Глава вторая. Мансарда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая. Мансарда

«Die schone Tage fon T-hal»[10]  быстро кончились. Мне пришлось уйти с той «роскошной» и гостеприимной квартиры.

И перемена была резкая, словно жизнь задалась целью, чтобы я изучил теорию контрастов.

У меня не было денег. Но, кроме того, были и другие причины, почему мне надо было именно там поселиться…

* * *

Если, пройдя Русское посольство (от Таксима к Тунеллю), взять влево, то это будет узенькая, ноголомная улица, которая круто спускается вниз. Это — улица Кумбараджи. Ее знают все русские, потому что с нее другой вход в посольство и именно тот вход, от которого все зависит, ибо здесь расположены все нужные для беженца учреждения. Эта улица особенно живописна, когда по ней подымается стадо баранов, грязно-белой движущейся гущей заполняющих ее от стенки до стенки. Впрочем, и ослы кричат здесь часто. Их грустный крик напоминает рожок автомобиля, которому «разбили сердце»… Но характернее всего для улицы Кумбараджи — это толпа русского беженства, вливающаяся и выливающаяся через открытые ворота посольства. Эта толпа здесь какая-то особенно несчастная, оборванная, грязная и бесприютная… Впрочем, во дворе, под стеночкой стоит стол…Там мрачный полковник и молоденькая женщина дают стакан чаю за пять пиастров с хлебом, а за десять — и «пончик»…

За этими воротами посольства — узкие, кривые, крутые переулки… Дома до самого неба, а ширина улицы равна длине двух ослов, ставших поперек… Здесь бегают, кажется, одни только кошки… Да вот мы, несчастные обитатели, бродим по апельсинным и лимонным коркам…

Это улица без названия, почему мы ее назвали улицей «Кошка-Дерэ», что, если не очень красиво, то по крайности звучит «локально»…

Дом, каких много в Константинополе. Вход темный и грязный… Но это пустяки… Опасность для жизни начинается на лестнице. Почти темно. Лестница — винтовая. Но вы чувствуете, что она деревянная до самого четвертого этажа… Еще бы не чувствовать… Она так скрипит и трясется, как будто бы вы последний человек, который решился по ней пройти. Инстинктивно вы ищете перил… Да, вот они… но… Лучше их не трогать… Лучше к стенке. Но нельзя сказать, чтобы удобно было и «по стенке»… Она так неистово кружится… Это, кажется, площадка?.. Да… Как, однако, — узко, и перила… чуть выше колен!.. Гм… Ну — дальше!.. Что за скрип, о Господи!.. Неужели она думает развалиться?.. Почему именно подо мной?.. Кажется, не хватает ступеньки?.. Ничего — прошли… первый, второй, третий… Господи, как трясется!.. Да, но это пустяки… сейчас конец… Вот!.. Светлеет… Это через стеклышко на крыше. Вот четвертый этап… Вот наша квартира. Спасены!

Эта квартира устроена, как всегда в Константинополе: прежде всего нечто вроде общей передней, в которую выходят… раз, две, три, четыре, пять — шесть дверей… Словно сцена для пьесы с переодеваниями… Грязь?.. Русско-восточная…

Здесь, кроме хозяйки, все — русские…

* * *

Конец февраля.

Утро… Холодно… Холодно, потому что всю ночь окно открыто. А окно открыто потому, что в этой крохотной мансарде нас четверо…

Они спят… Спит Вовка — на одной постели со мной… Гм… эта постель… Впрочем, лучше не углубляться… Кто это валяется на полу под шинелью? Ах, это Петр Михайлыч… А там?.. На каком-то сооружении, неподдающемся квалификации?.. Это Женька — брат Вовки… Он лежит, согнувшись вопросительным знаком, ибо вытянуть ноги не позволяет плита. Ну, конечно, — плита… Это же кухонька — эта комната. Почему же не лечь поперек? Поперек нельзя — узко… А топится плита, по крайней мере? Нет — никогда.

Но отчего такая грязь и гадость? Праздный вопрос! Видимо, так нужно… Меня раздражают эти иллюстрации, висящие против постели на непередаваемой стене. Изображена Триумфальная Арка в Париже… шествие победивших войск… Триумф, радость, блеск, цветы…

Впрочем, они ведь победили. А мы «изменили»… Значит, так нужно…

* * *

За лежащим Максимычем — дырка в стенке… Впрочем, это не дырка, а дверь без дверцы, заставленная шкафом. Там продолжение нашей колонии. «За шкафом» тоже все спят и долго будут спать. До часу дня… И когда проснутся, то спросят: «Что за шум в соседней комнате»?.. На что им ответят: «Это нашему бедному дяде Васе стукнуло сорок три года»… На что оттуда засмеются и снова скажут: «В огороде — бузина… а за шкафом — дядя»…

Это можно было поставить эпиграфом к нашей жизни.. Вот нелепая!..

* * *

Легкий стук в дверь… Я знаю, что ей нужно… Это хозяйка. Ей нужно воды… Дело в том, что для всей квартиры есть только один кран, и этот кран расположен у меня, около плиты…

Это естественно.

— Pardon, madеmoiselle… Je suis au lit…

— Ne vous derangеz pas, monsieur…[11]

Она осторожно пробирается между Максимычем и Женькой… Они спят… Туалет у нее соответственный… Не определишь, какой она национальности… По-видимому, она думает, что мы думаем, что она француженка… Но мы думаем, что она испанская еврейка…

Сколько ей лет… Молоденькая — не старше 25… Что она делает?..

Да вот… Это, пожалуй, интересно…Вот она встала, пока все русские спят, и в соответственном туалете будет возиться «по хозяйству»… Натаскает воды тяжелыми банками от консервов, протискивая их между Сциллой и Харибдой, т.е. между храпящими Женькой и Михайлычем, — туда, в общую переднюю, в большой бак… Затем будет чистить и главным образом мыть, мыть полы, т.е. бороться по мере сил с ужасающей стихией, именуемой грязью… Так она будет возиться целое утро, нечесаная, немытая, с голыми ногами, распатлав свои матово-черные крепированные волосы… Порой она будет выскакивать на лестницу и кричать вниз на каком-то собачьем языке, переругиваясь с другими женщинами в других этажах.

Но к часу дня будет резкая перемена декорации… И тогда на скрипучую лестницу выйдет существо в мехах, в шляпе, gantеe [12], и не без косметики…

— Et bien, je sors, messieurs, dames…[13] 

Она пойдет в Union Francaise, где пообедает за сорок пиастров (обед из «пяти блюд») с полубутылкой вина. Затем…

Затем она пойдет на Grand’rue de Pera…

К ночи она будет возвращаться по могильно-черной лестнице, которая будет скрипеть вдвойне, ибо на этот раз она угрожает двум жизням…

В сущности она — n’аprofondissons pas…[14]  Но она никогда не пьяна, она аккуратно встает рано, она усердно делает свой mеnage [15]  и моет полы, пока русские спят, поет что-то непонятно металлическим голосом про amour и поплакивает над письмами, которые ей пишет изредка «mon fiancе»[16] , который женился… И главное, она совершенно не «зачепает» всех этих поручиков, молодых капитанов и полковников, которые у нее живут… Она знает, что у них денег нет, et alors pourquoi? A quoi bon?[17].  Проституция par amour ей не нужна… Она не развратна…

* * *

Быть может, поэтому «они» победили, а «мы» изменили… Вот они спят кругом, все русские, и не спит лишь в этой константинопольской мансарде — французско-испанско-иудейская demoiselle, которая работает, и «русский писатель» (еcrivain russe, как был ей рекомендован),

— «Лежать хочу, чтоб мыслить и страдать»… который «мыслит» лежа…

О чем же он «мыслит» и по какому случаю «страдает»?..

Тему для того и другого найти не трудно…

* * *

Я страдаю от следующей мысли: во всех этих спящих полковниках, капитанах,­ поручиках — плюс русские дамы и барышни и плюс «еcrivain russe»[18] — вместе взятых, не найдется за весь день столько добродетели (entendons nausее[19]  — мещанской добродетели, из которой складывается la vie quotidienne[20]  ), сколько сидит в этой «перистой» demoiselle… по утрам…

Конечно, в сущности, меня окружают героические натуры… И это вовсе не в ироническом смысле…

Во-первых, все они — эти русские, стеснившиеся в этой мансарде, — это люди, до конца исполнившие свой долг… Больше, чем долг.

Говорят, что в секретном договоре России с союзниками была оговорка: в случае революции Россия слагает с себя обязательства продолжать войну…

Такой оговорки, кажется, не было, но, во всяком случае, эти люди не сложили с себя «обязательства»… Они продолжали борьбу с Германией за общее дело, несмотря на то, что их собственная страна погибала. На этом пути их ждали испытания и страдания, которых нельзя пересказать. И все же они боролись до самой последней минуты, пока была хоть тень надежды. Поэтому это люди — высшей марки, отбор благородного упрямства. Это люди своего слова.

Но это — «вообще». А в частности?..

В частности — вот «Женька», который сделал бесчисленное число походов и еле-еле ушел из рук Буденного, ушел последним из последнего боя, — спит, скорчившись, у печки… Вот «Вовка», его брат, кроме всего прочего только что сделавший крайне рискованную экспедицию в Совдепию «за други своя», чудом спасся из рук чрезвычайки… И опять поедет… Спит беспробудно… Михайлыч, нищий, как турецкий святой, валяется на полу, потеряв все на свете, кроме веры в Бога и в Россию… Спит comme un bien heurеux.[21] 

В соседней комнате «за шкафом» целый ассортимент… на полу «галлиполийский» полковник, приехавший на несколько дней подлить бодрости в «слюнявый» Константинополь, — перенес все, что можно перенести… рядом с ним — поручик «Коля», бедный мальчик, с обрубком ноги, перенесший больше, чем можно было перенести (ходил в атаку на костылях — не говоря о всем прочем)… и еще стремится еще что-то сделать… Вот юнкер — Volodе, мальчик 17 лет, уже четыре года воюет по «гражданским фронтам» — непрерывно… На диване — полковник, честно трудившийся при старом режиме, выброшенный из дела революцией, но твердо идущий стезею долга несмотря на то, что вся семья «там», в тяжелой, непрерывной опасности… На кровати, под пологом, две дамы… Одна — молоденькая женщина, муж которой в смертельной опасности работает и сейчас в потусторонней России… Да и сама она… «Расскажите, как вы голову разбили?»… «Очень просто. Везла конспиративное письмо в Москву. Большевики выбросили на ходу из вагона. Я немножко сумасшедшая и до сих пор. Но письмо доставила. Мало, что было!» Другая?.. Сделала Корниловский поход, пулеметчица, разведчица… Три тифа, воспаление легких… два плеврита… Молоденькая девушка… Спят обе… Эти будут спать дольше всех… До часу дня…

А остальные?.. Остальные будут вставать постепенно…

«Женька» будет варить чай, если есть чай и если раздобудется «примус». «Вовка» пойдет куда-нибудь пройтись… «по конспирации»… Или же будет помогать мне по «секретариату»… Михаил Ильич пойдет мистически танцевать. Это объяснится позже. Полковники «за шкафом», поручики, юнкера — ничего не будут делать… Будут ждать, пока проснутся дамы. За исключением одного, который сделает все хозяйство: помоет чашки, зажжет примус, даже вымоет пол… Затем проснутся дамы… На некоторое время попросят «очистить помещение»… А то и так: «прошу нечаянно не оборачиваться»… Затем пойдет обедать, кто может… Кто не может — не пойдет… Затем вернутся. Незаметно набежит вечер, тогда разведут спирт водой «в глубокомысленной пропорции», откупорят сардинки, пригласят из-за шкафа дядю Васю «со адъютантом», вытащат мандолину и гитару и будут петь и петь до самого утра…

«Три юных пажа покидали

Навеки свой берег родной…»

И всякое другое, такое же красивое и трогательное…

А потом будут спать… Спать без конца… И все они — герои, и все они теперь — бездельники, постепенно за годы войны, борьбы и походов привыкшие к жизни, распущенной и беспорядочной…

Теперь все живут так… И первый из них «аз»… И я веду эту жизнь, беспутную и нелепую…

«В огороде бузина, а за шкафом дядя».

— Что за шум в соседней комнате?

— Это нашему бедному дяде Васе стукнуло сорок три года…

Да, сорок три… Vingt cinq ans bien sonnеs…[22] 

Лежу и думаю: а ведь в этой испано-еврейско-французской гитане «по утрам», несомненно, больше добродетели, той добродетели, которая строит буржуазные миры, чем во всей спящей, героической (несомненно героической — без иронии) русской колонии, которая приютилась под ее крышей…

* * *

Но это — рассуждения под злую руку… Это с одной стороны… А с другой стороны, ну что им делать?.. Зачем им вставать рано?..

Работать?

Как трудно найти эту работу!.. И потом, если найти, это значит у кого-то отбить. Поэтому, если умудряются как-то жить «так», то так и надо… К тому же, они все полубольные, едва выкарабкавшиеся из смертельных ран и болезней и с неизлечимыми ранами в сердце… Каждый носит в себе тяжкое страдание, каждый втихомолку оплакивает дорогие могилы…

Все эти люди —несчастные, заживо-ободранные кошки, и недаром эта улица называется «Кошка-Дере»… Дерут кошки по сердцу…

Конечно, хорошо бы, если бы пили меньше… Пусть лучше спят…

«Молю Тебя, пред сном грядущим, Боже

Дай людям мир… Благослови

Младенца сон и нищенское ложе

И слезы чистые любви…

Прости греху… На жгучее страданье

Успокоительно дохни,

И все Твои печальные созданья

Хоть сновиденьем обмани»…

                                                                     (Романс Чайковского)

Звуки Чайковского «беззвучно несутся» от моей подушки (бесстыдно грязной), над спящими людьми мансарды. Мне что-то не спится… Но вставать не хочется…

Лежать хочу, «чтоб мыслить и страдать»…

* * *

Да и вообще я сегодня не буду вставать!..

И это вот по какому расчету…

У нас на всех четырех, лежащих в этой комнате, нет больше ни пиастра… И нет никаких надежд… То есть в порядке «рациональном»… В порядке «иррациональном» я непоколебимо убежден, что помощь придет… не дадут же умереть с голоду на этом чердаке… Если мы кому-нибудь нужны — не дадут… А если не нужны, тоже не дадут: похороны дороже. Но нужно «переждать» некоторое время… Переждать, лежа, — меньше расход сил. А расходовать все же придется, потому что масса людей, ну, масса не масса, а человек десять в день, придет по различным делам…

Как они не боятся подыматься по этой лестнице!..

* * *

И я не встаю… К чему? Но остальные поднялись… Женька, правда, не «варит», потому что нечего варить… Но он что-то соображает — должно быть, где «раздобыться»… Зато Михайлыч ушел — наверное, мистически танцевать… Встал и Вовка и полощется у крана, благо вода пошла, что не всегда бывает… Сквозь раскрытое окно видна стена, а над ней сад, а за садом — красивые контуры Русского посольства… Там идет какое-то ученье в саду…

— Смирно!.. Равняйся!.. Ряды вздвой!.. Стройся!.. На пле-чо!!.. К ноге!.. На караул!.. К ноге!.. Вольно!..

Иногда слышно что-то вроде:

— Прекратить разговорчики на левом фланге…

Это они каждый день проделывают… Это юнкера — конвой генерала Врангеля… Единственные, кому оставили оружие… Славные мальчики. Тянутся, стараются. Держат марку.

— Смирно! Равнение направо! Господа офицеры!

— Вовка, что это такое?

— Генерал Врангель подходит…

— А…

Стало тихо, потом явственный высокий изысканный голос здоровается с юнкерами.

И ответ: скандированный, дружный…

* * *

Ну, ладно: много нас лежит так «мансардных человеков», голодных и бездельных, по всем чердакам Перы, Галаты и Стамбула, всего Константинополя… Но пока есть этот четкий, высокий изысканный голос, центрирующий вокруг себя волю, напряжение, мы — «потенциальная энергия», притаившаяся, выжидающая…

«Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»…

Это не «оправдание лежни»… Но это подтверждение «Евразийства»…

Кто знает нас такими, какими нас сделала история, — не лучше ли для России эти пассивные, «полувосточные» элементы, легко кристаллизирующиеся, центрирующиеся вокруг вождя для единого совокупного действия, чем бестолково-активные «гражданского типа» квазизападники. От Гостомысла до наших дней устраивали они у нас беспорядок, партийную грызню и оппозицию всякому разумному делу. Недаром старая власть называла их «беспокойными людьми». Теперь эти «беспокойные» пакостят по всем Европам генерала Врангеля и ищут новых «центров»…

Ищите, слепорожденные…

У нас, мансардников, психология простая и несложная, укладывается в три заповеди. Заповеди грубоватые, но выразительные:

I.—В отношении политическом:

«Прекратить разговорчики на левом фланге».

II.—В смысле жизненных удобств и тому подобного:

«Лопай, что дают»…

III.—В смысле напряжения энергии, активности, исполнения своего долга:

«Як треба — то треба»…

* * *

Мысли русского беженца, даже когда он «еcrivain», не отличаются последовательностью. Это видно из предыдущего. Но иначе и не может быть. Идеология только нащупывается…

Легко ли, в самом деле…

Перед революцией было у нас такое положение. Мы стояли на перекрестке, на котором лежал «бел-горюч камень», а на том камне написано:

«Вправо поедешь, коня загубишь; влево — сам голову сложишь»…

Мы не пошли ни вправо, ни влево, ни за власть, ни за революцию, а пошли посередине… по компасу. И, конечно, очутились без дороги совсем… Пробиваемся сквозь целину дикой и страшной страны…

Знаем общее направление… Знаем, что спасемся там, куда указывает компас вековой мудрости… Но как справиться со всеми этими препятствиями, что вырастают на нашем пути?.. Обойти горы, переплыть реки, прорубиться сквозь чащи?..

Трудно… Часто блудим… Но идем…

Идем все вместе… Это самое главное…

В единении — сила… В единении и молчании… Когда болтают — не слышно слов команды. И в окно доносится:

— «Прекратить разговорчики на левом фланге»…

* * *

Около одиннадцати часов начинается «совдеп» около моей постели.

Основной лейтмотив совдепа — Кронштадтское восстание…

Да, в Кронштадте восстали матросы.

Правда, у них дурацкие лозунги, вся та же эсеровская чепуха… Но это не важно… Мы ведь отлично понимаем, что эсеры ни к чему не способны, и что, если восстание не блеф, то его ведет наш брат, добрый контрреволюционер-монархист, т.е. ведут те, кто несли на своих плечах борьбу с большевиками на всех фронтах… Глупые лозунги испарятся сами собой, лишь бы сбить большевиков, крепкую банду, правящую не лозунгами, а железом… Поэтому все русские душой с кронштадтцами, несмотря на ту чепуху, которую они болтают, несмотря на то, что Керенский почему-то считает это своим делом и, как говорят, принимает поздравления.

Но теперь понятна тактика Милюкова, ополчившегося против нас всех: против армии, против генерала Врангеля, — и упавшего в объятия Керенского.

Очевидно, он знал о готовящемся и поставил карту на Кронштадт.

Ах, как бы ни ошибся Иван Николаевич… что-то уж больно кричат о Кронштадте газеты известного направления. Так оглушительно кричат, как обыкновенно кричали, когда дело слабо…

Впрочем, посмотрим…

* * *

Возвращается Женька с триумфом… Он был где-то, у американцев, где ему дали мешок какао. Вот, значит, первая победа. Она пополняется Вовкой, который раздобывает у соседей примус… Но достигает апогея, когда Михайлыч приносит пол-лиры, на которые можно купить хлеба и сахара… Теперь мы можем покормить еще и Ерша. Он, обойдя всю Перу, не нашел человека, который бы понял то, что мы сразу определили безошибочно по его лицу, т.е. что он давно уже ел…

Под веселый шум примуса Ерш философствует насчет Кронштадта. Он ужасно «rigolo»…[23]  что не мешает ему быть совершенно разочарованным в эмиграции. Он много говорит с веселым смехом о глупости и подлости человеческой, и это перепутывается с примусом до такой степени, что уже становится неразличимым… И не разберешь, примус ли весело хохочет над окончательными, бездонными приговорами, или это смеется молодость Ерша над старостью его воззрений…

Двери распахиваются, и входит Валерий…

— Его Высокопревосходительство — господин поручик… лежит?.. по примеру прежних лет?.. А может быть, с голоду?.. Ваша милость? Так вы не гордитесь… Пол-лиры можете получить…

— Спасибо, Валерий… Получил уже… Слышите — примус!..

— А сие преступное скопище?..

— Они тоже будут пить и есть…

— Значит, все по закону… Что вы изволите высказать во внимание к «кронштадтскому действу?..»

— То, что «выборгский паша», очевидно, знал про Кронштадтскую авантюру… Поэтому поспешил облаять на весь свет Врангеля, чтоб выслужиться перед эсерами… но ведь вы знаете, что Милюков из тех противоестественных крыс, которые губят корабль не тогда, когда они с него сбегают, а, наоборот, своим присутствием… Поэтому надо думать, что Врангель будет жить… а Кронштадт лопнет… как Выборг…

— Ну, а если не лопнет?.. Мы как? Должны помогать?

— Помогать должны во всяком случае… Лозунги восстания дурацкие, но разве это важно… Если мы были заодно с поляками, с Махно и Петлюрой, то почему не идти с матросами?.. Тем более, что наша помощь может быть только с юга… Но разве нам позволят помочь?.. У нас ни денег, ни оружия… Вместо того, чтобы сохранить единственную армию, способную драться с большевиками, «буржуазная Европа» добивает ее…

— Вы изволите сердиться, ваше превосходительство?..

— Да как же не сердиться? Скажите, пожалуйста: Европа не может, «ей слишком дорого» кормить армию Врангеля!.. Это — Европа, которая наложила колоссальную контрибуцию, которую она получила только благодаря России… Ибо, если бы Россия, ценою восьми миллионов русских, не вывела из строя четыре миллиона немцев и австрийцев, то Германия не была бы разбита…

— Это откуда счет, ваше превосходительство — господин поручик?

— Это счет верный… Это подсчет по нашим и немецким данным, сделанный нашим штабом в конце 1916 года. И потому мы не просим, а мы требуем…

— На «точном основании закона»…

— На точном основании справедливости… Вот мое мнение… Германия войной разорила много стран, но Россию более всех. Во всяком случае, убытки, которые взыскивают с Германии, надо делить между пострадавшими…

— Чтобы, значит, было честно… Но ведь Европа говорит — что «мы изменили»…

— Изменили? Кто изменил? Мы? Вздор!.. Мы, все те, кто собрались вокруг Алексеева, Деникина, мы не изменяли… Ложь!.. Мы не только не изменяли, мы продолжали ужасную борьбу — один против ста!.. Немецкие агенты, Ленин и Троцкий, бросили против нас всех тех, что побежали с фронта!.. Так скажите им, Валерий, что мы боролись с этой новой немецкой армией, — армией, составленной из русских!.. Боролись бесконечно, да!.. И вот, наконец, все те, кто уцелели, — собрались вокруг Врангеля… И эти боролись еще шесть месяцев!.. И теперь мы требуем, а не просим…

— Что же именно, ваша милость?..

— А вот что. Счет простой… Вы говорите — часть русских изменила… Ладно, сколько вы хотите снять за их измену?

— Не знаю, ваше превосходительство… Ей-Богу, это — не я, это — они, те, которые… ну словом, — Европа!

— Сколько бы ни снимали за «их измену», наш счет будет достаточно велик. И когда я буду писать передовую статью, Валерий, «когда-то» я напишу так: «От имени не изменивших и не изменявших… от имени старой России, которая погибла жертвой своей верности… от имени миллионов русских, павших в Великой войне… от имени бесчисленных их вдов и сирот… от имени легионов инвалидов… и наконец, от имени старой русской армии, преемниками и наследниками которой мы состоим, мы требуем своей доли священного вознаграждения, купленного реками крови»… Да, на эту, на свою долю, если вообще кто-нибудь имеет право!.. И вот из этих денег надо содержать армию генерала Врангеля…

— Это, значит, выходит «за счет русского короля»… ваше превосходительство?

— Да… Над этим можно смеяться, и смеются… Но «rirа bien qui rira le dernier»[24]  . Если Германия, опершись на Россию, начнет вторую мировую войну, тогда только поймут, какую ошибку сделали, пренебрегая и оскорбляя тех, кого на Босфоре, здесь, должны были встретить салютом из всех пушек… как людей… до конца исполнивших свой долг.

Женька, остановив примус, вырастает между ними:

— Вы ожидали, пока Европа выплатит нам соответственное число миллиардов, разрешите предложить вам чашечку какао, пожертвованного русскому народу… Америкой.

— Правильно!.. Вот это истинные международные отношения… Ратифицирую! — сказал Валерий.

* * *

Стук в дверь…

— А, Николай Николаевич…

Н. Н. входит, прихрамывая.

— В. В. — в постели?! Ну и лестница!.. Как вы сюда забрались?.. Здравствуйте, здравствуйте, господа!.. У вас целое общество?..

Вырастает хранящая традиции гостеприимства фигура Женьки…

— Разрешите вам предложить чашку какао?

Женька делает les honneurs de la maison,[25]  как будто ничего не изменилось под луной. Сколько бы ни пришло народу, он, не моргнув глазом, будет с совершенно непринужденным видом:

— «Разрешите предложить?»

Я знаю, что это кончится тем, что они напоят всех моих гостей, но сами останутся голодными. Но иначе ведь нельзя «с точки зрения гвардейской артиллерии». Впрочем, какао есть, но нет сахару и хлеба… поэтому я тихонько дергаю В. М.

— Валерий, «по приему прежних лет»…

Он понимает сразу.

— Очень хорошо… Все по закону!..

Лира беззвучно переходит ко мне, затем в руки Женьки, который вновь возжигает примус, и под его гипнотизирующий шум совдеп продолжается.

— В. В., я только что из Парижа. Вы знаете, В. В.! Низость человеческая не имеет границ!.. Дело, которое мы делали три года… все эти усилия… и страшные жертвы… все это хотят свести на нет! Превратить в ничто… Понимаете: Керенский принимает поздравления!.. «Они» спасли Россию! Примазались к этому восстанию… воображают себя победителями… А армию… ту армию, которая истекла кровью в этой борьбе… поливают грязью!.. Пакостят, клевещут, лгут!.. Хотят вырвать у нее этот жалкий паек, который дают ей французы!.. Чтобы с голоду умерли те… кто три года боролся… кто нес невыразимое страдание… за эту свободу для русского народа… того русского народа, о ком эти… ничего не делавшие… смеют говорить!.. Кричат об этом Кронштадте… Поверили!.. и на все сделанное… наплевали! — на кровь… на жертвы… на слезы… на все плюнули в лицо!.. Какая низость, В. В.!

Нет человека, более привязанного к армии и больнее чувствующего несправедливость к ней, чем Н.Н. Его невозможно успокоить в его волнении… Он кричит своим нервным голосом, изысканным и резким, и глаза горят, в запавших орбитах, как бывает у тяжело больных и фанатиков.

* * *

Стук в дверь.

— Те же, и Николай Николаевич Второй, — возвещает Валерий.

Н. Н. Ч. входит. Приветствия…

— В. В. Можно ли так? Это же опасность для жизни, ваша лестница!.. Вы погубите всю редакцию «Великой России»… и «Зарниц»… Кстати, я отложил вашу статью… Это все совершенно правильно, что вы говорите, что «три жида» не управляют миром, как думают правые, но что, если союзники будут себя вести так, как они себя ведут, то придется выдумать этих «трех жидов» для управления вселенной, но ведь это — как раз те темы, которых нельзя касаться: ни евреев, ни союзников! Нас и так еле не закрыли… Ведь вы знаете, какая «свобода печати» царит на Ближнем Востоке под просвещенным управлением «великих демократий Запада»… Прихлопнут, можно сказать, как муху… вы бы что-нибудь лучше о Милюкове написали…

— Хорошо, я напишу… «Открытое письмо»…

— Ну вот, прекрасно…

Вырастает сакраментальная фигура Женьки:

— Разрешите предложить вам?..

— Нет, нет — ни в коем случае… наоборот, я думаю, что нам надо…

— «Очистить помещение»? правильно! — сказал Валерий. — Преступное скопище, — выходите! Вы бы, ваше превосходительство, —господин поручик, встали бы все-таки… Чтобы честно было, согласно закону…

Они ушли…

«Великая Россия» in corpore ушла по скрипучей лестнице — я продолжал валяться…

«Пока не требует поэта»…

* * *

Господи, неужели все было даром?..

Я загубил двоих, Н. Н. — троих сыновей…

И все мы так… и валяемся по чердакам с окровавленным сердцем…

Ужели все было даром, и Россию так не вырвать у Смерти?..

* * *

Ведь мы знали. Мы потому и боролись, что знали… Мы знали: Ее ведут на заклание… На заклание ужасному Богу, который страшней Молоха…

Мы знали, что он убьет ее, потому что Социализм не может не убить, — ибо он — Смерть. Красная Смерть XX века, ужасная психическая болезнь, мировое поветрие, посланное, должно быть, за грехи наши…

Мы знали, что он задушит Ее… Задушит голодом. Мы спешили на помощь, мы рвались в эту Москву, мы устлали путь своими телами, ибо знали, что время не ждет, что двенадцать часов бьет…

Мы не смогли… Ах, мы были слишком грешны, должно быть, чтобы выполнить слишком святую задачу…

* * *

Или, быть может, те люди, которых мы хотели спасти, они — слишком грешны.

«Не пожелай жены ближнего твоего, не пожелай дома искреннего твое­го, ни осла его, ни раба его, ни скота его, ни всего елико суть ближнего твоего»…

Тех, кто помнил десятую заповедь, тех мировое поветрие, тех — Смерть, тех — Социализм, — не мог коснуться…

Красная Смерть хватает только тех, кто пожелал «всего елико суть ближнего твоего»…

* * *

Так было…

Когда мы, белые, хотели вырвать их из когтей смерти, невидимые Ангелы преградили нам дорогу:

— Не прикасайтесь… Да сбудется на них реченое от Господа… «Вкусивый от древа познания Добра и Зла, смертью умрет!»…

Они вкусили от Древа познания Добра и Зла… Отринув Божий Заповеди, они сами определили, что есть Добро и Зло… Они отвергли Законы Божеские… и установили свои — скотоложные законы… законы, рожденные в хлеву, где дикие вепри совокупились с блеющими баранами… где дьявол торжествующий оплодотворил нечистых коз… где Ленин, кровавый бык, порвал Милостью Божьею осененные виссон и порфиру… Он стал им Аспидом, всемогущим… творцом видимого и невидимого… Он начертал им новые законы Добра и Зла… И они согласились… покорились… поклонились.

Почему?

Потому что в скотских душах их не привилась грозная и непревзойдимая заповедь Божия…

— Не пожелай ничего, елико суть ближнего твоего.

Они «пожелали»… И смертью умрут…

Они покорились диким вепрям, выхрюкавшим им «равенство», — антидекретное и богоборное…

И смертью умрут…

И мы бессильны вымолить у Бога им прощение… ибо сами слишком грешны, и не доходит молитва наша…

* * *

Россия отдана гневу Бога, испепелена будет, как Содом и Гоморра, ибо не нашел Господь двух праведников… не нашел их среди тех, оставшихся в ужасе, не нашел и среди нас, переведенных через Черное море и ввергнутых в Неведомое…

Но послужит ли этот страшный пример — другим?.. Всем народам Запада, столпившимся на берегах Босфора?..

Спешите, франко-американо-германо-бритты!.. Спешите, созидатели мира!.. Спешите, смерть около вас!

Вот она пишет над Россией, над необъятной Россией, буквами, чей рост превосходит пространство ваших стран, пишет потоками крови, грязи и слез, на которые не хватило бы вод Волги, Днепра и Енисея, пишет страшные слова, беспощадные слова, самые грозные от сотворения мира:

— Мене, такел, фарес… Народы, чтите десятую заповедь Божию… Мене, такел, фарес!..

* * *

Стук в дверь.

— Вовка, ради Бога, узнай, кто это?

Там, оказывается, сошлось несколько…

Один генерал, один поручик, который требует «полной конспирации», и один просто поручик и два полковника, один «спешно на минутку», другой надолго — но, так сказать, — свой…

Вовка распорядился так: генерала попросил на крышу…

— Но ведь там, наверное, развешано сушиться белье нашей гитаны?!.

— Развешано, но… это ничего… зато я сказал, что вы сейчас встанете, что вы немножко были больны… А пока примите полковника, «спешно, на минутку», а потом одевайтесь, а пока будете одеваться, — примите «конспиративного поручика», а того поручика и своего полковника я пока займу чем-нибудь…

* * *

«Полковник на минутку» привез письма из Галлиполи и, кроме всяких приветов, журнал: «Развей горе в Голом Поле»… Он издается в единственном экземпляре, потому что все рисунки от руки, но мне сделали второй, во внимание к тому, что я им дал статью тогда, когда был у них, статью «Белые Мысли»… Право, это трогательно… В книжке написаны всякие хорошие слова…

— Вы нас нашли, В. В. Вы первый к нам приехали в лагерь…

В этом никакой моей заслуги… Я искал сына… Расспрашиваю… Полковник рассказывает.

Положительно, мне нравится настроение галлиполийцев. У них твердо. И, видимо, растет фигура Кутепова. Когда я был — ругались. Сейчас нет… Строг до невозможности, но дело делает…

— Вы бы не узнали… Подтянул нас… до неузнаваемости!.. Но главное, что приятно… Чувствуется, что мы вновь армия… Вот — чувствуется!.. И французы чувствуют… Чернокожие — «сережки»?.. Мы с ними в дружбе… Но какие же это войска… Кормят? Плохо, конечно, но живем… Знаете, у нас настроение куда лучше, чем здесь у вас в Константинополе… Здесь все ноют больше… У нас — ничего… Вот с одеждой неважно… Но мы стараемся. И вообще стараемся… Учимся… Церковь строим… Поем… играем… живем. Мы, знаете, одна семья… И потом, мы верим Главкому… Мы спокойны… Он как-нибудь выкрутится…

— А как насчет «Бразилии»?

— А вот я вам расскажу… Явились французы и стали предлагать: «Армии, мол, уже нет; генерал Врангель уже не командующий, хотите ехать — кто хочет в Совдепию, а кто хочет в Бразилию». Но знаете, что из этого вышло? Наши пошушукались, пошушукались по палаткам и вдруг по всему лагерю кричат «ура». Французы спрашивают: «Это что? Согласились? Пришли к решению?», а мы уже знаем, в чем дело, — отвечаем: «Да, они пришли к решению…» Французы: «Куда же, в Совдепию, в Бразилию?»… Мы: «Нет, ни в Совдепию, ни в Бразилию….» Французы: «Как? Отчего же они кричат «ура»?»… Мы: «Они кричат «ура» генералу Врангелю»… И тут знаете, как нарочно, по всему лагерю — бурей кричат!.. Французы: «Что же это значит?» Мы: «Это значит, что у армии не может быть другого решения, как приказ ее главнокомандующего. Это они хотят вам деликатным образом напомнить…»

* * *

Пока я одевался, конспиративный поручик шептал мне что-то о «масонах»…

Это болезнь века…

Собственно есть две болезни века: первая — писать мемуары, ей я подвержен; вторая — «мистическая конспирация»… Я стараюсь не быть demande и быть на высоте и в этом отношении, но мне никогда, к сожалению, не удалось поймать хоть кончик хвоста масона. Чуть ли не все поголовно убеждены, что масоны всесильны и управляют вселенной. Принято выражение — «три жида управляют миром». Мне их называли. Один — покойник Якоб Шиф, американский миллиардер, другой — секретарь Вильсона, президента С. А. Штатов, а третий не помню кто, но не Троцкий. Но как они управляют, через кого, —не рассказали… Вообще «подробностями» мало интересуются… Убеждены вообще, что это так, что масоны существуют, что они грозная сила, что их надо разоблачать (это те, кто посмелее) или обреченно покоряться. Это слабые… Мало есть людей, которые этому не подвержены…

Странно, что людям не приходят в голову самые простые аналогии…

Тиф, холера, чума существуют? Существуют. Что это, масонские изделия? Нет — это эпидемии… Люди гибнут от них? Гибнут. Заражаются и гибнут… Почему же не может существовать эпидемия психическая? Массовые психические болезни, выраженные в обостренной повышенности некоторых «социальных чувств» (зависть, ненависть к более состоятельным ближним, озлобление против государственной или общественной власти), поражают людей так же, как тиф, холера и чума. Только они гораздо опаснее, хотя и носят названия недостаточно определенные: «социализм», «революционные настроения», «анархизм» и т.п. Заболевшие такой болезнью люди, в свою очередь, заражают других, и этим путем целые народы заражаются и гибнут. Причем тут масоны?

Чувства и бациллы по существу не представляют никакого различия.

Есть микроорганизмы благодетельные и есть убивающие бациллы. Точно так же есть чувства благие и есть мысли смертельные… Про первых говорят, что они об Бога, про вторых, что они внушены Диаволом…

Но причем же тут масоны? Разрушительные силы и чувства точно так же, как разрушительные бациллы, имеют сами в себе страшную силу распространения или заразительности. Они не нуждаются ни в каких тайных руководителях и организациях…

Зачем какие-то масоны, если «заболевший социализмом» идет на митинг и совершенно явно и открыто бросает в толпу семена ненависти и злобы… Разве русская революция сделана тайной силой? Она сделана совершенно открытым путем, лозунгом: «Иди грабить». Люди поддались на этот соблазн, заболели «болезнью грабежа», называемой нынче социализмом, как заболевали уже сотни раз в течение тысячелетней истории человечества. Только «болезнь грабежа» называлась раньше иначе, не социализмом. Но и заболевания тифом, холерой и чумой, которые были всегда, тоже иначе раньше назывались…

Так было и будет… Всегда были болезни и всегда будут. И всегда будут с ними бороться и всегда будут, в конце концов, излечиваться. Европейские народы долго болели чумой, но сейчас ею болеют только дикари…

То же будет и с социализмом…

Есть и сейчас, конечно, натуры, иммунентные к социализму, которые не заболевают… Это — мы. Наша обязанность — лечить заболевших, а если это не в наших силах — выжидать окончания эпидемии. Так мы и делаем. Проборовшись три года, мы больше не можем и вот залегли здесь, на чердаках Константинополя…

Ожидаем окончания эпидемии. Ожидаем, пока вымрет все, чему назначено умереть. Но причем тут масоны?

Я не говорю, что их нет. Может быть, они есть…

Наклонность к каким-нибудь тайным махинациям может существовать, как существует жар во время тифа. Но причина болезни не жар, а тифозный червячок…

Так и «масоны» — не причина революции, а явление, их сопровождающее…

* * *

В Константинополе дома, хотя они такие же с виду, как и всюду в Европе, но, кроме удивительных лестниц, имеют еще, как дань Востоку, площадки на крышах… Здесь я нашел своего генерала. Опершись о перила, он любовался Царьградом, стоя между двумя рубашками гитаны… В просвете ее панталон красовались очертания Русского посольства, вызывавшие воспоминания о петроградском ренессансе…

— Ваше превосходительство, простите ради Бога…

— Бросьте… Я уезжаю… Зашел к вам проститься… Жена приказала вам кланяться… Еду искать счастья по свету…

Завязывается разговор, как бывает при прощальных визитах. Ветер сильно колышет белые юбки… Между их трепетаньем далеко видно огромный город. Но эти гридеперлевые чулки слетят… Разговор продолжается…

На одной из бесчисленных крыш я вижу вдруг две фигуры, которые смутно угадываю… Они, вероятно, тоже силятся меня рассмотреть…

Ах, я знаю, кто это… Это «монархисты»…

Несколько дней тому назад по соседству пытались объединиться… предлагали мне стать во главе. Я согласился, предупредив, что ничего не выйдет. Я ведь прекрасно знаю, что некоторые не могут мне забыть, что ездил в Псков. А я не могу им простить, что они попрятались во все дыры, когда все рушилось, а теперь могут упрекать меня за то, что я осмелился поехать к Царю и принять неизбежный акт отречения со всем уважением к Венценосцу, вместо того, чтобы вместе с ними забиться под диваны Таврического или иных дворцов и оттуда смотреть, как Чхеидзе и Нахамкес будут «читать мораль» последнему русскому Государю… И благодаря этому долго еще даже те, кто могли бы понять друг друга, вот будут так, как сейчас: на одной высоте, но на разных крышах…

— Какой же ваш прогноз? — спрашивает генерал.

— Половина русского населения вымрет, а остальная восстановит все… «с гаком»…

— Когда же это будет?..

— Существенное улучшение начнется с 1929 года, — ответил я не задумываясь…

— Как? Восемь лет?

— Это будет начало — мы увидим, как стрелка повернется вверх… Расцвета мы не увидим… Расцвет через пятьдесят лет…

— О Боже мой!… Прощайте… Я ухожу… Это же ужас!..

Он ушел… Чулки гитаны сдуло… Зачем я каркаю, как старый ворон на этой крыше?!.

И вспомнилось мне, как один батюшка, нарисовав потрясающими словами муки грешников в аду, заметил, что вся церковь пала на колени и плачет. И стало ему вдруг жалко своих бедных Грицков и Оксан… Осенил он их крестом и сказал:

— От цо, братие… Не журится… Бог добрый, там, на Неби… Може це все ще и брехня?..

Просветлело… Солнце горит закатом… Бог добрый, там, на небе… О, пусть вместо неизбежного ужаса это было бы… «брехней»…

* * *

«Просто поручик» просто не ел уже два дня… И удивительное дело. Казалось бы, уже сами «на грани»… Нет, поискали, пошарили кругом — наскребли пол-лиры…

Как он обрадовался… Даже панталоны гитаны смеялись, колотясь под ветром…­

* * *

Когда я вернулся в свою мансарду, из соседней комнаты спросили:

— Что за шум в соседней комнате?

На что я ответил:

— Мне стукнуло триста лет и три года…

Засмеялись….

— В огороде — бузина… а за шкафом?

— «Крук»!..

— Это что значит?

— Это значит — ворон…

Но другой голос прибавил:

— Идите лучше к нам, дядя Вася…

* * *

Там уже были все. Полковники, капитаны, поручики, галлиполийцы и не галлиполийцы, таинственные конспираторы и просто наивные беженцы, молодые rigolo — пессимисты и старые мрачные оптимисты — как они все вмещались в этой комнатушке!

Зина в стотысячный раз раскладывала пасьянс, причем никто не знал, о чем она, собственно, думает, хотя и можно было предполагать, о чем…

П. Т. разбавлял спирт водой… Женька откупоривал сардинки, Mardi (женщина, которая была вторником: см. «человек, который был четвергом») возилась с примусом, который не горел, почему она заводила стакатто смеха спускающимися зубчиками по всей хроматической гамме сверху вниз… Мандолина неуверенно старалась выявить «куявяк», а гитара аккомпанировала ей брехливо, но с апломбом…

Вечерний сеанс начался…

Пели, пили, декламировали, рассказывали, спорили, опять пили и опять пели…

Старшее поколение все заводило какие-нибудь ископаемые «Не искушай», «Ночи безумные», «Очи черные»… Младшие стремились к Вертинскому…

* * *

«В бедный маленький город,

Где вы жили ребенком»…

Или:

«Я помню эту ночь… Вы плакали, малютка»…

* * *

И здесь плакали — «под гитару»… Украдкой, конечно, чтобы никто не видел…

Ведь «попугай Флобер» твердит свое:

Jamais, jamais, jamais,[26] 

«В бокал вина скатился вдруг алмаз »…

Jamais, jamais, jamais…

Ах, знаем — все знаем!.. «Давным, давным давно» — все знаем:

Jamais, jamais, jamais…

«И плачем по-французски »…

* * *

По-французски, и по-английски, и по-немецки, и по-польски, и по-сербски, и по-бразильски, и на всех языках…

* * *

— Ну, Mardi, довольно… не надо…

— Ах, нет, нет… Спойте еще… спойте… про «вранжелистов»…

— Ну, ладно… Только это торжественно… Господа офицеры!.. На молитву… Шапки долой!..

* * *

Хор. (На мотив «Вечер был, сверкали звезды».)

«Бог и в поле пташку кормит,

И поит росой цветок,

Бесприютных «вранжелистов»

Также не оставит Бог…»

* * *

— На-кройсь!!!

— Так…

— Ну, зачем же вы…

— Эх, стоит плакать?!

* * *

— Довольно, господа…

— Господа!.. Четыре часа!

— Прощайте… До свидания… До свидания!..

— Тише, господа… И так уже все жильцы бранятся во всех этажах…

— И как это только гитана терпит!..

— Не сломайте только лестницы…

— Боже… как она трещит!..

* * *

Мансардный день окончен. Занавес падает…