется выглядеть хоть чуть-чуть таким в глазах окружающих, как с полным на то основанием он выглядел в своих собственных! Позже это стало очень значимым моментом в его поведении, пока новые дела в Вене не захлестнули его.

Но и сейчас главным было дело.

И прыжок вскоре последовал!

Понятно, почему для достижения поставленных целей Гитлеру было необходимо бросить учебу: все прежние его попытки приблизиться к запрятанным сокровищам Иоганна Непомука натыкались на непреодолимое противодействие его сверстников — детей шпитальских родственников и их друзей. Когда Адольф бывал в Шпитале на каникулах, тогда и они находились там — и исключить эту закономерность было невозможно.

Адольфу необходимо было оказаться в Шпитале во внеканикулярное время, когда можно было избавиться от присутствия всех этих соглядатаев: старшие должны были учиться в школах вне Шпиталя, а младшие ходили в местную школу (в которой когда-то учился Алоиз-старший), но тоже, естественно, отсутствовали дома в большую часть дня по будням, находясь в школе. Алоизу при этом требовалось пребывать в Шпитале достаточно долгий срок — чтобы не торопясь и без помех решить все технические задачи, отделяющие его от поставленной цели. Понятно, что это никак не могло сочетаться с его учебой в реальных училищах.

Но он не мог и не должен был особенно форсировать этот сюжет: во-первых, повторяем, ему до поры до времени хватало добытых денег; во-вторых, ему никак нельзя было обострять отношения с матерью — только ее протекция и обеспечивала его появление в Шпитале. Да и мотив для пребывания в Шпитале должен был быть достаточно естественным и весомым.

Мать, как известно, до поры до времени препятствовала его оставлению учебы. Не исключено, что эта конфликтная ситуация, не соизмеримая, конечно, с прежними конфликтами Адольфа с отцом (совсем по иным поводам!), вызвала у юноши устойчивое раздражение по адресу любимой матери!..

Вот тут-то и вспоминается Иоганн Непомук, который, как мы полагаем, совершал совершенно конкретные и результативные действия, когда его раздражали его родственники!..

Так или иначе, но добиться оставления школы удалось лишь с помощью болезни.[654] Мазер цитирует Гитлера: «И тут мне на помощь пришла болезнь и всего за несколько недель определила мое будущее, ликвидировав постоянный источник споров в доме отца[655]. Ввиду тяжелой легочной болезни врач настоятельно посоветовал матери… ни при каких обстоятельствах не отдавать меня на работу в контору. Посещение училища также следовало приостановить по крайней мере на год. То, на что я втайне надеялся, из-за чего спорил, вдруг стало само собой реальностью… благодаря этому событию. Под впечатлением моей болезни мать наконец согласилась забрать меня из реального училища и разрешила поступить в художественную академию»[656] — последняя приплетена для поддержания классической легенды о конфликте между государственной службой и художественным творчеством. Осенью 1905 никакой речи о поступлении в академию, очевидно, не было, поскольку первая попытка поступления в нее состоялась лишь через два года — осенью 1907!

Относительно же болезни Мазер глубокомысленно рассуждает: «Чем был болен Гитлер, не установлено. Излишним будет приводить здесь список многочисленных и разнообразных предположений. Известно только, что в 1905 г. он действительно был болен».[657]

Мы, однако, позволим себе сделать вполне определенное предположение относительно диагноза. Если Адольф оставался совершенно здоровым молодым человеком (а так, по-видимому, и было — по крайней мере до фронтовых ранений), то симулировать серьезное легочное заболевание было не просто. Адольф же, однако, должен был сделаться к этому времени уже профессионалом по применению мышьяка; он наверняка должен был пополнить знания, полученные от отца, знакомством с последними достижениями медицины в этой сфере — даром он, что ли, заделался читателем библиотеки Общества народного просвящения!

При этом отметим, что симуляция грудной водянки, от которой умерла его бабушка Мария Анна Шикльгрубер-Гитлер, и от которой, как мы полагаем (об этом ниже!), умерла Клара — мать Гитлера, но в степени, безопасной для итогового состояния организма самого Гитлера, требовала от него, несомненно, незаурядной доли мужества и самообладания!.. Тем не менее, на это приходилось идти — иначе поставленная цель оставалась недостижимой!

«Гитлер счастлив и вместе со своей тоже нездоровой матерью едет на поезде из Линца в Гмюнд, где их встречают Шмидты, родственники из Шпиталя, и подвозят на воловьей упряжке. В Шпитале он попадает в руки врача Карла Кайса из Вайтры, пьет много молока, хорошо питается и быстро идет на поправку. /…/

Наконец-то он разделался со школой, которую, как рассказывает с его слов друг юности Кубицек, он покинул с чувством ненависти»![658]

Мы не имеем практически никаких подробностей о жизни и деятельности Адольфа Гитлера с осени 1905 года, когда он переехал в Шпиталь, и до мая 1906, когда он ненадолго оказался в Вене: находился ли он непрерывно это время в Шпитале или циркулировал между Шпителем и Линцем — совершенно неизвестно.

На этот период приходится лишь одно достоверно известное событие — смерть его бабушки, Иоганны Пёльцль-старшей, случившейся, повторяем, 8 февраля 1906 года в Шпитале (№ 24); ее последний прижизненный день рождения, когда ей исполнилось 76 лет (19 января 1906), также пришелся на этот отрезок времени.

Действительно ли она мешала Адольфу завладеть сокровищами — остается лишь гадать. Возможно, как мы уже упоминали, он просто подводил таким символическим образом черту подо всей операцией, доказывая своему покойному отцу, что он не по душевной слабости отказывался в свое время от исполнения этого убийства!

В свою очередь это могло оказаться очередным перебором, вызвав определенные подозрения у матери Гитлера, прошедшей, как мы полагаем, также определенную школу убийств мышьяком, как минимум — в теории, под руководством еще Иоганна Непомука. И она могла как-то и чем-то выдать это возникшее у нее подозрение перед сыном.

Тогда это создавало и определенный мотив у ее собственного сына уже для ее убийства: ему приходилось убирать свидетеля — это во-первых, а во-вторых — совместное проживание двух отравителей под одной крышей, взаимно знающих о таковом совместном качестве, поневоле порождает у каждого из них боязнь быть отравленным — и приводит к спонтанному осуществлению превентивных мер! И третий мотив, общий, повторяем, для всех возможных убийств в этом семействе, начиная с 1902 года, — Адольф наследовал половину ее имущества и финансов (другая половина предназначалась его сестре Пауле).

Так или иначе, но Кларе Гитлер предстояло умереть от легочного заболевания, но в точности не ясно — того же ли самого, от которого страдал, но вылечился ее сын!

К этому нам еще предстоит возвращаться.

Эпопея в Шпитале оставила, конечно, весьма значительный след в душе Гитлера, причем весьма особый. На нижеописанных чертах его личности и его поведения останавливали внимание многие, но самым дичайшим образом их не принято связывать со шпитальской эпопеей Гитлера.

Гитлеру в Шпитале пришлось решить массу частных технических задач, прежде всего — наладить постоянный доступ в дом № 36, в котором и были спрятаны сокровища. Для этого, повторяем, ему, вполне возможно, понадобилось убить бабушку. Но этим, конечно, проблемы не ограничивались.

Хотя сам он жил совсем рядом — у тетки Терезии в доме № 37, но не известно, запирался ли соседний дом тогда, когда в нем не было никого из постоянных жителей. Если запирался, то организовать изготовление отмычки или чего-либо подобного, конечно, не составляло труда. Наверняка эта задача была разрешена еще при жизни Алоиза. Но и этим решались не все проблемы: нужно было проникать в дом и действовать там бесшумно, не привлекая к дому постороннего внимания — тем более внимания самих хозяев, находящихся, возможно, неподалеку. При этом нужно было и не прозевать их возвращения домой!

Работы при этом Адольфу предстояло выполнить немало: обнаружить, наконец-то, местонахождение тайника (а он мог оказаться и не один!); создать затем собственный тайник или тайники, коль скоро было решено вывозить клад из Шпиталя частями — об этом мы расскажем ниже.

Собственные тайники следовало создавать где-то вне непосредственно жилой зоны: кто знает, как в дальнейшем будут складываться личные отношения Адольфа с жителями различных конкретных шпитальских домов; следовало обеспечить себе возможность добираться до спрятанных уже им самим сокровищ независимо от всего этого — лишь приехав в Шпиталь или даже в его ближние окрестности.

Затем предстояло перетаскать все эти сокровища из старых тайников в новые.

Что и кто при всем этом могло составлять непреодолимые препятствия — помимо дедушки, бабушки и местных мальчишек, воздействие которых было к весне 1906 года тем или иным способом преодолено?

Ответ очевиден: конечно — деревенские собаки!

И вот эти-то брехливые (а может быть — и кусучие) существа, вполне возможно, и составляли абсолютно непреодолимое препятствие для Адольфа в прежние годы! Это-то и было, вполне возможно, истинной причиной того, что Адольф забастовал в 1902–1903 годах, отказавшись подчиняться отцу, и вынужденно пошел на его убийство, не найдя никакого иного выхода из создавшегося тупика!

Все, что мы знаем о взаимоотношениях Гитлера и собак, не противоречит такой версии!

««Адольф Гитлер и его собаки» — отдельная глава в жизни нацистского вождя»,[659] как сформулировал Гвидо Кнопп. Но ни он сам и никто другой так эту главу и не написали (насколько нам известно) — и это вовсе не случайно, поскольку у Гитлера с собаками складывались вовсе не простые взаимоотношения.

У Адольфа Гитлера с самого рождения и до начала Первой Мировой войны никогда не было собственной собаки. У его родителей было не принято держать животных в доме — и это вовсе не удивительно. Алоиз, его отец, напоминаем, практически постоянно держал пчел, а пчелы и домашние животные — категории существ, мало подходящих для общения друг с другом. Бывают пасечники, держащие в хозяйстве и собак и умеющие обращаться и с ними, и с пчелами одновременно — что очень непросто. Неудивительно, что Алоиз, с определенными усилиями отвлекавшийся на пчел от своих служебных забот, мог постараться оградить себя от подобных проблем. Отсюда — и все последствия для его детей, лишенных позднее всяких домашних животных.

При таких условиях дети не приучаются понимать животных — и нередко боятся их. Гитлер, скорее всего, не был исключением из этого правила. Неприязненно он относился, напоминаем, и к лошадям.

Собаки же (за исключением самых тупых из них) обычно хорошо чувствуют людей (в частности — детей), боящихся их — и нередко сами выступают с инициативами, провоцирующими подобные страхи — и в результате могут возникать вовсе не безобидные развлечения для их жертв. Шпитальские же мальчишки, недолюбливавшие Адольфа, также должны были бы заметить такую особенность их городского родственника — и уж тем более небезобидно подтравливать на него собак.

Алоиз Шикльгрубер-Гитлер явно не был универсальным гением — и многие стороны людского бытия оказывались сокрыты для него. Он, в частности, выросший от рождения и до шестнадцатилетия среди деревенских псов, мог просто не понимать того, как можно их бояться.

Это-то и создавало очередной барьер между ним и его сыном и сообщником: Адольфу очень неловко было признаваться перед отцом в такого рода страхах. Тем более, что отец, разумеется, не был в состоянии облегчить и эту проблему сына, возникшую в Шпитале. Зато сыну приходилось ждать отцовского обвинения в неспособности управиться и с такой незначительной проблемой; едва заикнувшемуся на эту тему Адольфу должно было стать это вполне понятным. Отсюда — еще один возможный мотив для назревания и трагической развязки конфликта между ними: ведь страхи и неспособности именно сына и срывали, повторяем, достижение поставленных целей.

Это — и мотив для того, чтобы уже подросшему Адольфу дополнительно собираться с духом при непосредственном переходе к запланированной операции осенью 1905 года.

Очутившись в 1905 году в Шпитале в отсутствии все тех же мальчишек и слегка научившись управляться с собственными страхами, Адольф должен был без особого труда приучить к себе в последующие месяцы всех окрестных дворовых собак: ведь деревенские собаки в большинстве — достаточно дружелюбные и не слишком злобные существа, отзывчивые на внимание и ласку. Понятно, что Адольфу нужно было добиться того, чтобы они ему подчинялись, не поднимали тревоги при его подозрительных действиях и даже, по возможности, служили ему охраной, выдавая своим поведением приближение к дому хозяев или кого-либо еще. Адольф был обязан справиться с этой проблемой — и справился в конце концов.

Совсем не исключено, что в предшествующих блужданиях по улицам Линца Адольф приучал себя «знакомиться» с незнакомыми собаками и учился общаться с ними, но это — только предположение.

При этом его в целом равнодушное отношение к собакам не изменилось — он не делал позднее попыток завести собаку ни в Линце до 1908 года, ни в Вене в 1908–1913 годах, ни в Мюнхене в 1913–1914, хотя это, разумеется, оказывалось в пределах возможного, хотя и не при всех обстоятельствах, сменявшихся вокруг него в те годы.

Тем не менее, общение с собаками в Шпитале, очевидно, многому обучило его. И когда в особый, несомненно несчастливый и тоскливый последующий период его жизни, судьба неожиданно столкнула его с бесхозной собакой, то Гитлер ухватился за возможность подружиться с ней.

Гитлер на фронте усиленно изображал из себя чудака, безвредного для товарищей по окопам, поскольку общаться с однополчанами ему вовсе не хотелось — у него с ними было не больше почвы для общения, чем раньше — с мальчишками-одноклассниками.

Таким он оставался все эти годы — Мазер констатирует: «Из писем Гитлера периода 1905–1918 гг. ясно видно, что писал их человек, страдавший отсутствием контактов и проявлявший внимание к людям только в том случае и до тех пор, пока они были для него полезны и делали то, что он считал правильным. /…/ Он не искал обмена мнениями и не испытывал потребности сомневаться в своих суждениях. Ему нужны были только слушатели, интересующиеся его проблемами и бессловесно внимающие его точке зрения»[660] — понятно, что среди окопной братии найти таковых было мудрено.

Поэтому: «Он по-прежнему оставался чудаком, который часами просиживал в одиночестве на корточках в углу блиндажа. Единственным его настоящим другом на этой войне был британский «перебежчик», белый терьер. Гитлер назвал его «Фоксель». В течение трех лет четвероногий приятель верно служил своему новому хозяину, пока чья-то зависть не положила конец суровому фронтовому братству: «Этот подлец, который украл его у меня, даже не представляет, что он со мной сделал».»[661]

Известна и фотография этого «перебежчика» с хозяином и его двумя однополчанами; Гитлер — с усами a`la Буденный, совершенно несоответствующими его позднейшему общеизвестному облику, — узнать его практически невозможно![662]

Как говорится: собака — лучший друг человека, но плохо, если лучший друг — собака! Гитлер же с этого времени открыл для себя необременительную возможность находить лучшую дружбу именно с собаками. И когда в двадцатые годы он сумел наладить для себя обеспеченный послевоенный быт (сменившийся затем спокойным же организованным непосредственно для него бытом во время Второй Мировой войны), то общение с собаками стало необходимой составной частью его внутреннего мира и окружающей его обстановки — как было и у его отца с пчелами!

Для Гитлера держали целый улей собак — небольшой питомник, которым заведывал специалист — фельдфебель Фриц Торнов.

Общение Гитлера с собаками носило для него сугубо личный, интимный характер (безо всяких намеков с нашей стороны в смысле возможных сексуальных извращений): «Фюрер ужасно злился, если во время игры с собакой его заставали врасплох. Он панически боялся показаться смешным. Его секретарши рассказывали: заметив, что за ним наблюдают, Гитлер тотчас же «грубо» отгонял собаку прочь от себя. Если же животное не повиновалось его воле, он заставлял его почувствовать, что такое плетка».[663]

При этом Гитлер постоянно проигрывал шпитальскую ситуацию 1905–1906 годов, но только наоборот. Он прекрасно понимал и определенным образом болезненно пережил явную измену, которую совершили шпитальские собаки по отношению к собственным хозяевам, а спровоцировал их на нее он сам — юный тогда Адольф Гитлер. Теперь его навязчивой идеей становилось иметь такую собаку, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не изменит ему самому, — и страшно переживал, обнаружив, что это не получается абсолютно полностью.

«В собаках Гитлера привлекала возможность полностью подчинить животных своей воле. Однажды врач Фердинанд Зауэрбрух и имперский руководитель прессы Отто Дитрих стали свидетелями припадка бешенства, который случился у фюрера. /…/ Когда врач ожидал в приемной, на него неожиданно бросилась собака фюрера. Ему удалось успокоить животное, и оно в конце концов село возле него, положив лапу ему на колено. В этот момент в комнату вошел Гитлер, увидел происходящее и закричал: «Эта собака была единственным верным мне существом! Что Вы с ней сделали? Я не желаю ее больше видеть! Берите эту дворняжку себе!»»[664] — до практической реализации этого указания дело, конечно, не дошло!

Автор этих строк прочитал множество книг по поведению животных, сам владел более чем десятком собак и около десятка кошек (кавказские овчарки прекрасно уживались с персидскими кошками — сказывалась, вероятно, близость их исторических родин!), был знаком с серьезными специалистами по воспитанию животных. Адольфа Гитлера автор не отнес бы к мастерам данного жанра. Расписанная «измена» Блонди — пустяк, который нужно уметь терпеть, подобно улыбке любимой женщины, адресованной другому мужчине!

Но Гитлер не смог бы себя уберечь и от более серьезных измен, поскольку строил свои взаимоотношения с собаками на дрессировке, а не на воспитании любви. Последнее тоже практиковалось им, но это была типичная любовь по расчету, основанная на пищевом поведении — Гитлеру явно не были доступны более высокие материи, по крайней мере — в отношении собак; понятно, чем он взял шпитальских собачонок!

Хотя в такой оценке, мы, возможно, несколько перегибаем палку!

«Шпеер рассказывал об одном особенном свидетельстве доверия к нему фюрера. Гитлер разрешил ему присутствовать при кормлении им своей любимой собаки. Посторонним присутствовать на этой процедуре строго воспрещалось.

Весной 1942 года Адольф Гитлер взял себе молодую овчарку. 20 мая 1942 года Йозеф Геббельс записал в своем дневнике: «В настоящий момент это животное является единственным живым существом, которое постоянно находится близ фюрера. Она спит подле его кровати, а когда он находится в своем спецпоезде — в его купе». С удивлением, которое граничило с завистью, рейхсминистр пропаганды писал, что собака «пользуется у фюрера такими привилегиями, которые никогда не смог бы получить ни один человек». Геббельс даже поинтересовался происхождением живого существа, которое добилось высшей благосклонности Гитлера: «Собака была куплена у мелкого почтового служащего в Ингольштадте, который, посетив фюрера и спросив, кто кормит животное, получил ответ: «Сам фюрер лично». Услышав это, он сказал: «Мой фюрер, я вас уважаю»». Особенно Геббельса поразило то, что любящий подольше поспать Гитлер позволял щенку рано утром забираться к себе в постель и будить себя ударами лап в грудь».[665]

В таком особом способе кормления содержалось еще одно рациональное зерно: Гитлер уберегал своих собак от намеренного отравления, а следовательно — усиливал и собственную защиту со стороны таких неуязвимых собак. В этом определенно содержится намек на то, как он сам, возможно, поступил в Шпитале, все же столкнувшись с непримиримой агрессией одной-двух дворовых шавок!

Заметим, что учет этой особенности позволил автору более точно восстановить подробности событий в Бункере Гитлера в апреле 1945, поскольку отравить своих собак мог лишь сам Гитлер, но не его двойник!

И в этом тоже был характерный психологический жест: шпитальская история получила окончательное завершение — Гитлер на прощание рассчитался и со всеми собаками в своей прежней жизни, которых он, на самом деле, сильнейшим образом ненавидел в глубине своей души!

Характерно, что опасения быть отравленным периодически навещали и самого Гитлера — причем когда у него еще только начали появляться собственные собаки.

Вот как Ханфштангль описывает день рождения Гитлера 20 апреля 1923 года: «Я /…/ пошел к нему с утра, чтобы поздравить, и нашел его в одиночестве, хотя вся неряшливая квартира была загромождена цветами и пирожными от пола до потолка. А у Гитлера было одно из его подозрительных настроений, и он не притронулся ни к одному из них. /…/ «Ну что ж, герр Гитлер, — сказал я, — теперь вы точно можете устроить себе пиршество». «Я совсем не уверен, что они не отравлены», — ответил он. «Но все они от ваших друзей и почитателей», — возразил я. «Да, я знаю, — ответил он. — Но этот дом принадлежит еврею, а в наши дни можно капать по стенам специальным медленным ядом и убивать своих врагов. Я никогда нормально здесь не ел».

/…/ ничто не могло его переубедить, и мне пришлось в прямом смысле отведать пару пирожных самому, прежде чем он притронулся к ним. После этого его настроение стало улучшаться».[666]

Разумеется, Германия 1923 года была страной, где происходило немало политических убийств, а у Гитлера хватало врагов — не только евреев. Но никто никогда не слышал, чтобы при тогдашних убийствах использовался яд: у каждой эпохи, у каждой страны и у каждой социальной среды — свое оружие!

Эта нелепая история весьма точно характеризует страхи, испытываемые Гитлером!

Вернемся, однако, в 1906 год.

Напомним, что в результате смерти их матери именно в это время и Клара, и Иоганна-младшая и должны были получить деньги, оставшиеся от умершей в 1903 году тетушки Вальбурги (весьма немалые, о чем ниже), а также и от самой Иоганны-старшей. Последняя умерла, будучи, судя по всему, владелицей собственного дома (Шпиталь, № 24); уже одно это предполагает, что наследство, оставленное ею, было вовсе не символическим.

Последующая поездка Гитлера в Вену обставлена, естественно, его биографами подобающими комментариями и предположениями: «В мае 1906 г. он отправляется в Вену, где до июня посещает музеи и другие достопримечательности города. Но вступительных экзаменов он так и не дождался. Он откладывает поступление на следующий год. Уже 7 мая он пишет своему другу[667]: «Я доехал хорошо и теперь целыми днями брожу по городу. Завтра иду в оперу на «Тристана», послезавтра на «Летучего голландца» и т. д. Хотя здесь все очень красиво, я скучаю по Линцу». Возможно, изучение произведений искусства в Вене слегка сбило с него спесь».[668]

Что ж, это было бы вполне возможно, если бы кто-нибудь или что-нибудь могло бы сбить спесь с Гитлера! Но этого уже не было и не могло быть до самого конца его жизни: едва ли многие иные деятели всего ХХ века могли бы похвастать в соответствующем возрасте большими результативными достижениями, чем семнадцатилетний Гитлер! Он сам, к собственному своему раздражению, также не мог этим публично похвастаться!

Рассуждения Мазера о вступительных экзаменах — обычный бред по инерции: ретрансляция реальных событий и намерений на год вперед; в 1906 году мысль о том, чтобы сделаться художником, еще, по-видимому, не посещала Гитлера — об этом нет ни малейших достоверных сведений.

Сам Гитлер мотивировал это поездку кратчайшим и, на наш взгляд, маловразумительным образом: «Тогда я поехал в столицу с целью посмотреть картинную галерею дворцового музея. Но в действительности глаз мой останавливался только на самом музее. Я бегал по городу с утра до вечера, стараясь увидеть как можно больше достопримечательностей»[669] — остается задуматься о том, а попадал ли Гитлер в этот самый дворцовый музей хоть раз в жизни?

Поездка в Вену, совершенно очевидно, имела исключительно утилитарный характер, как и упомянутая поездка туда же его отца в мае 1892 года — и этому Алоиз, конечно, тоже обучил своего сына: сокровища Иоганна Непомука состояли из драгоценностей, а не денег, имевших хождение. Их требовалось обменять на соответствующие деньги (попросту — сбыть краденное), и делать это нужно было подальше от дома, проще всего — в Вене.

Возможно, и исходными адресами для этого снабдил Адольфа все тот же папаша!

После 1906 года Адольф Гитлер совершил еще три поездки в Шпиталь — и более не появлялся там до конца жизни. Эти три поездки, бесцельные во всех иных отношениях (какие бы глубокомысленные рассуждения и о них ни приводили бы Мазер и остальные), — летом 1908 года и во время отпусков с фронта — в сентябре-октябре 1917 и в сентябре 1918,[670] позволяют нам сделать качественную прикидку размеров ценностей, добытых Гитлером весной 1906 года.

Тот факт, что Гитлеру пришлось разделить весь клад на четыре части, каждую из которых можно было незаметно для окружающих спрятать среди его общего багажа — так, чтобы никто из посторонних, взявших, допустим, в руки предмет поклажи (чего никак гарантированно невозможно было избежать!), ничего бы не заподозрил, позволяет нам оценить весовые пределы этой тайной ноши — хотя и в самых широких границах. Гитлеру самостоятельно приходилось решать такую задачу — и мы не знаем, какие у него были при этом вполне легальные предметы багажа и насколько сам Гитлер был готов допустить риск вызвать подозрения окружающих, не имеющих, заметим, никаких исходных отягчающих мотивов для серьезных подозрений.

Мы можем условно заложить вес каждой из четырех частей в предположительные пределы от полукилограмма до пяти килограммов — общий вес клада, таким образом — от двух (это, конечно, невероятный минимум) до двадцати килограммов; это примерно соответствует и тому, что уже немолодые люди — Иоганнес Шиккельгрубер, а затем и Иоганн Непомук Хюттлер — вполне могли управляться с переноской (возможно — также по частям) такого клада с места на место.

Весовые показатели золотых и серебряных гульденов нами приводились выше. Если бы этот клад целиком состоял из серебряных монет, то его номинальная сумма составляла бы, таким образом, от 180 до 1800 гульденов (от 360 до 3600 крон); если бы клад состоял целиком из золотых монет, то его номинальная сумма составляла бы от 2400 до 24000 гульденов (от 4800 до 48000 крон); смешанное содержание дает произвольную сумму в широчайших пределах — от 360 крон до 48 тысяч!

Учитывая же, что едва ли юный и тем более уже не очень юный Гитлер стал бы практически делить на части клад весом всего в несколько килограммов, следует склоняться к достаточно высоким уровням принимаемой оценки. А вот если клад содержал еще и ювелирные изделия и драгоценные камни, то стоимость его могла подниматься вообще до заоблачных высот — типа упомянутой сумки Фегелейна, доставшейся Мюллеру!

Однако нужно учитывать и нелегальность каналов, по которым Гитлеру приходилось реализовывать свою добычу — при этом в его руках могло оставаться лишь порядка половины названных сумм, а может быть и меньше. Вот обмен непосредственно золотых и серебрянных монет не должен был сопровождаться такими серьезными потерями — это все-таки было достаточно стандартной процедурой, поскольку разменивались монеты, еще недавно ходившие в обращении.