Глава XLVIII
Глава XLVIII
Небк, наша следующая остановка, был богат водой и имел какое-то пастбище. Ауда назначил его местом сбора, из-за удобной близости к Блайдат, «соляным деревушкам». Там они с шерифом Насиром целыми днями сидели и принимали новобранцев, а также подготавливали дорогу, по которой мы пойдем, приближая к нам племена и шейхов, живших поблизости. Несибу, Зеки и мне оставался досуг. Как обычно, неустойчивые суждения сирийцев, неспособные устоять на узкой точке добродетели, шатались по всей окружности. В бурной атмосфере первоначального энтузиазма они не обращали внимания на Акабу и презирали ту цель, что привела их сюда. Несиб знал шаалан и друзов. Он мысленно уже вербовал их, а не ховейтат; наносил удар по Дераа, а не по Маану; захватывал Дамаск, а не Акабу. Он указывал, что все турки не подготовлены; что мы одержим уверенную победу над первым же объектом просто из-за внезапности; и что поэтому наш объект должен быть наибольшим. На Дамаск указывал перст неизбежной судьбы.
Я напрасно возражал ему, что Фейсал еще в Веджхе, что британцы еще не с той стороны Газы, что новая турецкая армия сосредоточивается в Алеппо, чтобы вернуть Месопотамию. Я рисовал картину, как в Дамаске мы останемся без поддержки: без ресурсов или организаций: без базы: даже без линии связи с нашими друзьями. Но Несиб был выше какой-то там географии или тактики, и только грязными средствами можно было его утихомирить. Поэтому я пришел к Ауде и сказал, что со сменой объекта деньги и добыча уйдут Нури Шаалану, а не ему; я пришел к Насиру и воспользовался своим влиянием и нашим взаимным расположением, чтобы сохранить его в моем плане, раздувая слишком легко раздуваемое соперничество между шерифом и жителем Дамаска, между подлинным шиитом, потомком Али и мученика Хуссейна, и потомком «предка» Абу Бекр с очень сомнительной репутацией.
Для нашего движения это был вопрос жизни и смерти. Я был уверен, что если мы возьмем Дамаск, то не удержим его и шести недель, так как Мюррей не может мгновенно атаковать турок, не будет и пригодного водного транспорта, чтобы сразу же высадить британскую армию в Бейруте; а, потеряв Дамаск, мы потеряем наших сторонников (только первая их вспышка полезна; восстание, которое стоит на месте или откатывается назад, уже проиграно), не приобретая Акабы, которая остается последней базой в спокойных водах, и, по моему мнению, единственной дверью, кроме Среднего Евфрата, которую мы можем отпереть для верного выхода в Сирию.
Особенно ценной для турок Акаба была из-за того, что они могли в любой момент создать угрозу на правом фланге Британской армии. В конце 1914 года турецкое высшее командование думало сделать ее главным путем к Каналу: но перед ними встали серьезные трудности с пищей и водой, и они приняли маршрут Беершебы. Теперь, однако, британцы оставили позиции на Канале и сделали бросок на Газу и Беершебу. Это упростило продовольственное снабжение турецкой армии, укорачивая линию. Следовательно, у турок появился лишний транспорт. К тому же Акаба имела большую, чем прежде, географическую ценность, поскольку она лежала теперь позади британского правого фланга, и малочисленные силы оттуда могли эффективно угрожать и Эль Аришу, и Суэцу.
Арабам нужна была Акаба, во-первых, чтобы расширить свой фронт, ведь это был их тактический принцип, и, во-вторых, чтобы соединиться с британцами. Если бы они взяли ее, это дало бы им Синай, и устойчивое соединение между ними и сэром Арчибальдом Мюрреем. Так, действительно став полезными, они приобрели бы материальную поддержку. Человеческая слабость штаба Мюррея была такова, что лишь физическое соприкосновение с нашим успехом могло убедить их в нашей значимости. Мюррей был расположен к нам; но, если бы мы стали его правым крылом, он снабжал бы нас как положено, причем почти без напоминаний. Соответственно, для арабов слово «Акаба» означало изобилие пищи, денег, пушек, инструкторов. Я хотел соединиться с британцами, выступить на правом крыле союзников в завоевании Палестины и Сирии и осуществить стремление арабских народов к свободе и самоуправлению в пустыне, которого они были достойны. На мой взгляд, если восстание не дойдет до главного поля боя с Турцией, ему придется признать свое поражение и остаться вставным эпизодом вставного номера. Я внушал Фейсалу с первой встречи, что свободу берут, а не дают.
И Насир, и Ауда успешно отреагировали на мои нашептывания, и после взаимных обвинений Несиб покинул нас и выехал с Зеки к горам Друз, чтобы провести предварительную работу, необходимую для запуска его великого дамасского плана. Я знал его творческое бессилие, но не собирался допускать там даже полусырого восстания, чтобы не испортить там наш будущий материал. Поэтому я позаботился вырвать ему зубы, прежде чем он начал, отобрав у него большую часть денег, выделенных ему Фейсалом. Глупец облегчил мне задачу, так как знал, что у него все равно нет столько, сколько он хотел, и, измеряя мораль Англии своей собственной мелкой мерой, пришел взять с меня обещание дать больше, если он поднимет сирийское движение независимо от Фейсала, под собственным руководством. У меня не было причин опасаться подобного чуда, и, вместо того, чтобы назвать его предателем, я охотно пообещал помощь в будущем, если в настоящем он оставит меня в покое, чтобы мы пришли в Акабу, где я найду средства, пригодные для общих нужд. Он неохотно сдался на моих условиях, и Насир был восхищен, неожиданно получив два мешка денег.
И все же оптимизм Несиба повлиял на меня, хотя по-прежнему я считал освобождение Сирии постепенным, и Акаба была в нем необходимой первой ступенью. Я видел, как эти ступени приближаются; и, как только Несиб ушел с дороги, собрался сам предпринять, почти что в его духе, длинный путь по северу страны. Я чувствовал, что еще один взгляд на Сирию выправит стратегические идеи, сообщенные мне крестоносцами и первыми завоеваниями арабов, приспособив их к двум новым факторам — железной дороге и Мюррею в Синае.
К тому же это безумное приключение отвечало моему необузданному духу. Это было бы счастьем — стать свободным, как воздух, жить и идти своей собственной тропой, но знание о том камне, что я носил за пазухой, разрушало всю мою уверенность.
Арабское восстание началось на ложных претензиях. Чтобы добиться помощи шерифа, наш Кабинет предложил через сэра Генри Мак-Магона поддержать учреждение народных правительств в Сирии и Месопотамии, «учитывая интересы нашего союзника, Франции». Этот скромный последний пункт скрывал за собой соглашение (которое держали, слишком долго, в секрете от Мак-Магона и поэтому — от шерифа), по которому Франция, Англия и Россия договорились аннексировать некоторые из этих обещанных территорий и соответственно установить сферы влияния над всем остальным.
Слухи об обмане достигли ушей арабов через Турцию. На Востоке личностям доверяют больше, чем учреждениям. Поэтому арабы, испытав мою дружественность и искренность под огнем, просили меня как свободного агента подтвердить обещания британского правительства. Я не знал и не догадывался о клятвах Мак-Магона и соглашении Сайкса-Пико, которые оформляла служба военного времени, созданная в Министерстве иностранных дел. Но, не будучи круглым дураком, я понимал, что если мы выиграем войну, обещания арабам станут пустой бумагой. Будь я надежным советчиком, я послал бы своих людей по домам и не позволил бы им рисковать жизнью за такую чепуху. Но вдохновение арабов было главным инструментом победы в войне на Востоке. Поэтому я уверил их, что Англия выполнит букву и дух своих обещаний. Успокоенные, они сделали много прекрасных вещей, но, конечно, вместо того, чтобы гордиться, я чувствовал постоянный и горький стыд.
Ясное понимание моего положения пришло ко мне однажды ночью, когда старый Нури Шаалан принес в свою палатку кипу документов и спросил, каким из британских обещаний надлежит верить. Судя по его настроению, от моего ответа зависела победа или поражение Фейсала. Ответом моим, произнесенным в какой-то умственной агонии, было, что среди противоречивых обещаний доверять надо последнему по времени. Этот неостроумный ответ выдвинул меня на позицию главного доверенного лица в течение шести месяцев. В Хиджазе шерифы были всем, и я успокаивал мою совесть, рассказывая Фейсалу, как узок его базис. В Сирии Англия была сильна, а шерифы стояли низко. Так я стал главным.
В отместку я поклялся сделать Арабское восстание двигателем его собственного успеха, подобным ручной работе нашей египетской кампании; и также поклялся так яростно вести его к решительной победе, что здравый смысл посоветует властям честно выполнить моральные требования арабов. При этом предполагалось, что я переживу войну, чтобы позже выиграть битву в зале заседаний — нескромные предположения, воплощение которых еще висит в воздухе.[79] Но исход этого обмана не относился к делу.
Ясно, что у меня не было и тени намерения вовлечь ничего не подозревающих арабов в игру с жизнью и смертью. Неизбежно и справедливо мы должны были пожать досаду, горький плод героического предприятия. Так, в негодовании из-за моего ложного положения (был ли когда-нибудь второй лейтенант так далеко от своих вышестоящих лиц?) я предпринял этот долгий опасный путь, чтобы повидаться с наиболее значительными из тайных друзей Фейсала и изучить ключевые позиции наших будущих кампаний; но результаты были несравнимы с риском, и поступок этот, как и мотив, выглядел с профессиональной точки зрения неоправданным. Я убеждал себя: «Только попробую, сейчас, прежде чем мы начнем», — понимая на самом деле, что это последний шанс, и что после успешного захвата Акабы я никогда больше не буду располагать собой свободно, сам по себе, в укромных сумерках и в защитной тени.
Передо мной лежала перспектива ответственности и командования, внушающая отвращение моей умозрительной натуре. Я чувствовал, что с моей стороны подло занимать место деятеля, так как мои ценности были сознательно противоположны ценностям деятелей, и я презирал их счастье. Моя душа всегда жаждала меньшего, чем я имел, так как моим чувствам, вялым по сравнению с чувствами других людей, требовался для восприятия непосредственный контакт; они различали только виды, но не степени.
Когда я вернулся, было шестнадцатое июня, и Насир еще трудился в своей палатке. Они с Аудой слишком долго находились в обществе друг друга, и недавно поссорились; но это легко прошло, и через день старый вождь был с нами, как всегда, такой же добрый и такой же непростой. Мы всегда вставали, когда он входил; не ради того, что он был шейхом, ведь мы встречали сидя и более знатных шейхов: но потому, что он был Аудой, а быть Аудой — это так замечательно. Старику это нравилось, и хотя мы могли спорить, каждый знал, что на самом деле мы его друзья.
Мы уже пять недель как вышли из Веджха: мы потратили почти все деньги, что взяли с собой: мы съели всех ховейтатских овец: мы дали отдых или замену всем нашим старым верблюдам: ничто не мешало нашему выступлению. Новизна приключения утешала нас за все; и Ауда, раздобыв еще баранов, задал накануне отъезда прощальный пир, величайший из всей вереницы пиров, в своей огромной палатке. Присутствовали сотни людей, и пять раз заполнялся огромный поднос, и все это съедалось так скоро, как только успевали готовить и вносить.
Солнце зашло, изумительно красное, и после пира весь отряд лежал вокруг очага для кофе на улице, растянувшись под звездами, пока Ауда и другие рассказывали истории. В перерыве я между делом заметил, что сегодня днем искал в палатке Мохаммеда эль Дейлана, чтобы поблагодарить за верблюдицу кремовой масти, подаренную мне, но не нашел его. Ауда вскричал от радости, все обернулись к нему, и затем, когда наступила тишина, чтобы все могли расслышать шутку, он указал на Мохаммеда, мрачно сидящего около котелка для кофе, и сказал своим оглушительным голосом:
«Хо! А не рассказать ли вам, почему Мохаммед пятнадцать дней не спал в своей палатке?» Все захихикали от удовольствия, и беседа остановилась, вся толпа распростерлась на земле, подперев руками подбородки и приготовившись насладиться красотами истории, которую слышали, наверное, раз двадцать. Женщины — три жены Ауды, жена Заала и несколько жен Мохаммеда, которые готовили — подошли, плавно покачивая животами из-за того, что носили грузы на головах, к самой разделительной занавеске, слушая вместе с остальными длинный рассказ Ауды о том, как Мохаммед при всех купил на базаре в Веджхе дорогое жемчужное ожерелье, и не подарил его ни одной из жен, и они все перессорились, но сообща отвергали его.
История была, конечно, чистой выдумкой — восстание подстегнуло озорной юмор Ауды — и злополучный Мохаммед, который две недели скитался, гостя то у одного, то у другого сородича, воззвал к милосердию Бога и ко мне — свидетельствовать, что Ауда лжет. Я с важностью прочистил горло. Ауда потребовал тишины и стал просить меня подтвердить его слова.
Я начал с формальной вступительной фразы: «Во имя Бога милостивого и человеколюбивого. Было нас шестеро в Веджхе. Там были Ауда, и Мохаммед, и Заал, Гасим Эль Шимт, Муфадди и бедный человек (я сам); и однажды ночью, прямо перед рассветом, Ауда сказал: „Давайте сделаем вылазку на рынок“. И мы сказали: „Во имя Бога“. И мы пошли: Ауда был в белых одеждах, и в красном головном платке, и в касимских сандалиях из кожи; Мохаммед был в шелковой рубахе „семи королей“ и босиком; Заал… Заала не помню. Гасим носил одежды из хлопка, и Муфадди был в шелковых одеждах с синими полосами, и в вышитом головном платке. Ваш слуга был одет, как сейчас одет ваш слуга».
Я сделал паузу, все были в изумлении. Это была узнаваемая пародия на эпический стиль Ауды; и я также подражал взмахам его руки, его мягкому голосу, понижению и повышению тона, которым он подчеркивал смысл, или то, что он считал смыслом своих бессмысленных историй. Ховейтат сидели в гробовом молчании, корчась от смеха под своими одеждами, пропитанными потом, и глядя во все глаза на Ауду; так как они все узнали оригинал, а пародия была искусством новым как для них, так и для него. Муфадди, который готовил кофе, беглец из Шаммара из-за убийства, сам характерный тип, забывал подбрасывать ветки в костер, впившись слухом в мой рассказ.
Я поведал, как мы покинули палатки, с полным перечнем палаток, и как мы шли к деревне — описывая каждого верблюда и каждую лошадь, что мы видели, и всех прохожих, и горы, «все пустые и лишенные пастбищ, ибо, ей-Богу, эта земля пустынна. И мы шли; и после того, как мы прошли время, за которое можно выкурить сигарету, мы услышали что-то, и Ауда остановился и сказал: „Друзья, я что-то слышу“. И Мохаммед остановился и сказал: „Друзья, я что-то слышу“. И Заал: „Ей-Богу, вы правы“. И мы остановились и прислушались, и ничего не было слышно, и бедный человек сказал: „Ей-Богу, я ничего не слышу“. И Заал сказал: „Ей-Богу, я ничего не слышу“. И Мохаммед сказал: „Ей-Богу, я ничего не слышу“. И Ауда сказал: „Ей-Богу, вы правы“.
И мы шли, и шли, и земля была пустынна, и мы ничего не слышали. И по правую руку от нас проходил человек, негр верхом на осле. Осел был серым, с черными ушами и одной черной ногой, и на лопатке его было клеймо, вот такое (жест в воздухе), и хвост его двигался, и ноги его тоже; Ауда увидел это и сказал: „Клянусь Богом, это осел“. И Мохаммед сказал: „Клянусь истинным Богом, это осел и раб“. И мы шли дальше. И рядом была гора, не очень большая гора, но гора, такая, как отсюда до, как бы так сказать (лиль билийе эль хок), до того, что вон там; и мы прошли через эту гору, и она была пустынна. Пустынна, пустынна, пустынна эта земля.
И мы шли; и за тем, что как бы так сказать, было, как бы это назвать, так далеко, как до этих мест вон оттуда, и затем стояла гора; и мы пришли к этой горе, и взошли на эту гору; она была пустынна, вся эта земля пустынна; и, когда мы взошли на эту гору, и были на вершине этой горы, и дошли до края вершины этой горы, клянусь Богом, клянусь моим Богом, клянусь истинным Богом, солнце взошло над нами».
На этом рассказ был завершен. Каждый слышал про этот восход солнца раз двадцать, со всем безграничным батосом[80], невыносимое множество связанных друг с другом фраз, повторяемых и повторяемых Аудой с возбуждающим замиранием, чтобы часами тянуть напряжение истории, в которой ничего не происходило; и банальный конец ее был раздут до такой степени, что делала его похожим на рассказы Ауды; такова же была и история прогулки на рынок в Веджх, в которой участвовали многие из нас. Все племя каталось по земле от хохота.
Ауда смеялся громче и дольше всех, потому что любил шутки над собой; и бессмысленность моего эпоса доказывала ему его собственное бесспорное описательное мастерство. Он обнял Мохаммеда и признался, что все выдумал про ожерелье. В благодарность Мохаммед пригласил весь лагерь наутро позавтракать с ним в его вновь обретенной палатке, за час до выхода на Акабу. Нам был предложен молочный верблюжонок, сваренный его женами в кислом молоке: знаменитые повара, и сказочное блюдо!
Затем мы сели у стены поместья Нури и увидели, как женщины складывают большую палатку, больше, чем у Ауды, восьмиугольную, о двадцати четырех столбах, длиннее, шире и пышнее, чем у любого другого в племени, и новую, как и остальные товары Мохаммеда. Абу-тайи перестраивали свой лагерь в целях безопасности, когда их бойцы уходили. Весь день мы ставили и разбивали палатки. Продолговатая ткань была растянута по земле, веревки — на концах, по сторонам, у ямок для шестов, натянутые и привязанные к колышкам. Затем хозяйка вставляла легкие столбы один за другим под ткань и выравнивала их вверх, пока вся конструкция не вставала на место, ее могла подпирать одной рукой слабая женщина, каким бы сильным ни был ветер.
Если шел дождь, один ряд столбов углубляли в землю на фут, наклоняя таким образом ткань на крыше, и в разумных пределах это защищало от воды. Летом в арабской палатке было менее жарко, чем в наших полотняных, потому что жар солнца не поглощала свободно сотканной материя из шерсти и волоса, с промежутками и отверстиями между нитями.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.