2.7. Последнее дело Алоиза Гитлера
2.7. Последнее дело Алоиза Гитлера
Мы, разумеется, не можем знать, о чем же конкретно происходили долгие и неоднократные беседы Адольфа Гитлера с его, как правило, подвыпившим отцом в течение немалых лет, предшествовавших смерти последнего.
Однако действия Адольфа Гитлера, предпринятые в период 1930–1933 годов в ответ на угрозы разоблачения преступного семейного прошлого его предков, о которых нам еще предстоит рассказать, однозначно свидетельствуют о том, что Адольф конкретно был посвящен в преступную деятельность Шикльгруберов, в частности — собственной бабки Марии Анны, и в мотивы смены его отцом, Алоизом, своей фамилии.
Насколько подробно Адольф был проинформирован и об остальном — это нам не известно, как не известно и то, совершили ли мы какие-либо возможные ошибки, излагая на предшествующих страницах версии основных пертурбаций, происходивших с этим семейством издавна и вплоть до конца XIX века.
Факт, на который мы должны будем обратить внимание, заключается в том, что Адольф был подробно проинформирован и о семейном оружии предков — о мышьяке и, надо полагать, практически обучен применению этого оружия. Но кем именно он был обучен — к этому нам еще предстоит возвращаться.
Алоиз же не только обучал сына, но и передал ему совершенно конкретную задачу, которую не сумел разрешить самостоятельно.
И то, как решал и решил эту задачу Адольф Гитлер, оставило гораздо более очевидные следы, нежели жизненные принципы, гипотетические полученные им от своего отца. Хотя сам Гитлер и постарался максимальным образом замести следы и этого дела.
В чем же оно заключалось?
В этом, очевидно, состоит очередная загадка, нуждающаяся в трезвом и непредвзятом анализе.
Здесь мы снова должны исходить из уже неоднократно повторявшейся характеристики, выданной Гитлером своему отцу: «Отец был очень упорен в достижении поставленных целей…» — она не очень-то противоречит процитированному выше некрологу.
Путеводной же звездой для нас вновь должен оказаться семейный клад, так и не доставшийся Алоизу Шикльгруберу-Гитлеру.
Многочисленные родственники Алоиза Гитлера в Шпитале, напоминаем, воображали, что именно он унаследовал финансы Иоганна Непомука. Сам Алоиз, конечно, прекрасно знал, что это было не так или почти полностью не так: он сумел выцыганить в прежние годы лишь только некоторую, заведомо не большую часть богатств дядюшки.
Вероятно, прошло еще несколько времени после его, дядюшки, смерти — недель, месяцев или даже лет, когда Алоиз окончательно пришел к выводу, что и никто другой не удостоился этих богатств — не возникло никаких видимых признаков такой возможности. Он же, конечно (как и остальные родственники!) был по-прежнему уверен, что Иоганн Непомук наверняка располагал этими богатствами при жизни — и даже лучше, чем большинство родственников мог представлять себе их масштабы.
Оставалась, таким образом, только одна практическая возможность: старый трактирщик и бывший контрабандист куда-то запрятал сокровища, а затем умер, так и не поделившись ни с кем тайной клада. Что о нем должен был думать вследствие этого Алоиз — теперь уже и неважно. Факт состоит в том, что Алоиз должен был теперь озаботиться поисками этого клада — как совершенно аналогичным образом озаботились и все книжные потенциальные наследники капитана Флинта.
Мысленно Алоиз, конечно, глубочайшим образом погрузился в это занятие — и достаточно серьезно должен был в этом преуспеть. Он должен был сообразить, что, с учетом преклонных лет Иоганна Непомука, тот должен был держать клад под рукой — и пользоваться им достаточно незаметно для окружающих. Для этих целей могли служить лишь внутренние помещения дома Иоганна Непомука (Шпиталь, № 36), скрытые от наблюдения возможных посторонних глаз.
В этом доме прошло детство самого Алоиза — и он знал его внутренности, как пять своих пальцев. С тех пор дом, конечно, частично модернизировался и менялась его обстановка, но Алоиз и позднее (после 1873 года) появлялся там, хотя и ненадолго, а также мог иметь о нем какую-то дополнительную информацию от собственной жены, Клары, которая, конечно, бывала в доме у деда в еще более поздние времена, поскольку ее собственные родители жили в соседнем доме (Шпиталь, № 37).
Мысленное обшаривание этих помещений должно было сделаться для Алоиза почти что навязчивой идеей — поскольку он определенным образом зашел в тупик относительно того, как же следует поступать дальше.
Алоиз не мог сам появиться в Шпитале и самолично заняться поиском спрятанных сокровищ, не посвящая в это местных жителей — отношения между ними сформировались совсем не такими, чтобы кто-либо позволил ему беспрепятственно шуровать на чужой территории, тем более — проделывать это незаметно.
Следовало, таким образом, делиться с ними вычисленным секретом, а этого Алоизу вовсе не хотелось.
С одной стороны, этих родственников было слишком много — и клад разделялся бы на множество кусков.
С другой стороны, Алоиза и вовсе могли оставить без добычи: намекни он только о возможном местонахождении спрятанных сокровищ, и нынешние хозяева дома (а мы в точности не знаем, кто именно из поименно известных наследников Иоганна Непомука поселился в этом доме после смерти трактирщика) вполне могли разобрать его по досточке, а потом вовсе не выделить Алоизу ничего из обнаруженного — хищность и этих потомков разбойников не вызывала никаких сомнений!
К тому же все-таки оставался риск, что расчеты неверны, и в действительности вообще ничего стоящего не обнаружится (как это, напоминаем, произошло в 1821 году с домом Шикльгруберов), а отношения с родственниками в результате тем более обострятся до крайности!
Эти неблагоприятные варианты значительно перевешивали гипотетически возможный конечный выигрыш, а потому о сокровищах лучше было пока помалкивать — это была ситуация, вполне аналогичная той, в какой очутился книжный Билли Бонс.
Но реальный Алоиз не собирался оставаться в ней до своего собственного конца!
Следующий возможный вариант состоял в засылке в Шпиталь подходящего лазутчика, способного более незаметно, чем сам Алоиз, действовать на тамошней территории.
Так же, возможно, напоминаем, рассуждал и Иоганн Непомук еще накануне 1842 года, подговаривая своего старшего брата внедриться на территорию Шикльгруберов.
Но кому можно было теперь доверить такое задание?
Алоиз, совершенно очевидно, прошел мимо варианта использовать свою жену Клару — и не открыл ей свои планы и проблемы.
В этом, возможно, оказалась его важнейшая жизненная ошибка. Он, очевидно, уже привык не замечать и недооценивать ее — и очень в этом заблуждался, к чему она, однако, повторяем, сама должна была предпринимать значительные усилия, предохраняя семью от излишних тревог и страстей. К тому же и она уже была чужой на шпитальской территории — и не известно, насколько эффективно смогла бы провернуть там тайные поиски.
Оставалось уповать на подраставших сыновей — они выглядели пока что достаточно невинно и не могли возбуждать значительных тревог и подозрений при появлении у шпитальских родственников — скажем, на каникулах.
Но со старшим из сыновей, Алоизом-младшим, у Алоиза-старшего, как известно, не сложились отношения. Вполне возможно, что этот мальчик раздражал отца уже тем, что изначально не слишком подходил для замысленной задачи: он приходился довольно дальним родственником шпитальцам и мог возбуждать их подозрения явной делегированностью его отцом.
Возможно, однако, что именно на Алоиза-младшего изначально и понадеялся его отец — уж больно все ловко складывалось в 1895 году: Алоиз-старший как раз теперь сумел выскочить на пенсию, не подрывая собственную общественную репутацию и материальное благополучие семьи, и мог непосредственно заняться руководством добычей клада, а Алоиз-младший как раз подходил к такому мальчишескому возрасту, когда по традициям, веками сложившимися в окрестностях Штронеса и Шпиталя, сыновей было принято приучать к началу преступной деятельности — как поступили в свое время и с Алоизом-старшим.
Такая возможность заставляет совершенно по-новому взглянуть на возможные мотивы конфликта двух Алоизов.
Весьма возможно, что старший потерпел решительное фиаско: не слишком дисциплинированный и достаточно самостоятельный сын, выросший по существу без отца, проявил неожиданные для последнего твердость морали, верность честности и крепкость характера — и оказал сопротивление чересчур грубо предпринятой вербовке в преступника и вора. Вместо того, чтобы пойти на поводу у отца, он явно заинтересовался основами и причинами его поведения — столь нестандартного для обычных порядочных людей, каковым Алоиз-младший привык, практически заочно, почитать и собственного отца. В результате подросток даже счел себя обязанным тайно заглянуть и в семейные бумаги — и кто знает, что он сумел там углядеть! Ведь до нас-то многие из этих бумаг, вероятнее всего, просто не дошли!
Варианты дальнейшего развития конфликта мы уже рассматривали раньше; так или иначе, но Алоиз-младший оказался за порогом родительского дома.
Понятны и причины дальнейшей его сдержанности в освещении этого конфликта: кто бы ему, Алоизу-младшему, поверил? У него ведь не было ни малейших доказательств ни преступного прошлого, ни преступных намерений собственного отца — разговоры, ведшиеся ими один на один, к делу не подошьешь!
Этот мотив сохранял силу для Алоиза-младшего всю его оставшуюся жизнь. В период же 1933–1945 годов откровения на эту тему просто угрожали бы его жизни — это было прекрасно понятно, а выступать с такими разоблачениями после 1945 года (когда на этом, заметим, можно было бы неплохо заработать!) было и вовсе аморально: негоже было порочить память покойного отца и покойного (как тогда считалось) брата Адольфа такими сведениями, какие у Алоиза-младшего не хватило духу предать гласности еще при их жизни.
В итоге же этот «непутевый» старший брат Адольфа Гитлера оказывается не только самым привлекательным членом данного преступного семейства, но даже и вообще достаточно порядочным и честным человеком — при всех его мелких преступных заскоках!
Так или иначе, но взаимоотношения Алоизов быстро претерпели окончательный и бесповоротный крах.
Оставалось теперь уповать на Адольфа. Этот поначалу был слишком мал — одно это исключало возможность не только его практического использования в деле, но и его вербовки даже в какой-либо чисто теоретической форме: любой ребенок должен сначала дорасти до возраста, когда становится возможным посвящать его хоть в какие-нибудь серьезные секреты — поэтому все равно приходилось ждать.
К ужасу Алоиза-старшего, духовное формирование Адольфа Гитлера шло явно не в том направлении, какое могло устраивать его отца: с Адольфом, почти успевшим свихуться на религиозное служение, можно было потерпеть еще большее поражение, чем с его старшим братом!
С этим следовало не слишком торопясь, но решительно бороться — это и стало первейшей задачей для отца Гитлера. Прежде чем Адольфу стать вором (как мы постараемся показать — и убийцей), его следовало сделать для начала просто аморальным человеком — иного пути для себя Алоиз-старший уже видеть не мог, тем более — после смерти самого младшего сына, Эдмунда, лишившей отца последнего резерва.
В оправдание отца Гитлера укажем лишь на то, что этим он вроде бы не преступал законов своего клана и следовал, повторяем, фамильным традициям, заложенным многовековой семейной историей.
Тем более ужасающие последствия это имело для всего человечества ХХ столетия!
Хорошо известно, что природа человека такова, что, при всем разнообразии индивидуальных личных особенностей и способностей, можно чему-либо эффективно обучить и обучиться лишь тогда, если приступать к этому до наступления какого-то определенного критического возраста. Ниже нам встретится, например, Адольф Гитлер, впервые в своей жизни возжелавший сделаться музыкантом — такое желание на него нашло в возрасте 17 лет; понятно, чем это завершилось.
С моральными принципами дело обстоит совершенно аналогичным образом — начиная с некоторого возраста этому уже не обучишься.
Великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский придумывал каких-то идиотов, маявшихся проблемами типа — если Бога нет, то все можно, которым, на наш взгляд, просто нет места в мыслях и намерениях достаточно взрослых людей, получивших твердое моральное воспитание.
Автор этих строк должен сознаться, что с молодости испытывал брезгливость по отношению к героям Достоевского, ставшим преступниками или только собиравшимся это совершить — ко всем этим Родиону Раскольникову, двум третям (или даже трем четвертям, если считать Смердякова) Братьев Карамазовых, Парфену Рогожину, Ставрогину, Верховенскому и всем прочим. Как эти взрослые дяди могли маяться совершенно примитивными вопросами, которые каждый для себя должен решить еще в юности — и на всю оставшуюся жизнь, просто непонятно.
Подобно Мазеру, утверждающему, что знает, сколько положено пить, автор этих строк воображает, что знает, как нужно относиться к преступлениям — и проявления этого самомнения, надо полагать, наглядно проглядывают по всей данной книге.
Ведь это же очень просто: решить — убивать или не убивать какого-либо конкретного человека, и уж тем более — убивать или не убивать пяток-другой миллионов людей!
Хотя решения совсем не обязательно должны быть строго однозначными в различных ситуациях: автор этих строк не является безусловным адептом заповеди не убий и должен сознаться в том, что сильно зауважал бы Алоиза Шикльгрубера, если бы тот, разобравшись в прошлом своих предков, просто не долго думая убил бы Иоганна Непомука! Но Алоиз, как известно, остановился на ином решении.
Иногда, однако, на такое решение обстоятельства отпускают лишь доли секунды. На страницах Достоевского только раз возникла подобная ситуация реального характера: когда Раскольников убивал свою вторую по счету старушку. Но решать все равно желательно безошибочно, хотя тут вовсе немудрено ошибиться.
Тем более может, например, ошибиться летчик, сбрасывающий бомбу на вражеский танк, а вместо этого попадающий этой бомбой в детский сад или в родильный дом. Но уже начальство, отдающее ему задание на выбор цели, имеет меньше права на ошибку. И уж никакой ошибкой не может быть, например, бомбардировка Дрездена или Хиросимы.
Тем более трудно ошибиться, вынося решение об убийстве, скажем, десятка миллионов человек.
Вот какую притчу рассказывал о себе и о царе Александре III известнейший российский государственный деятель Сергей Юльевич Витте. Этот царь, напомним, считается виднейшим ретроградом и антисемитом в истории царской России, а его министр (и министр его сына Николая II) Витте — либералом и покровителем евреев; тем не менее эти двое, несомненно, испытывали по отношению друг к другу устойчивую взаимную симпатию.
Итак, «Государь как-то раз меня спросил:
«Правда ли, что вы стоите за евреев?»
Я сказал Его Величеству, что мне трудно ответить на этот вопрос, и попросил позволения Государя задать Ему вопрос в ответ на этот. Получив разрешение, я спросил Государя, может ли Он потопить всех русских евреев в Черном море. Если может, то я понимаю такое решение вопроса, если же не может, то единственное решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить, а это возможно лишь при постепенном уничтожении специальных законов, созданных для евреев, так как в конце концов не существует другого решения еврейского вопроса, как предоставление евреям равноправия с другими подданными Государя.
Его Величество на это мне ничего не ответил и остался ко мне благосклонным и верил мне до последнего дня своей жизни».[432]
Поясним, что тогда, в конце XIX века, оба собеседника не могли себе представить реальное практическое утопление евреев в Черном море — это была такая сугубо теоретическая, воображаемая ситуация. Через полвека стало уже ясно, что это совсем не трудно осуществить и практически; правда, для уничтожения миллионов людей существуют гораздо более удобные и надежные апробированные методы. Тогда же поставленный Витте вопрос был чисто риторическим: оба собеседника прекрасно понимали, что никто из них, по крайней мере — из них двоих, не может отдать приказ об уничтожении миллионов людей — и эта невозможность была совершенно не технического свойства.
Ответа на вопрос Витте, заданный в такой формулировке, в принципе не требовалось, хотя, очевидно, что Витте едва ли очень существенно поколебал убеждения царя.
Совсем по-другому подходят к подобным решениям дети десяти-пятнадцати лет, еще не ставшие людьми, а прошедшие вместо наглядного обучения моральным принципам наглядную школу вседозволенности — им уже, скорее всего, людьми так и не стать! Они — самые опасные преступники, а многие из них сохраняют такие качества и на всю жизнь. Притом вопрос об утоплении евреев в Черном море ныне не актуален: для этого, как известно, имеется Средиземное!
У этих уже подросших или еще не подросших малолетних преступников уже не возникают проблемы, на которые Витте обратил внимание Александра III, а принимаемые решения могут разнообразиться только различными практическими условиями: как формулировал тот же Гитлер: «Решающую роль играет вопрос, целесообразно это или нет» — вот и все!
Так же о самом Гитлере, напоминаем, отзывался Шахт: «Во всем у него был самый холодный расчет»!
Тем, кто занимался историей преступности, хорошо известно, какую проблему представляют собою преступники, обученные основам совершения преступлений еще в самом юном возрасте — десяти-двенадцати лет.
Совсем недавно автор этих строк видел по немецкому телевидению впечатляющие документальные съемки, повествующие о проблемах детей и молодых людей в современной Африке, с раннего детства призванных в армии, активно действовавшие в тамошних гражданских войнах, приученных к безнаказанному применению оружия и не имеющих против этого никаких моральных барьеров.
Очевидно, что это проблемы не только сегодняшнего дня, а восходят еще ко временам Крестового похода детей и даже раньше. Двадцатый век продемонстрировал ужасающие примеры массового возникновения таких искалеченных судеб.
Нам, разумеется, лучше знакомы проблемы, возникавшие в истории России и Советского Союза.
Первая Мировая война, затем — Гражданская, затем — массовый голод 1921–1922 годов породили миллионы детей, лишенных родителей, домашнего очага и мирных условий существования.
По трагическому недоразумению Аркадий Гайдар считается детским писателем. На самом же деле его книги должны читать взрослые — он создатель жутчайших по сути произведений на темы: дети и война, дети и преступления, дети и убийства — написанных на основе жизненных, иногда — абсолютно конкретных материалов. Сам Гайдар, родившийся в 1904 году, был и героем, и жертвой эпохи: с тринадцати-четырнадцати лет он участвовал в Гражданской войне и, следовательно, стал убийцей; в шестнадцатилетнем возрасте его, командира карательного полка, изгнали с должности за необоснованные расстрелы; дальнейшую его военную карьеру пресек психиатрический диагноз.
Такая судьба — еще и повод повыть на луну на тему о влиянии наследственных психиатрических недомоганий на политические сюжеты; заодно можно посожалеть и о том, что никто не ставил диагнозов предкам Гитлера. В целом же личная судьба Гайдара сложилась существенно благополучнее многих биографий его ровесников и еще более младших детей.
При всей трагической жертвенности людей, пытавшимся помочь этим миллионам несчастных, в очень многих случаях их усилия не привели ни к каким позитивным результатам — и значительнейшая доля беспризорников стала неотъемлемой частью преступного мира, невероятно разросшегося количественно в ту славную эпоху «строительства социализма» в Советском Союзе, а на самом деле — жутчайшего времени нищеты и бесправия многомиллионных масс. Коллективизация и новый массовый голод 1932–1933 годов дали новое юное пополнение этой гигантской преступной армии.
Перевоспитывать большинство из таких детей было просто бесполезно — они уже не годились для законопослушной гражданской жизни. И власти принялись их просто тотально уничтожать — не всех поголовно, но очень многих, руководствуясь простыми принципами выделения самых неисправимых или неизлечимых.
Достоверных сведений об этих экзекуциях так и не опубликовано, но в свое время об этом ходила масса слухов — и проникала за границу. Вот, например, как об этом рассказывал один из корифеев советской разведки Александр Орлов (Лев Фельдбин), бежавший позднее на Запад. Разумеется, рассказы о расстрелах беспризорников запомнились ему лучше тех преступлений, которые он совершал самолично — именно потому, что на время расстрела этих детей у него имелось железное алиби: он находился за границей. Временно вернувшись оттуда осенью 1935 года, Орлов «узнал, что еще в 1932 году, когда сотни тысяч беспризорных детей, гонимых голодом, забили железнодорожные станции и крупные города, Сталин негласно издал приках: те из них, кто был схвачен при разграблении продовольственных складов или краже из железнодорожных вагонов, а также те, кто подхватил венерическое заболевание, подлежали расстрелу. Экзекуция должна была производиться в тайне. В результате этих массовых расстрелов и других «административных мероприятий» к лету 1934 года проблема беспризорных детей была разрешена в чисто сталинском духе».[433] Сведения об этом, со ссылкой на того же Орлова, повторялись и другими авторами.[434]
Скудость фактов и цифр не должна порождать сомнений в значимости этого явления: просто принимались серьезнейшие меры для сокрытия таких по существу беззаконных массовых акций — их исполнители подлежали затем также уничтожению.
В особо вопиющих ситуациях массовых расстрелов в лагерях в 1938 году подобное сохранилось в памяти многих зэков, уцелевших потому, что эта волна расстрелов, внезапно начавшись по какой-то тайной инициативе сверху, так же внезапно оборвалась.
Новый начальник Дальстроя «Гаранин /…/ открыл на Колыме кампанию террора /…/. Только в концлагере Серпантинка Гаранин расстрелял в 1938 году около двадцати шести тысяч человек».[435]
Но в начале следующего года Гаранин был отозван с Колымы и расстрелян[436] — об этом автор этих строк и самолично слышал рассказы бывших зэков, уже по доброй воле навсегда оставшихся на Колыме, где, также по доброй воле, провел автор лето 1975 года.
С Колымой связана печальная страница в истории нашей семьи. Старший брат моего отца, Артемий Николаевич Брюханов, ровесник Аркадия Гайдара, имевший не менее яркую биографию (он, в частности, был создателем и одним из первых руководителей всероссийской пионерской организации), был арестован весной 1938 года как «враг народа», получил восемь лет и осенью оказался на Колыме. Далее родным стало известно, что открылось новое следствие, и в 1939 году его этапировали обратно в Москву. По завершении следствия его расстреляли в июле (по другим данным — в августе) уже 1941 года. Лишь после публикаций в самом конце ХХ столетия новейших сведений о расстрелянных, стало известно, что в декабре 1938 он бежал из лагеря в Магадане и сумел продержаться на воле три недели — в колымскую-то зиму![437] Это было его индивидуальной попыткой избежать гаранинских расстрелов, завершившейся не слишком удачно, хотя, возможно, именно опала Гаранина и послужила причиной продления жизни моего дяди, а не немедленного его расстрела после поимки.
Один персонаж, встреченный в 1975 году (бывший в молодости сельским механизатором на Алтае и посаженный в 1937 году потому, что его брат был репрессированным секретарем райкома комсомола), уверял автора этих строк, что Гаранин был преступником, убившим и присвоившим документы настоящего чекиста Гаранина, и был опознан и разоблачен родной сестрой последнего, неожиданно приехавшей на Колыму с материка; Сталин же, конечно, ничего не знал об этих знаменитых гаранинских расстрелах!
— А кем же был этот мнимый Гаранин? — спросил автор этих строк.
— А, каким-то врагом народа, — равнодушно ответил этот бывший «враг народа», отслуживший после семнадцати лет лагерей участковым уполномоченным милиции там же на Колыме — «хозяином тайги», знаменитым на всю Колымскую трассу.
Велика Россия — и удивляться в ней нечему!
Так же происходило и в Печорских лагерях в том же 1938 году по инициативе тамошнего начальника — Кашкетина: «Через несколько месяцев правления Кашкетина лишь в одной группе лагерей в изоляторы попали две тысячи заключенных, из коих в живых осталось семьдесят шесть человек».[438] Этих последних просто не успели расстрелять на знаменитом Кирпичном заводе потому, что и Кашкетин «исчез вместе со своими ближайшими подчиненными в конце ежовщины».[439]
Там же, где расстрелы доводились до полной ликвидации жертв в отдельных небольших регионах, не оставалось ни свидетелей, ни слухов об этом.
Всемирно известен скандал с расстрелом польских офицеров в Катыни в 1940 году, но другие-то места массовых расстрелов тех же поляков не обнаружены и по сей день!
Едва ли подобные массовые расстрелы отражены в статистике осужденных и расстрелянных по приговорам ВЧК-ОГПУ-НКВД, составленной в декабре 1953 года в МВД СССР за период с 1921 по 1940 год.[440]
В опубликованных справках, например, число расстрелянных в 1921 году (9 тысяч 701 человек) заведомо ниже самых минимальных количественных оценок расстрелянных при подавлении тогда Кронштадтского мятежа, Тамбовского восстания, восстаний в Западной Сибири (там-то и трудился Аркадий Гайдар) и еще не утихавшей Гражданской войны на Украине, в Белоруссии, в Карелии, на Кавказе, в Средней Азии, в Якутии и на Дальнем Востоке.
Совершенно очевидно, что одни расстрелы происходили с оформлением официальных бумаг, предусмотренным законом, а другие расстрелы просто никак не фиксировались, хотя высшие власти, сами же инициировавшие такие расправы, затем регулярно вмешивались и пресекали чрезмерное разрастание подобной деятельности — отсюда и судьбы Гаранина, Кашкетина и иже с ними, создававшие и мнимое алиби высшему начальству; в противных случаях ситуация неудержимо скатывалась бы к совершенно ничем не ограниченному массовому уничтожению одних россиян другими — как это и происходило в 1917–1920 годах.
О том, как обстояло дело в самом начале Гражданской войны, свидетельствуют нижеследующие эпизоды.
Коммунистическая пропаганда утверждала, что первые дни Октябрьской революции были сплошным разгулом гуманизма: «В пылу борьбы восставший народ хотел расправиться с захваченными контрреволюционерами, но по распоряжению В.И. Ленина самосуды над юнкерами были прекращены и приняты меры к сохранению жизни всех арестованных, в том числе и министров» свергнутого правительства[441] — об этом рассказывает целая глава двухтомного официоза (позднее вышло и трехтомное переиздание этого же фундаментального вранья) под характерным названием (главы): «Гуманизм и демократичность советских учреждений в борьбе с контрреволюцией».[442]
Якобы лишь позднее происки контрреволюционеров и бандитов заставили прибегнуть к более суровым мерам — и 26 февраля 1918 года был вынесен первый в истории Советской власти смертный приговор: «ВЧК расстреляла известного авантюриста-бандита, самозванного князя Эболи (он же Гриколи, Найди, Маковский, Далматов) и его сообщницу Бритт за ряд грабежей, совершенных ими под видом обысков от имени советских органов. Этот первый расстрел был произведен по специальному представлению Коллегии ВЧК. Заместитель председателя ВЧК Я.Х. Петерс так объяснял причины применения расстрела: «Вопрос о смертной казни с самого начала нашей деятельности поднимался в нашей среде, и в течение нескольких месяцев после долгого обсуждения этого вопроса смертную казнь мы отклоняли как средство борьбы с врагами. Но бандитизм развивался с ужасающей быстротой и принимал слишком угрожающие размеры. /…/ Эти обстоятельства заставили нас в конце концов решить, что применение смертной казни неизбежно, и расстрел князя Эболи был произведен по единогласному решению».»[443]
Это еще в 1918 году звучало чистейшим лицемерием и фарисейством; на самом деле все происходило совершенно по-другому.
Знаменитый американец Джон Рид, воспевший хвалу Октябрьской революции, рассказывал, как на третий-четвертый день после 25 октября (7 ноября по новому стилю) 1917 он выехал на первый фронт Гражданской войны — под Царское Село. По дороге автомобиль с американцем и сопровождавшими его красногвардейцами был остановлен патрулем революционных солдат — эти последние были неграмотны, как и подавляющее число сторонников новой власти вообще. Проверка показала, что у всех спутников Рида документы выглядели единообразно; его же мандат был оформлен по-другому — с подписями и печатями видных шишек из Смольного. Понятно, что и сам вид прилично одетого американца выдавал в нем подозрительного буржуя. Рида высадили, а автомобиль с остальными проследовал дальше.
Пораженный американец вдруг обнаружил, что его хотят немедленно расстрелять. Его отчаянные протесты заставили самоназначенных палачей обратиться в ближайшую дачу, где отыскалась совершенно посторонняя образованная женщина, прочитавшая документ вслух; солдаты мало что поняли, но сомнения в обоснованности немедленного расстрела все-таки возникли — и Рида повели в местный полковой комитет; все другие встреченные солдаты также порывались покончить на месте с явным врагом, но до комитета его все же довели, а там нашлись товарищи, сумевшие разобрать смысл мандата — и жизнь будущего основателя компартии США была спасена.[444]
Неплохая история?
Понятно, что те, кому меньше повезло, уже не оставили подобных свидетельств!
Расстрел же «князя Эболи» был описан в одном из ранних очерков упоминавшегося Исаака Бабеля, печатавшихся в петроградских газетах первых месяцев 1918 года — тогда еще сохранялось некоторое подобие свободы прессы; автору этих строк эти очерки попались в виде подборки сочинений Бабеля, гулявшей в Самиздате в семидесятые годы. Там рассказывалось, что тела расстрелянных Эболи и его подруги Бритт были привезены в больничный морг и брошены на штабель трупов людей, расстрелянных прежде; для расстрела их предшественников, таким образом, не потребовалось никаких особых постановлений ВЧК!
При этом обнаружилось, что Бритт еще жива — неизбежные издержки романтической юности и дилетантизма первоначальной эпохи коммунистического правления! Больничные врачи даже боролись еще несколько часов за ее жизнь, но безуспешно.
Понятно, что в России тех лет каждый, кто владел оружием, был полностью волен в его применении — и уступал лишь превосходящей силе такого же оружия и ею же мог быть приведен к ответственности за содеянное.
Страшнейшая эпоха со страшнейшими ее последствиями!
Американцам тоже очень нравится псевдоромантика их Дикого Запада — классический показатель духовной незрелости целой великой нации!
В сумме по справкам 1953 года числится 744 тысячи 351 расстрелянный за 1921–1938 годы; заметный максимум приходится, естественно, на 1937–1938 годы: 1937 год — 353 тысячи 074 расстрелянных, 1938 год — 328 тысяч 618 расстрелянных.
Всего же осуждено за 1921–1938 годы (не только к расстрелу, но и к лагерям и тюрьмам, ссылкам и высылкам) без малого три миллиона человек — и это, повторяем, только по официально составленным приговорам.
Заметим при этом, что в первоисточнике число жертв указывается в количестве людей — это неверно; при расстрелах это действительно должно совпадать, но в отношении других приговоров, несомненно, имеет место повторный счет: фактически указано количество не людей, а приговоров; один человек, таким образом, мог получить и отбыть (частично или полностью) не один, а несколько приговоров за эти годы; расстрел же пресекал продолжение таких индивидуальных судеб. Дядя автора этих строк — типичный пример в этом отношении.
К нашей же теме имеет касательство такая непосредственная информация: в одной из справок утверждается: «Всего осужденных за 1921–1938 гг. — 2 944 879 чел., из них 30 % (1062 тыс.) — уголовные».[445]
Учитывая общее соотношение расстрельных приговоров и всех остальных (суммарно округленно 750 тысяч расстрелянных при общем числе 3 миллиона приговоров) получаем грубую оценку в 250 тысяч расстрелянных уголовных преступников. На самом деле число повторных приговоров у уголовных преступников должно быть существенно больше, чем у политических: какого-либо ярого белогвардейца, например, сразу расстреливали, а карьеры уголовных развивались обычно по стандартной схеме: мелкая кража — небольшой приговор, повторная кража — приговор посолиднее и т. д. В то же время приговоры по линии ВЧК-ОГПУ-НКВД не могли касаться мелких уголовных преступлений, а применялись только к серьезным. В итоге численность расстрелянных уголовных преступников не поддается такой примитивной оценке: их могло быть и много больше 250 тысяч, и много меньше.
Так или иначе, но это были массовые расстрелы, и эти данные подтверждаются многочисленными индивидуальными свидетельствами о том, что особенно в 1937–1938 годах расстрелам подвергались не только осужденные противники коммунистического режима (действительные и мнимые), но и массовые кадры организованной воровской и бандитской преступности.
Миллион (!) приговоров ворам и бандитам, из них — несколько сотен тысяч расстрельных (уже безо всякого повторного счета!), подвел черту под уничтожением неисчислимой массы беспризорных в 1932–1934 годах (наверняка это производилось и раньше) — потенциального подкрепления всего этого уголовного легиона.
Колоссальная социальная трагедия миллионов детей, лишенных и полноценного детства, и нормальных условий существования, вылилась в неисчислимое число жертв этих малолетних, а затем уже и подросших преступников, а в конечном итоге повела к предпринятой попытке массового истребления всей этой преступной среды — практически уже без суда и следствия.
С уголовной преступностью в СССР к 1939 году, тем не менее, вовсе не было покончено, хотя официальная пропаганда начисто отрицала затем существование профессиональной уголовной преступности. Лишь в период «развернутого строительства коммунизма» смирились с этим печальным явлением, объявив его «пережитком капитализма» — и литературные произведения и кинофильмы запестрели образами воров и убийц, гораздо более живо изображаемых, нежели «положительные герои». Был, например, такой игровой фильм с Михаилом Ульяновым в роли пахана — «Стучись в любую дверь»; пародия на него в одном литературном журнале называлась — «Лезь в любое окно».
Между тем, бедствия Второй Мировой войны завершились новым массовым голодом по всем сельским регионам разоренной державы в 1946 году, когда отменили карточную систему в деревнях. По крупной пьянке в командировочной гостинице один видный инженер как-то сознался автору этих строк в том, что он, во время деревенского детства в Тульской области, ел в тот год человеческое мясо — и это было не единственное слышанное свидетельство такого рода!
Снова поднялась волна детской и общей массовой преступности. Даже в самой Москве рубежа сороковых-пятидесятых годов приходилось слышать бесконечные рассказы о квартирных кражах и разбойных нападениях, происходивших тут же — в соседних дворах и старинных московских переулках, а о знаменитых московских окраинах — Перове или Марьиной Роще — ходили целые легенды! У автора этих строк знакомство с захватывающим миром преступлений началось с обычной детской дружбы с московской шпаной тех ушедших лет. Кое-кто из тогдашних друзей так и сгинул в тюрьмах и лагерях. О том же поется и в песнях Владимира Высоцкого и Юрия Визбора.
Нынешние приверженцы Сталина, тогда еще не родившиеся, любят восхищаться установленным им порядком! Большинство же тогдашних взрослых уже давно погрузились в старческий маразм и утратили представления об ушедшей и новейшей реальности!
Жуткое положение несколько выправилось в застойные годы: социальная и экономическая безмятежность не способствует примитивно преступному духу. Но позднее, естественно, все завертелось по новой.
И снова малолетки и отморозки, для которых не существует вообще никаких норм и ограничений, двинулись из подворотен на большие дороги, воображая, что теперь уже они творят закон и порядок, приводя в тревогу даже патриархов профессиональной преступности.
Автор этих строк позволит себе поделиться с читателем впечатлениями, полученными когда-то в беседе со знакомым вором, с которым случилось разбирать неприятную ситуацию, в которую ненароком влип тогда автор.
— Володя, — начал мой собеседник с налетом иронии, — как ты считаешь, кто они? — имелись в виду персонажи, с которыми у меня возник конфликт.
— Шестерки, — ответил я.
— Правильно, — подтвердил он и удивился: — Так чего же ты испугался?
Хотя и задетый заявлением о том, что я кого-то испугался, я ответил:
— А того, что убивают-то чаще всего не настоящие убийцы, а мальчишки в подъездах.
Его лицо на мгновение помертвело — он буквально за секунду пережил смысл сказанных мною слов.
— Да, — мрачно сказал он, — ты прав!
Консенсунс был достигнут, и беседа перешла в конструктивное русло.
И вот таким малолеткой и отморозком и был буквально сделан Адольф Гитлер, причем не кем-нибудь, а своим собственным отцом!
Едва ли, повторяем, Алоиз Гитлер думал при этом о перспективном будущем собственного сына: просто требовалось срочно его готовить для решения неотложных задач, а для этого требовалось сначала сломать всю его душу.
Алоиз-старший, потерпев неудачу на своем старшем сыне, успешно соблазнил следующего, введя его в чарующий романтический мир разбойничьих кладов, контрабанистских троп и самых взаправдашних убийств. И очарованный неожиданными перспективами ребенок, еще вчера увлеченно учившийся в классе, певший в церквном хоре и бегавший со сверстниками в непременных играх в войну (тогда на мировой повестке дня стояла Англо-бурская 1899–1902 годов), целиком и полностью отдал (и продал, поскольку изначально предполагалась вполне материальная общая добыча!) свою душу собственному отцу.
Мы не знаем пока, что там сочинил Норман Мейлер, но зато хорошо знаем, кто на самом деле оказался представителем Дьявола рядом с юным Адольфом Гитлером!
Наверняка поначалу выдвигались на авансцену благородные мотивы: отец рассказывал сыну о нанесенных обидах, вспоминал предков, рисковавших и жертвовавших жизнью при добыче семейных сокровищ, и апеллировал к восстановлению справедливости — требовалось возвращать законно нажитое, отнятое злейшим врагом и предателем.
Был ли сам Алоиз совершенно искренен при такой вербовке, хотя бы по отношению к Церкви — трудно сказать.
Вполне возможно, что Алоиз приписывал весь успех своей интриги по смене фамилии целиком себе самому — в том числе и тому, что эффектно обвел вокруг пальца и церковных иерархов, сумев растрогать их своим стремлением отречься от преступных предков.
Тогда он недооценил, но, впрочем, мог даже и не знать того, что католические верхи действовали, скорее всего, с гораздо более открытыми глазами и оказали ему помощь и поддержку потому, что сочли и справедливым, и полезным оказание помощи представителю хорошо и не первый век известному им семейству — хотя бы сам Алоиз и не мог их особенно интересовать.
И они, конечно, не ошиблись, поскольку сын того, кому они помогли, Адольф Гитлер, оказался деятелем, которого заведомо не приходилось игнорировать. Этот последний, уже в зрелом возрасте снова столкнувшись с необходимостью налаживать взаимопонимание с Церковью, принужден был более разумно корректировать отношение к ней, воспитанное его отцом.
Но сиюминутного успеха Алоиз, несомненно, добился. Он оказался, таким образом, в одном лице не только Билли Бонсом, с которым у него, конечно, имелось вполне объективное сходство, но и одновременно одноногим Джоном Сильвером — персонажем, в принципе не способным ни устать от жизни, ни отказаться от намеченных целей. В книге именно он почти соблазнил Джима вступить на стезю ничем не ограничиваемых поступков. Книжный Джим, таким образом, объединял в своем образе обоих братьев — и Алоиза-младшего, оказавшегося способным противостоять соблазну, и Адольфа, пошедшего на поводу у соблазнителя.
Понятно теперь, как и почему сложилось особое отношение Адольфа Гитлера к его старшему брату — Алоизу-младшему, наглядно демонстрировавшееся много лет спустя: отец конечно же посвятил уже завербованного Адольфа в то, что его брат оказался отступником — предателем священного семейного дела. Ясно, что и сам Алоиз-младший сознавал и многие годы переживал собственное отступничество.
Поначалу, заметим, все происходившее просто не могло восприниматься Адольфом иначе, чем вступление в новую, необычайно интересную и захватывающую игру — гораздо более привлекательную, чем игры в индейцев или англо-буров. Получилось ли так отчасти самопроизвольно, или это входило в коварные и прочно скалькулированные расчеты его отца, но вступление Адольфа в такую игру не должно было сопровождаться резкими изменениями в его мировосприятии: игра — это игра, а серьезные вещи, к которым приучали добросовестного младшего школьника — это серьезные вещи.
Постепенно, однако, новая игра, отнимая немало усилий, отвлекая на себя все больше забот и требуя все более четких размышлений и решений, должна была постепенно вытеснять прежний мир с его ценностями, которые уже выглядели не столь блистательными и привлекательными, как раньше.
Позднее Адольфу предстояло проникнуться предельным цинизмом, без которого оказалось просто невозможно решать возникающие текущие задачи, преодолевая препятствия, отделявшие доморощенных аргонавтов от золотого руна, за которым они двинулись в сказочный поход — чуть ниже мы об этом подробнее расскажем. Впрочем, и легендарные аргонавты, если вдуматься, вовсе не были пай-мальчиками!
Затем Адольф и вовсе пошел своим путем — и намного обошел и все свое реальное бытовое окружение, и всех героев «Острова сокровищ»; с этим, конечно, должен согласиться всякий, знающий хотя бы поверхностно последующую биографию Гитлера (упомянутый Дани Леви, как мы полагаем, к числу таковых просто не относится).
Но и при этом буквально всем последующим Адольф Гитлер был обязан своему отцу — прежде всего потому, что последний учил и научил сына во всем полагаться на самого себя и не склоняться ни перед какими авторитетами. Антиклерикализм, в частности, был необходимым элементом этой общей системы.
В этом новом для Адольфа мире полагалось, уже не колеблясь и не сомневаясь, делать то, что было целесообразным, но что именно было целесообразным — это пока что решал не он сам, а его отец.
Последующее формирование личностных черт Адольфа наглядно демонстрирует, какие задачи поставил перед ним его отец и каким именно образом предполагалось их решать.
В одном из фантастических рассказов, прочитанных около полувека назад (автор и название в данном случае выпали из перегруженной памяти), имелся гениальный конструктор роботов, который, проснувшись с похмелья, обнаружил у себя дома бродящего нового робота, изготовленного во время пьянки, — и не мог вспомнить его предназначения. После многократных попыток разрешить эту проблему выяснилось, что робот был создан для откупоривания бутылок с пивом — взамен утерянной открывалки.
Мрачная аналогия заключается в том, что юный Адольф Гитлер оказался не роботом-открывалкой, а роботом-отмычкой, предназначенным для тайного добывания клада, запрятанного Иоганном Непомуком!
Здесь, конечно, возникают и значительно более простые и примитивные аналогии. Среди сюжетов преступной деятельности, широко распространенной в Советском Союзе во время и после Второй Мировой войны, был один такой шаблонный: взрослые грабители просовывали сквозь узкую оконную форточку, оставленную открытой ушедшими или заснувшими квартирными хозяевами, маленького ребенка, который затем изнутри отворял квартиру и впускал взрослых громил. Эти дети, конечно, тоже были настоящими роботами-отмычками.
Об их последующих судьбах не хочется и думать.
Все это — не только наследие прошлого. В современные европейские СМИ изредка прорывается тема семейного воспитания малолетних преступников. Достигает она и российских СМИ — в качестве предупреждений российским туристам в Европе. Например:
«Летом 2001 года в Париже высадился десант румынских детей в возрасте от 8 до 12 лет. Юные карманники прошли отличную подготовку где-то в районе Плоешти и показали в Париже высокое мастерство. Полицейские считают, что чуткие пальцы детей на ощупь определяют, какого достоинства купюра в кошельке у клиента. А клиентами, как правило, являются японские и американские туристы: японцы, потому что носят при себе много наличности, американцы, потому что на черном рынке высоко котируются американские паспорта.
Кстати, ни одного взрослого румына в окрестностях Трокадеро бдительная полиция не обнаружила. На Трокадеро орудуют только дети. По оценке экспертов, каждый такой маленький ворюга в день добывал до 25 тысяч франков (примерно 4 тысячи долларов). /…/ Если детей ловят (уж как нерасторопна французская полиция, но если постарается, то может), встает вопрос: что с ними дальше делать? /…/ Детей до 13 лет во Франции наказывать нельзя, можно наказывать их родителей. Но где родители? Даже если удается проследить маршрут детей от «места работы» до дома (где-то в восточных пригородах Парижа) и вломиться в квартиру, то взрослые разыгрывают спектакль: дескать, с детьми абсолютно незнакомы, а дети объясняют знаками, что ошиблись адресом. Дотошный полицейский может затребовать документы, если у взрослых какие-то нелады с документами, взрослых и детей удается выслать из Франции. Однако через две недели те же дети опять появляются на Трокадеро или около Эйфелевой башни, а при очередном приводе в полицию называют себя другими именами»;[446]