9. НОВОЕ РОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА: ЯЙЦЕОБРАЗНЫЙ КУПОЛ И СКУЛЬПТУРНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА
9. НОВОЕ РОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА: ЯЙЦЕОБРАЗНЫЙ КУПОЛ И СКУЛЬПТУРНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА
Новый гуманизм, выросший из переосмысления античной мысли и литературы, откроет, в свою очередь, дорогу к Ренессансу, который начался как «возрождение», но вскоре развился в оригинальное явление. Существует некая общая нить, которая пронизывает этот долгий и постепенный процесс, достигший полного расцвета в XV веке. Эта нить — знание. Ранние гуманисты заново открыли его, а художники Ренессанса придали объем. Наиболее характерное и оригинальное выражение Ренессанс нашел в искусстве, но вот что критически важно: сами художники видели в своих произведениях форму знания, и по крайней мере в этом отношении переход от гуманизма к Ренессансу проходил в высшей степени гладко.
Художники Ренессанса создавали образы, чье отличие от картин их средневековых предшественников бросается в глаза. Это отличие определяется отказом от прежней стилистики и формального канона, и хотя многое от средневековой религиозной символики сохраняет свою силу, ей все очевиднее бросает вызов психологический реализм, которым художники нового времени насыщают свои произведения. Человеческие фигуры изображаются со всем правдоподобием, свойственным классическим образцам, и помещаются в узнаваемый пейзаж. И хотя сюжеты и герои по-прежнему по преимуществу самым тесным образом связаны с религией (святые, Мадонна, библейские сцены и так далее), все реже выглядят они трансцендентальными или метафизическими образами, все чаще воспринимаются как если бы жили они в реальной действительности, в отмерянные им сроки. Искусство становится формой знания о человеке, понимания чисто человеческого удела; это новое искусство стремится научить человека самопознанию и познанию мира почти в научном стиле — да в общем-то оно во многих отношениях и стремилось быть наукой. Как увидим, художники позднего Ренессанса, такие как Леонардо да Винчи, будут даже использовать свое искусство для обнажения тайн природы и человеческого естества — изображать сложное течение воды, анатомию человеческого тела, а также рисовать чертежи или изобретать сложные механические объекты. Вот это важно помнить — представление об искусстве как о форме знания всегда оставалось интегральной частью революционного сдвига в искусстве; с самого начала ренессансные художники видели в себе открывателей новых истин — в области искусства, техники, человеческой природы, мира.
Первые образцы этого нового направления в искусстве возникнут в Италии XV века, почти исключительно во Флоренции. Почему именно здесь, почему не в Неаполе или Венеции, Милане или Риме? Ведь и эти города вполне процветали, и в них ощущалась тяга к просвещенности, и они были связаны живыми нитями с международной торговлей. Но в то же время у каждого были свои особенности, препятствующие новаторству, независимости и широте взгляда, абсолютно необходимым для осуществления такого крупного переворота, каким является Ренессанс. В Неаполе и Милане царила автократия; Рим оставался по преимуществу провинциальным городом, зависящим от капризов того или другого понтифика; Венеция твердо пребывала под властью высшей аристократии. Ну а Флоренция воспринимала себя как демократическую республику, и ее псевдодемократия была сколь показной, столь и подверженной коррупции, и, вполне возможно, именно эта политическая нестабильность оказалась питательной почвой для всякого рода новшеств. К тому же в этом городе поддерживалась давняя традиция меценатства: предполагалось, что процветающие коммерсанты должны воспринимать содействие вящей славе Флоренции как свой патриотический долг. Частично именно поэтому здесь издавна процветали искусства — еще в XIV веке и Данте, и Петрарка, и Боккаччо были тесно связаны с Флоренцией, которая по-прежнему воспринимала себя как город муз, порождающий и равно привлекающий к себе художников, нуждающихся в поддержке. Это превратилось в самовозрождающийся процесс, высекающий творческую искру соперничества и новаторства, а параллельно и в связи с ним развивалась мощная интеллектуальная традиция, которая на основе интереса к античным манускриптам питала ранние гуманистические идеи; в результате же происходило взаимное оплодотворение, когда художники и поэты оказывались в едином сообществе с гуманистически ориентированными философами и учеными. Не какой-то один, а именно весь комплекс этих факторов и определил уникальную роль Флоренции в судьбах Ренессанса — а Медичи, в свою очередь, всячески содействовали укреплению этой роли. Главным стала могучая, но и избирательная поддержка искусств со стороны всей семьи, а в особенности Козимо. Разумеется, флорентийский Ренессанс возник бы и без Медичи, а они бы остались просто одним из нескольких семейств, что способствовали его первоначальному расцвету, но именно избирательность меценатской деятельности, точечная поддержка целого ряда ведущих художников Ренессанса оставит в истории неизгладимый след. Можно говорить о наличии внутри флорентийского Ренессанса специфических особенностей, связанных с именем Медичи, и, как бы к этому ни относиться, сформируются они на основе их положения крестных отцов, как всего города, так и его культуры, какими они оставались на протяжении жизни нескольких поколений.
Медичи оказались связаны с развитием этого нового искусства с самого его зарождения. Вот красноречивый тому пример: первый же шаг Джованни ди Биччи на ниве меценатства разрешился тем, что многими рассматривается как начало великого ренессансного искусства, — бронзовыми дверями баптистерия Сан-Джованни. Побудило его заказать эту работу одно событие недавней флорентийской истории. В 1401 году в городе разразилась эпидемия чумы, вызвавшая общий страх и ужас. К счастью, сошла она на нет так же быстро, как и возникла, однако же успела пробудить воспоминания о Черной Смерти, буквально выкосившей Флоренцию всего за полстолетие до того. Вот городские власти, в знак благодарности Богу за спасение от новой Черной Смерти, и решили поставить в баптистерии XII века новые мощные двери. Располагался он на площади перед собором Санта-Мария дель Фьоре и занимал особое место в сердце каждого флорентийца, потому что здесь крестили всех новорожденных, без исключения.
Был объявлен конкурс, авторы представили эскизы, которые рассматривало специальное жюри. Джованни ди Биччи вошел в его состав, и, вполне возможно, это был его первый опыт участия в общественной жизни, благодаря которому умный, средних лет, банкир прикоснулся к миру искусства и меценатства. Решение жюри было неожиданным: победителем признали никому не известного, незаконнорожденного двадцатичетырехлетнего золотых дел мастера по имени Лоренцо Гиберти.
Ему понадобится более двадцати лет, чтобы создать удовлетворяющее его произведение, а это, в свою очередь, потребует полного изменения самой техники и материалов литья. Результат — торжество и технологии, и искусства. Гиберти создал рельефные картины целого ряда библейских легенд, герои которых, облаченные в классические одежды, отличаются удивительным правдоподобием, а сами сцены — острым драматизмом; иные из них разворачиваются на впечатляющем архитектурном фоне, как, например, внушительная древнеримская арка или Ноев ковчег, изображенный в форме пирамиды. Этот фон и эти одеяния свидетельствуют о глубоком интересе Гиберти к давно преданным забвению древним руинам, на которые он смотрит словно впервые, а равно не меньшем интересе к ныне возрождаемому классическому знанию (изображение Ноева ковчега в виде пирамиды восходит к греческому теологу III века Оригену — образ, совершенно утраченный в Средние века).
Двери баптистерия, созданные Гиберти, вызвали в свою пору общее восхищение, а ныне почитаются одной из образцовых работ раннего Ренессанса. Успех был таков, что автору поручили сделать еще одни двери — к восточному входу в баптистерий, — и эта работа, будучи закончена в 1452 году, отнимет у него уже тридцать лет, что на сей раз объясняется уже не только тягой к совершенству. Дело в том, что в это время Гиберти получал множество других заказов: первые двери к баптистерию сделали его знаменитым, а следом за славой пришло и богатство: он стал одним из самых преуспевающих художников Флоренции. Из его позднейших castato следует, что Гиберти владел загородной фермой, а также виноградником и даже отарой овец. Его автопортрет, скромно помещенный у самого косяка восточных дверей, изображает славного на вид, лысеющего мужчину. Работа над этими вторыми дверями затянется настолько, что установлены они будут только через год после смерти художника. Говорят, впервые увидев их много лет спустя, молодой Микеланджело был так потрясен их красотой, что воскликнул: «Так, наверное, выглядят врата в рай!»
Впрочем, такой восторг разделяли не все флорентийские художники. Лишь немного уступивший ему в 1402 году соперник был настолько разозлен своим поражением, что быстро собрал вещички и уехал в Рим. Этого художника звали Филиппо Брунеллески. Он родился во Флоренции в 1377 году и был известен своим на редкость неуживчивым характером: горделивый, обидчивый, скрытный, подверженный резким переменам настроения. Одной из любимых привычек Брунеллески было анонимно посылать оскорбительные письма в стихах людям, которые, как ему казалось, каким-то образом нанесли ему обиду.
Брунеллески чувствовал себя настолько униженным поражением от Гиберти, что решил оставить живопись и скульптуру и сделаться архитектором: здесь уж, дал он себе зарок, его не превзойдет никто. В Рим Брунеллески отправился в сопровождении молодого — ему было всего шестнадцать лет — но уже обнаружившего свой незаурядный талант художника Донателло; темперамент у него был такой же взрывной, и вдвоем они целыми днями, ожесточенно споря, бродили по руинам Древнего Рима, откапывали статуи, изучали их строение. Удивительно, но Брунеллески так и не признался Донателло, что готовится стать архитектором, хотя именно это привело его сюда и именно в ходе этих раскопок ему предстояло открыть величайшие тайны именно истории архитектуры.
Среди немногих сохранившихся сооружений античного Рима выделялся Пантеон с его бесподобным в сто сорок два фута куполом, выстроенным для императора Адриана в эпоху наивысшего подъема Рима. Секрет конструкции свода, равного которому по ширине за минувшие тысячу триста лет так и не появилось, был давно утрачен. В попытке разгадать эту тайну Брунеллески сумел каким-то образом взобраться на крышу Пантеона и вынуть из кладки купола несколько камней: внутри обнаружился еще один купол. Это внутреннее сооружение состояло из каменных блоков, подогнанных один к другому так плотно, что они держались буквально сами по себе; в то же время перемычки между внутренним и внешним сводами были сконструированы таким образом, что один держался за счет другого.
По возвращении во Флоренцию — случилось это примерно в 1417 году — Брунеллески быстро сделал себе имя одного из ведущих архитекторов города. Как говорилось, в 1419 году Джованни ди Биччи возглавил комитет, заказавший Брунеллески строительство приюта для подкидышей, которому дали странное эвфемистическое наименование — Ospedale della Innocenti (Больница Невинных). Он стал первой крупной работой Брунеллески, и выдержанный в строгом классическом стиле фасад здания разительно выделялся на фоне окружающих средневековых домов — особенно своими изящными колоннами, техника которых была давно позабыта, а теперь вот возродилась. По ходу работы сдержанный стареющий банкир и молодой темпераментный архитектор неожиданно сдружились. С самого начала Брунеллески вполне ясно сформулировал, что ему хотелось бы построить; Джованни же, со своей стороны, явно неуверенно ощущая себя в новой роли покровителя искусств, часто обращался за советом к своему воспитанному в гуманистическом духе сыну Козимо. Того не нужно было подстегивать, его меткие замечания касательно новаторских устремлений Брунеллески только укрепили Джованни в его преклонении перед архитектором, ну а глубокое проникновение в суть замысла со стороны Козимо свидетельствовало, что скоро и он сдружится с Брунеллески. Так оно и получилось, и, объединившись, эти двое убедили Джованни продолжить свою деятельность мецената, в результате чего он заказал Брунеллески реставрацию и расширение Сан-Лоренцо, семейной церкви клана Медичи. Получилось так, что ризницу Сан-Лоренцо Брунеллески закончил как раз к похоронам Джованни (1429) — впрочем, в это время он уже с головой погрузился в работу над куда более крупным проектом, который и составит ему славу в веках.
Строительство собора Санта-Мария дель Фьоре началось еще в 1296 году, когда первый банковский бум сделал Флоренцию мировым центром торговли шерстью, а заодно одним из богатейших городов Европы. Преисполненные гражданской гордости, флорентийцы начали смотреть на свою родину как на новый Рим и, дабы запечатлеть этот самозванно присвоенный титул материально, решили, что новый собор должен стать крупнейшим во всем христианском мире, равным готическим соборам северной Европы и Святой Софии в Константинополе с ее знаменитым куполом.
Но тут, одно за другим, последовали банкротства Перуцци, Барди и Аччайуоли, за ними — Черная Смерть, и в результате через пятьдесят лет после начала строительства новый собор представлял собой едва ли большее, чем опустевшая строительная площадка. Незавершенный фасад выходил на открытый всем ветрам, заросший чертополохом пустырь, отчего более походил на руины, нежели на строительный объект; ну а восточная часть фундамента оставалась оголенной так долго, что за улицей, проходившей близ будущего собора, закрепилось название Lungo di Fondamenti (Вдоль фундамента).
Но в какой-то момент преуспеяние вернулось. Торговля шерстью в Европе переживала новый расцвет, на авансцену вышло второе поколение банкиров во главе с Медичи, с которыми в Европе никто сравниться не мог. Работы по строительству собора Санта-Мария дель Фьоре возобновились, и к 1418 году оставалось возвести лишь венчающий его громадный купол. И тут на первый план вышла роковая проблема: ведь, согласно первоначальному замыслу, он должен равняться в обхвате ста тридцати восьми футам, то есть не уступать никому, кроме римского Пантеона. Предполагалось, что этот купол станет воплощением гордости и завоеваний великого города Флоренции, но, увы, амбиции ее граждан сильно превосходили возможности современной архитектуры, и в результате немыслимый купол из символа торжества и величия превратился во всеобщее посмешище.
Вопрос заключался в том, как возвести это колоссальное сооружение так, чтобы под его неимоверной тяжестью не рухнули стены собора. Одна за другой проходили напряженные встречи в синьории и разного рода заинтересованных учреждениях, на которых выдвигались самые оригинальные проекты. Предлагалось, например, сделать купол из какого-нибудь легкого материала наподобие пемзы, но вскоре выяснилось, что для возведения лесов элементарно не хватает дерева. Тогда возникла идея на время строительства заполнить все внутреннее пространство собора землей, и тогда купол будет поддерживаться изнутри. Но в таком случае как убрать землю, когда строительство будет завершено? Кто-то предложил щедро набить землю монетками, что привлечет маленьких оборванцев, и они живо разгребут завалы. Комитеты уперлись в тупик, и в конце концов было решено объявить конкурс.
В нем принял участие и Брунеллески, предложение которого состояло в том, чтобы сделать купол в форме яйца, с каменными ребрами в качестве опоры всей конструкции. Из одиннадцати вариантов этот и был сочтен наилучшим. Но перед тем как сделать официальный заказ, судьи желали убедиться в том, что автор способен его осуществить, и они потребовали в деталях разъяснить, как именно Брунеллески собирается построить свой купол. Он наотрез отказался раскрывать свои тайны, а когда на него стали давить, он задал встречный вопрос: извлек из кармана яйцо и попросил членов комитета объяснить ему, как удержать его на столе в вертикальном положении. Не услышав ответа, Брунеллески разбил яйцо, и оно встало. Все сразу запротестовали, мол, каждый на такое способен, в ответ на что Брунеллески заметил: «Верно, но то же самое вы бы сказали, если б я объяснил, как намерен сделать купол».
Членов комитета это не убедило, и, хотя в конце концов дело решилось в его пользу, заказчики выдвинули условие — Брунеллески должен работать на пару с другим мастером. В качестве такового был предложен Гиберти, но, услышав имя своего самого главного соперника, Брунеллески пришел в такую ярость, что пришлось вызвать стражу, которая силой вывела его из дворца. В общем, исключительно благодаря настойчивости и упрямству Брунеллески своего добился. Впрочем, даже и тогда его не оставила обычная подозрительность: отныне и до самого конца он будет ревностно хранить тайны своего замысла, выводя на чертежах загадочные символы и используя при расчетах собственный шифр на основе арабских чисел. Не только технология Брунеллески держалась втайне — многие ее элементы вообще никогда ранее не использовались; риск был чрезвычайно велик, и даже сам Брунеллески не был уверен в успехе. Он собирался построить купол, не прибегая к помощи лесов: по его замыслу каменная кладка будет сама себя удерживать на всем протяжении строительства. Тайна этого метода была почерпнута им в римском Пантеоне, где два купола, внешний и внутренний, в своем роде поддерживали друг друга, при этом кирпичная кладка внутреннего была сделана «в елку», когда один камень, плотно прилегая к другому, словно сам удерживает себя на весу. Нельзя, однако, сказать, что Брунеллески просто копировал старую технику. Да, римляне оставили в наследство свой купол, но не оставили строительных инструкций. Как они это сделали? Отсюда следует, что, когда дело дошло до конкретных деталей, Брунеллески был вынужден сочетать в своей работе и исторические разыскания, и вдохновенный полет фантазии, и смелые оригинальные решения. В данном случае знание и возрождалось, и усваивалось. В результате возникло великое произведение искусства, один из шедевров раннего Ренессанса. Это была также выдающаяся инженерная работа: всего на строительство купола потребовалось четыре миллиона кирпичей общим весом в полторы тысячи тонн; для того чтобы поднимать их на нужную высоту, Брунеллески изобрел подъемный кран, а потом придумал еще более совершенное устройство. В очередной раз искусству понадобилась наука: с самого начала Ренессанса они шли рука об руку, прогресс в одной области был бы невозможен без достижений в другой.
Строительство купола Санта-Мария дель Фьоре, завершенное наконец в 1436 году, растянулось на пятнадцать лет. Этот шедевр архитектуры изменил панораму города; впрочем, и уличный его пейзаж не остался прежним. Параллельно с работой над куполом Брунеллески занимался по поручению Козимо часовней Медичи в церкви Сан-Лоренцо, да и в городе у него было немало объектов. После смерти Джованни Козимо уже ничто не мешало вкладывать деньги в строительство, и в центре средневековой Флоренции постепенно вырастал новый ренессансный город. Все архитекторы, подобранные Козимо, — Брунеллески, Донателло, Микелоццо, — изучали останки античного Рима и ныне, на свой лад, возрождали во Флоренции великий классический стиль.
Да, новому искусству была нужна наука, но нужны были ему и деньги, и их-то давал по преимуществу Козимо, который, по словам одного восхищенного историка, «был преисполнен решимости превратить средневековую Флоренцию в совершенно новый ренессансный город». В этом нет преувеличения, ибо именно Козимо финансировал строительство либо реставрацию зданий самого разного толка, дворцы и библиотеки, церкви и монастыри. Когда много лет спустя его внук Лоренцо Великолепный открыл бухгалтерские книги, то был буквально потрясен, увидев, какие суммы вложил Козимо в это дело: по счетам выходит, что между 1434-м и 1471-м годами на строительство было потрачено 663 775 золотых флоринов — цифра умопомрачительная (Козимо умер в 1464 году, но и после его кончины продолжалось строительство того, что не было завершено при жизни). Такую сумму трудно оценить в полной мере, достаточно отметить, что ровно за сто лет до того все активы крупного банка Перуцци, сосредоточенные в его филиалах, разбросанных по всей Европе, вплоть до Кипра и Бейрута, на пике его успехов составляли в денежном выражении 103 000 золотых флоринов.
Тем не менее вся эта щедрость основывалась на солидной банковской деятельности. Изучение отчетности банка Медичи показывает, что, используя самые современные и действенные финансовые механизмы, он в то же время избегал каких-либо новшеств в своей повседневной практике; среди сходных институтов он отличался, пожалуй, наиболее высокой степенью консервативности. Ни Джованни ди Биччи, ни Козимо де Медичи не придумывали новых методов или способов занятий банковским делом, предпочитая основываться на том, что было испытано другими и доказало свою эффективность. Это непременно следует иметь в виду, ибо только подобный консерватизм, ну и еще политическая структура, созданная Медичи, позволяли Козимо заниматься всем остальным. И чем бы это «остальное» ни было, он прежде всего оставался осмотрительным и в высшей степени проницательным банкиром. Единственный творческий элемент, который с завидным постоянством обнаруживает себя в его деятельности финансиста, это налоговые декларации; впрочем, это давняя традиция в итальянском банковском деле.
Пусть Козимо был консервативен в своих финансовых операциях, пусть он сознательно вел вполне скромный образ жизни и вообще предпочитал оставаться в тени, но при этом он удивительным образом мирился с самыми экстравагантными выходками своих протеже. Наиболее выразительно, быть может, об этом свидетельствует один случай из биографии его фаворита Донателло, человека весьма чувствительного. Как-то один купец из Генуи заказал ему, по рекомендации Козимо, свой бюст в натуральную величину, но, когда работа была закончена, платить отказался, утверждая, что художник запросил слишком много. Призванный в качестве арбитра Козимо велел отнести бюст к себе во дворец, где его поставили на крышу, у перил, так чтобы его можно было разглядеть наилучшим образом. Заказчик, однако, продолжал стоять на своем: с него берут слишком дорого, тем более что работа заняла у автора всего месяц и не может стоить более 15 флоринов. Услышав это, Донателло пришел в ярость и заявил, что он художник, а не ремесленник, которому платят почасно. И не успел никто встать на его пути, как он кинулся вперед и перебросил бюст через перила. Ударившись о булыжную мостовую, тот разлетелся на куски. Потрясенный случившимся, негоциант забормотал слова раскаяния и пообещал заплатить двойную цену, если Донателло сделает другой бюст, но тот и слышать ничего не хотел, несмотря на то что просьбу генуэзца Козимо — его друг поддержал от себя лично.
Как ни странно, Козимо мирился с такого рода поведением. Судя по всему, он стал одним из первых меценатов, кто признал неизбежность появления художника нового, ренессансного, типа. «Этих гениев, — говорил он, — нужно воспринимать так, словно они не из плоти сделаны, а сотканы из звездной пыли». Гуманизм породил новый подход к индивидуальности, ее начали воспринимать как органичную суть человеческой личности, никоим образом не зависящую от прихоти властителя. Пример Донателло свидетельствует об этом вполне красноречиво: его сложная, противоречивая натура невиданным доныне образом сказывалась в творчестве мастера. При этом парадоксальным образом в его характере сохранялась средневековая отрешенность, и он столь мало заботился о своем внешнем виде, что Козимо решил, что следует вмешаться. Дабы хоть как-то заставить Донателло привести себя в пристойную форму, он подарил ему красивый красный камзол и новый плащ в придачу. Несколько дней Донателло красовался в новом одеянии, но затем вернулся к своей рабочей куртке, и Козимо сдался.
При всем своем самолюбии, Донателло вообще-то весьма мало думал о деньгах; все заработанное он складывал у себя в студии в корзину и предлагал помощнику пользоваться, коли возникнет нужда в деньгах, ее содержимым, не спрашивая хозяина. Правда, взамен он требовал абсолютной преданности. Говорят, что когда один из подмастерьев ушел, Донателло гнался за ним до самой Феррары, угрожая самыми жестокими карами. Вполне вероятно, правда, что у таких историй есть некая подоплека: Донателло был гомосексуалистом, так что многие вспышки ярости, несомненно, порождались личными чувствами. Первое упоминание о нем в хрониках возникает в связи с дракой, которую пятнадцатилетний юноша затеял с каким-то немцем, и, если верить написанному, противник Донателло получил удар по голове тяжелой дубиной и едва не истек кровью. Год спустя Донателло ушел в Рим с Брунеллески, и эта поездка положила начало долголетней дружбе, нарушавшейся, впрочем, всяческими разрывами: Донателло в избытке получал оскорбительные стишки, но явно всякий раз вскоре забывал их.
Из своей сексуальной ориентации тайны он не делал, и друзья мирились с его наклонностями; достоверно известен по крайней мере один случай, когда Козимо помог разрешить любовную ссору, разгоревшуюся между Донателло и его молодым подручным. Отношение к гомосексуальности было во Флоренции, судя по всему, двойственным. Страстному юноше-итальянцу приходилось нелегко в ситуации, когда девушки выходили замуж в возрасте гораздо более юном, нежели мужчины женились, а девственность считалась большим достоинством. Потому, когда молодую кровь сдерживать не удавалось, это было чревато крупными неприятностями и даже смертельной угрозой со стороны оскорбленной семьи; дефлорация означала сильный удар по ее достоянию, не говоря уже об оскорблении и ее чести, и чести будущего жениха.
Вот почему, несмотря на целый ряд установлений (1415, 1418,1432), запрещающих однополые связи, содомия среди молодых людей воспринималась, в общем, терпимо. По крайней мере преследовали за нее нечасто, а распространена она была во Флоренции XIV века настолько широко, что в немецком сленге, в качестве соответствия английскому «bugger» (в данном случае «содомит»), утвердилось слово Florenzer («флорентиец»). После поражения Флоренции в войне 1432 года с Луккой самые твердокаменные деятели флорентийской военщины объясняли неудачу тем, что среди новобранцев было слишком много гомосексуалистов. Власти были обеспокоены сложившейся ситуацией и решили, что надо предпринимать какие-то меры. Был обнародован очередной декрет, запрещающий гомосексуализм, но на сей раз запрет сопровождался и некими положительными действиями. В районе Меркато Веккьо было открыто несколько легальных борделей, и проститутки, в них работающие, получили наименование meretrici, то есть «заслуживающие вознаграждения» (отсюда и ведет свое происхождение слово «meretricious», одно из значений которого — «распутный»). Категории meretrici предстоит завоевать во Флоренции большую популярность — на протяжении ближайших ста тридцати лет каждая трехсотая флорентийка будет числиться проституткой.
Но на творчество Донателло все этого никакого воздействия не окажет, а один из его шедевров и вовсе сделается художественным воплощением гомосексуальности, самым, быть может, откровенным для своего времени. Это бронзовая статуя Давида в натуральную величину, установленная на пьедестале во внутреннем дворике палаццо Медичи. Это, пожалуй, одно из самых ценных творений искусства, созданных по заказу этой семьи. Правда, долгое время кое-кто утверждал, что Козимо вовсе не заказывал скульптуры, а просто купил ее, ведь никаких письменных свидетельств заказа нет; но эта версия опровергается двумя лавровыми венками: один украшает шляпу Давида, другой, побольше, окружает пьедестал. Святой, во имя которого построена церковь Медичи, как и святой-покровитель семьи, — Сан-Лоренцо, и это имя отзывается в итальянском lauro (лавр).
Статуя, можно повторить, — художественный шедевр откровенной, не стесняющейся себя гомосексуальности. Ее чувственная нагота лишь подчеркивается высокими, до колен кожаными ботинками Давида с их изящным орнаментом, большой широкополой, в «сельском стиле» шляпой и длинными прядями волос, ниспадающими на плечи. Подошвы ботинок с прорезями для пальцев небрежно покоятся на отсеченной голове поверженного Голиафа, но так, что явно преувеличенное в размерах перо его шлема словно ласкает изнутри бедро Давида. На фоне специально зачерненной бронзы плоть кажется особенно мягкой, гладкой и чувственной, что убеждает зрителя в том, что перед ним не идеализированный ренессансный образ либо скульптурная метафора античного героя, перед которой мы застываем в благоговении; напротив, эта фигура очаровывает взгляд, соблазняя блеском своего совершенства. И все же неотразимость ее красоты никак не сводится к откровенной эротике гомосексуального толка, это нечто значительно большее, чем объект чувственного желания, это — художественный шедевр.
И вновь, в который уже раз, приходится говорить о научном аспекте произведения искусства. Это была первая за тысячелетие свободно стоящая, то есть не нуждающаяся в поддержке бронзовая скульптура, и уже одно это свидетельствует о возрождении утраченного знания; сама лепка представляет собой выдающееся техническое достижение. Раньше статуи устанавливались в нишах домов либо представляли собой архитектурное украшение, но никак не самостоятельное произведение искусства, так что и новый статус требовал некоего научного осмысления. «Давид» — работа исключительно точная с анатомической точки зрения, она требует отнюдь не поверхностного знакомства с предметом. Отроческая пухлость, смягчающая линию ребер, слегка выступающий вперед живот, изгиб бедер и тугая кожа указательного пальца, впившегося в меч, — все свидетельствует о точном знании физиологии. И в то же время это, со всей несомненностью, скульптурное изображение конкретного человеческого тела, определенного индивида. Чувственность самой позы даже сегодня может оскорбить ортодоксов, но ничего искусственного в ней нет: анатомически и физиологически пропорции выдержаны абсолютно точно — искусство вступает в союз с наукой.
И все же в скульптуре Донателло сохраняется некоторая тайна. Сам Давид имел для Флоренции символическое значение: герой, победивший Голиафа, это воплощение тирании, представлял собой воплощение республики, свободной от автократического правления. Это объясняет, отчего была заказана именно эта скульптура, точно так же, как сексуальные склонности Донателло объясняют, отчего она выполнена так, а не иначе. И тем не менее можно ли утверждать, что от Донателло ожидали именно такой статуи? Наверняка были предварительные наброски и зарисовки, которые просматривал Козимо, имея, таким образом, представление о ходе работы; что же заставило поместить завершенную работу на самое почетное место — в центр двора палаццо Медичи? У нас нет никаких сведений о том, что «Давид», будучи представлен зрителям, вызвал какие-либо нарекания; напротив, семья Медичи, а Козимо в особенности, приняли его как будто всем сердцем, а ведь скульптура не просто несколько нарушает замысел изображения Давида как символа республиканской Флоренции — она его полностью разрушает.
Но может быть, в этом несоответствии тайна и заключена; ее несравненная красота, настолько стирающая половые особенности, что закрадывается мысль о гермафродитской природе, насыщена, вполне вероятно, эзотерическим смыслом. Гермафродит — смешение Гермеса и Афродиты — популярная фигура классической мифологии, игравшая также ключевую роль в алхимии и герметизме, переживших в эпоху Ренессанса второе рождение — вместе с такими «науками», как астрология и магия. Все они достигли расцвета в Константинополе, а в Европу попали вместе со своими адептами и наплывом рукописей, предшествовавшим падению Византии. Таким образом, Ренессанс — это возрождение одновременно рационального и иррационального знания (показателем этой двойственности может, между прочим, служить тот факт, что, еще не закончив переводы Платона, Фичино отвлекся на перевод «Corpus Hermeticum» легендарного греческого алхимика Трисмегиста). В общем, совершенно не исключено, что «Давид» Донателло был задуман как образ некоего синтеза знания или безупречной красоты, тайны которой от нас ускользают. А сочетание мужской и женской сексуальности отнюдь не противоречит платоновскому идеалу человеческого совершенства.