Глава CXVIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава CXVIII

Бэрроу, у которого были теперь вода и еда, должен был отлучиться, чтобы встретиться с Шовелем у Дамаска и вместе вступить в город. Он просил нас взять правый фланг, и это мне подходило, потому что там, вдоль Хиджазской дороги, стоял Насир, преграждая путь основному отступлению турок, уменьшая их число постоянными атаками днем и ночью. У меня было еще много работы, и я ждал в Дераа еще одну ночь, наслаждаясь тишиной после того, как ушли войска; поскольку станция стояла на краю открытой равнины, и индийцы бесили меня своей неуместностью. Сущность пустыни была в движении одинокой личности, сына дороги, удаленного от мира не меньше, чем в могиле. Эти войска, как стада медлительных овец, казались недостойными привилегии этих просторов.

Мой дух чувствовал в индийских рядовых что-то хилое и стесненное; склонность ставить себя низко; почти намеренное подобострастие, считаемое достоинством, не похожее на резкую прямоту бедуинов. Обращение британских офицеров со своими солдатами привело в ужас моих охранников, которые прежде никогда не видели личного неравенства.

Я чувствовал здесь людскую несправедливость: и так ненавидел Дераа, что каждую ночь устраивался вместе со своими людьми на старом аэродроме. Рядом с обугленными ангарами мои охранники, переменчивые, как море, по своему обыкновению ссорились, и в эту ночь Абдулла в последний раз принес мне вареный рис в серебряном котелке. Поужинав, я попытался продумать, что ждет впереди, в пустоте; но пустым был мой ум, резкий ветер победы задувал мои мечты, как свечи. Впереди была наша цель, слишком осязаемая; но позади — двухлетние усилия, а невзгоды были забыты или озарены славой. В моей голове звенели названия, каждое со своим эпитетом: Рамм великолепный, блестящая Петра, Азрак уединенный, Батра чистейшая. Но люди изменились. Мягких забрала смерть; и жесткость, обретенная оставшимися, ранила меня.

Сон не шел ко мне, и до рассвета я разбудил Стирлинга и своих водителей, мы вчетвером забрались в «голубой туман», наш «роллс-ройс», и вышли к Дамаску, по грязной дороге, которая сначала была вся в бороздах, а затем ее преградили транспортные колонны и арьергард дивизии Бэрроу. Мы срезали путь к французской железной дороге, старая щебенка которой была для нас чистой, хоть и неровной, тропой, а затем прибавили скорость. В полдень мы увидели знамя Бэрроу у ручья, где он поил лошадей. Моя охрана была поблизости, поэтому я взял своего верблюда и поравнялся с ним. Как и многие убежденные лошадники, он относился к верблюдам с некоторым презрением, и в Дераа высказывал предположения, что мы вряд ли догоним его кавалерию, которая собирается в Дамаск тремя форсированными маршами.

Поэтому, увидев, что я как ни в чем не бывало подъезжаю к нему, он был удивлен и спросил, когда мы покинули Дераа. «Этим утром». Его лицо вытянулось. «Где вы остановитесь на ночь?» «В Дамаске», — весело ответил я и поскакал дальше, нажив очередного врага. Меня несколько мучила совесть за такие шутки, ведь он великодушно отзывался на мои желания; но ставки были высоки, выше, чем он видел, и мне было безразлично, что он подумает обо мне, ведь мы побеждали.

Я вернулся к Стирлингу, и мы поехали дальше. В каждой деревне мы оставляли записки для британских авангардов, сообщая, где мы, и на каком расстоянии от нас враг. Нас со Стирлингом раздражали предосторожности при наступлении Бэрроу: разведчики разведывали пустые долины, оглядывали каждый заброшенный холм, отвлекающие отряды пробирались так осторожно по дружественной местности. Это отражало разницу между нашими уверенными путями и движением на ощупь в ходе нормальной войны.

Осложнений не могло быть до Кизве, где мы должны были встретить Шовеля, и где Хиджазская дорога приближалась к нашему пути. На железной дороге были Насир, Нури Шаалан и Ауда, вместе с племенами; они все еще гнали эту четырехтысячную колонну (на самом деле в ней было тысяч семь), замеченную нашим аэропланом под Шейх-Саадом за три напряженных дня до того. Они бились без отдыха все это время, пока мы расслаблялись.

Подъезжая, мы услышали стрельбу и увидели шрапнель за хребтом справа от нас, где была железная дорога. Скоро появилась голова турецкой колонны, около двух тысяч человек, беспорядочными группами, останавливаясь то и дело, чтобы стрелять из горных орудий. Мы бросились, чтобы опередить их преследователей, наш огромный «роллс», ярко-голубой, выделялся на открытой дороге. Какие-то арабы на лошадях, преследующие турок, подскакали к нам галопом, неуклюже поспешая через оросительные каналы. Мы узнали Насира по его гнедому жеребцу, великолепному животному, еще бодрому после ста миль скачки и боя; а также старого Нури Шаалана, и около тридцати их слуг. Они рассказали нам, что эти немногие — все, что осталось от семи тысяч турок. Руалла отчаянно нападали на оба фланга, а Ауда абу Тайи в это время ускакал за Джебель Маниа, чтобы собрать вальд-али, его друзей, и поджидал там эту колонну, которую они надеялись загнать через холмы в его засаду. Неужели наше появление наконец означает помощь?

Я сказал им, что войска британцев идут прямо за нами. Если бы они смогли задержать врага всего на час… Насир глянул вперед и увидел поместье, окруженное стенами и деревьями, на краю равнины. Он обратился к Нури Шаалану, и они поспешили туда, чтобы задержать турок.

Мы отъехали на три мили назад, к ведущим индийцам, и рассказали их старому, угрюмому полковнику, какой подарок приготовили им арабы. Он явно был недоволен, что придется разрушать прекрасный порядок его строя, но наконец выделил эскадрон и послал их не спеша через равнину к туркам, которые обратили в их сторону свои пушки. Один-два снаряда взорвались почти рядом с колоннами, и тогда, к нашему ужасу (ведь Насир подвергал себя опасности, надеясь на смелую помощь) полковник приказал отступать и быстро вернуться на дорогу. Стирлинг и я бешеными скачками ринулись вниз и стали упрашивать его не бояться горных орудий, которые сейчас не опаснее ракетницы: но ни доброта, ни гнев не заставили старика сдвинуться с места. В третий раз мы рванули назад по дороге в поисках вышестоящей инстанции.

Адъютант сказал нам, что здесь генерал Грегори. Мы возблагодарили его, Стирлинг чуть не плакал от профессиональной гордости и стыда за дурное управление. Мы затянули нашего друга в машину и нашли его генерала, которому одолжили нашу машину, чтобы майор бригады мог отдать срочный приказ кавалерии. Посыльный понесся назад, к конной артиллерии, которая появилась первой, как только последний луч света исчез вверху на холме и затерялся на его вершине, среди облаков. Появилась добровольческая часть из Миддльсекса и пробивалась среди арабов, преследуя турок с тыла, и, когда спустилась ночь, мы увидели падение врага, который, покинув свои пушки, транспорт, все свое имущество, хлынул вверх по горной седловине туда, где были два пика Мании, чтобы скрыться, как они надеялись, в безлюдную пустыню.

Однако в этой безлюдной пустыне был Ауда, и этой ночью, в своей последней битве, старик убивал и убивал, грабил и захватывал, пока рассвет не завершил все. Таков был конец Четвертой армии, которая два года была нам преградой.

Счастливая бодрость Грегори воодушевила нас, чтобы встретиться с Насиром. Мы поехали в Кизве, где договорились встретиться с ним до полуночи. За нами пришли индийские войска. Мы искали уединенного места; но везде были уже тысячи людей.

Движение в перекрестных потоках среди такого количества переполненных умов влекло меня беспокойно блуждать, подобно им. В ночи нельзя было разглядеть, какого цвета у меня кожа. Я мог ходить, где угодно, неприметным арабом; и я странным образом был одинок, оказавшись среди своих сородичей, но отрезанный от них. Персонал наших бронемашин был для меня личностями — их было мало, и наше товарищество было долгим, и они сами за эти месяцы, под пылающим солнцем и задиристым ветром, приобрели выработанную и отточенную индивидуальность. Среди этой толпы неопытной солдатни, британцев, австралийцев и индийцев, они были такими же непохожими и робкими, как я, отличаясь и по грязи, потому что неделями носили свою одежду; потная и поношенная, она прилипала к ним, и становилась скорее обрывками, чем укрытием.

Но эти, другие, были действительно солдатами, новичками после двух лет вольности. И снова мне пришло в голову, что тайное назначение униформы — сделать толпу плотной, наполненной достоинством, безличной, придать ей единство и подтянутость, как будто выпрямить всем спины. Эта ливрея смерти, ограждавшая ее носителей от обычной жизни, была знаком, что они продали свою волю и свое тело Государству: завербовались на службу, не менее презренную от того, что начало ее было добровольным. Кто-то из них следовал необузданному инстинкту: кто-то голодал: другие жаждали блеска, воображаемой красоты военной жизни: но из всех добивались своего только те, кто искал способа опуститься, ибо для мирного взгляда они были ниже человеческого достоинства. Только похотливых женщин могла возбуждать их обтягивающая одежда; и солдатское жалованье — это не средства к существованию, как для рабочих, а карманные деньги, которые разумнее всего, по-моему, потратить на то, чтобы напиться и забыться.

Над осужденными тяготеет насилие. Рабы могут стать свободными, если могут, в своих намерениях. Но солдат сдает внаем своему владельцу двадцатичетырехчасовое использование своего тела и единоличное управление своим умом и страстями. Осужденный вправе ненавидеть власть, приговорившую его, и все человечество в придачу, если у него хватит ненависти: но унылый солдат — плохой солдат, и даже вовсе не солдат. Его привязанности должны быть наемными фигурами на шахматной доске короля.

Странная власть войны — она делает нашим долгом самоуничижение! Эти австралийцы, бесцеремонно толкавшие меня с грубыми шутками, сбросили вместе с цивильной одеждой половину своей цивилизованности. Они властвовали этой ночью, слишком самоуверенные, чтобы осторожничать: и все же — когда они лениво расхаживали, их гибкие тела состояли из сплошных изгибов, ни одной прямой линии, но глаза были постаревшими и разочарованными — и все же я чувствовал, что они неуравновешенны, мелки, подвержены инстинктам; все время готовятся совершить что-нибудь великое; в них была беспокоящая гибкость клинков, наполовину вынутых из ножен. Беспокоящая: но не устрашающая.

Английские парни не были подвержены инстинктам, не были небрежными, как австралийцы, они держались с медлительной, почти робкой осторожностью. Они были аккуратными в одежде, тихими и застенчиво ходили парами. Австралийцы стояли группами и ходили поодиночке; британцы разбивались по двое, в холостяцкой дружбе, выражавшей общий уровень рядовых, общность их армейских одежд. Они называли это «держаться вместе»: побуждение военного времени — хранить меж четырех ушей мысли, достаточно глубокие, чтобы ранить.

Вокруг солдат слонялись арабы: люди из другой сферы, и важно оглядывали их. Мой извращенный долг приговорил меня к ссылке среди них на два года. В эту ночь я был ближе к ним, чем к войскам, и не мог принять это чувство, потому что стыдился его. Ощущение их непохожести, смешанное с тоской по дому, обостряло мои способности и подпитывало мою неприязнь; я уже не просто видел различия во внешности, слышал различия языка, но научился различать даже запах: тяжелый, стойкий, кислый запах сухого пота и хлопка среди толпы арабов и грубый запах английских солдат; горячие испарения массы людей в шерстяной одежде, пропахшей мочой, едкий, острый, удушливый, аммиачный запах горячего керосина.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.