Глава XLVIII ОТКРЫТИЯ НЕМЕЦКОГО КИНО[273]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XLVIII

ОТКРЫТИЯ НЕМЕЦКОГО КИНО[273]

Направлению, породившему Любича[274], противостоял экспрессионизм, течение более оригинальное и в большей степени национальное.

Тем не менее не следует все шедевры немецкого кино 20-х годов метить клеймом экспрессионизма — не называем же мы импрессионистской всю французскую живопись периода 1870–1900 годов. Кросс, Сёра или Сезанн не более «импрессионисты», чем Любич, Ланг и Мурнау — истинные «экспрессионисты».

Во введении к книге «Немецкое реалистйческое кино» (Лион, 1965) Ф. Бюаша, Р. Борда и Ф. Куртада, анализирующих около тридцати фильмов, утверждается:

«Легковесность историков (по крайней мере французских), отсутствие у них интереса ко всему, что выходит за пределы проторенных троп… а возможно, и подсознательное желание избежать политики — все это замкнуло немецкое кино в жесткую убогую схему, [которая] свелась к двум тенденциям: экспрессионизму — ему приписывают львиную долю заслуг — и Каммершпилю».

С самого начала работы над историей немецкого кино мы с Лоттой Эйснер решительно восстали против подобного схематизма. На протяжении 20-х годов такие крупные мастера, как Ланг, Мурнау, Карл Майер, не укладывались в рамки какой-то школы, а направлений в те годы существовало немало: «постановочные фильмы», возникшие из театра Макса Рейнхардта (Любич, Буховецкий и т. д.), Каммершпиль (Лупу Пик), экспрессионизм («Калигари» и т. д.), «новая объективность» (Пабст), куда в те времена (и ошибочно) причисляли Бертольта Брехта, «документалисты», которых в наши дни называли бы «синема-веритэ» (фильмы Руттманна «Люди в воскресенье»[275]) и которые целиком находились под влиянием Вертова. Были и другие направления. Если в начале 20-х годов немецкое кино занимало ведущее место в мире, то именно благодаря множеству творческих направлений, зачастую противоречивых, подобно тому как это было в советском кино в конце десятилетия.

Авангардистское течение экспрессионизм, зародившись в Мюнхене около 1910 года, захватило музыку, литературу, архитектуру и главным образом изобразительное искусство. Современный немецкий историк (Янке, в журнале «Фильм-блэттер», Берлин, ГДР, 1966 год) характеризует его так:

«Экспрессионизм… сначала появился как альтернатива импрессионизму, который все больше и больше скатывался к целостной картине «пассивного впечатления». Реакцией на это стала попытка некоторых художников исследовать окружающий мир, произведший на них впечатление враждебности. Сторонники нового направления в искусстве группировались прежде всего в дрезденском объединении молодых художников «Мост» («Die Brucke») и мюнхенском объединении «Голубой всадник» («Blauer Reiter»). Основной упор они делали на содержании искусства, на его воспитательных функциях, искали в нем новую гуманистическую истину и своими произведениями выражали протест против буржуазного порядка, стерильного и со времен кайзера Вильгельма безнадежно устаревшего. Позже они восставали против войны: экспрессионизм стал составной частью пацифистского движения. Он был устремлен только против. Против войны, против жестокости, против буржуазии. Человек виделся экспрессионистами только как «буржуа» (так сказать, конформист) или «не буржуа». Но сами они всегда представляли буржуазию, пусть и с «кризисным сознанием». Они понимали, как нестабильно общество, в котором жили, и искали лазейку, которая им виделась то в самоизоляции, то в бунте против нее.

В книге «Демонический экран» (лучшем исследовании немецкого кино 20-х годов) Лотта X. Эйснер пишет (с. 16):

«На первый взгляд экспрессионизм с его телеграфным стилем, взрывающимися короткими фразами, восклицаниями определенно кажется упрощением выразительных средств, усложненных немцами. Но эта видимая определенность обманчива. Здесь — потребность усилить «метафорическое» значение слов, доминирующее в экспрессионистской фразеологии. Жонглирование неопределенными выражениями. Случайные комбинации слов, складывающиеся в цепочки. Надуманные мистические аллегории, лишенные какой бы то ни было логики, полные намеков. Они сводятся к пустякам, стоит только нам попытаться их понять. Этот язык, перегруженный символами и метафорами, сознательно затуманивается, дабы только посвященные могли уяснить себе его подлинный смысл. Это земляк усеянная ловушками: чтобы пройти по ней, оставаясь целым и невредимым, нужно знать пароль».

В трудные дни, последовавшие за военным поражением, экспрессионизм завладел берлинскими улицами, афишами, театральными спектаклями, кафе, магазинами и витринами, подобно кубизму, который спустя несколько лет заполонил Париж.

По поводу одного из первых экспрессионистских фильмов — «С утра до полуночи», — эльзасский писатель-экспрессионист Иван Голль писал в статье, опубликованной в журнале «Синэа» (6 мая 1921 года):

«Всему современному немецкому искусству, которое на протяжении последних десяти лет называют экспрессионистским, было предначертано идти в ногу с кинематографом, поскольку само его существо заключалось в развитии действия, в отказе от фразы (насколько это возможно). Так, в театральных пьесах поэты-экспрессионисты сокращают диалог персонажей до минимума… и, напротив, сосредоточивают весь драматический интерес на поступках действующих лиц. Отсюда до фильма только шаг. И он неизбежен».

По словам Лотты Эйснер, идеи экспрессионистов касались постижения смысла, скрытого за фактами и вещами, потаенного облика, выражаемого максимально ярко, высвобождения динамизма, метафизической игры творческих сил, «интенсивной кристаллизации формы».

Кинематографический экспрессионизм в его чистом виде меньше опирался на театр, и его можно отличить от «калигаризма» в первозданном виде.

Вслед за театром, живописью, поэзией и романом киноэкспрессионизм после заключения перемирия завоевал себе место в повседневной жизни немцев. Начиная с 1919–1920 годов мы находим множество экспрессионистских афиш, воспроизводимых в специализированных киножурналах. Некоторые из этих афиш сделаны такими прославленными художниками, как Пауль Лени или Роберт Неппах. Фриц Ланг рассказывает:

«Вспоминаю тот день, когда утром мы увидели на берлинских стенах плакат, на котором была изображена женщина в объятиях ее партнера — скелета! Текст на плакате гласил: «Берлин, взгляни! Осознай! Твой партнер — это смерть!» Именно в ту пору возникло, родилось экспрессионистское кино»[276].

Калигари, столь же широко прославившийся, как Гарпагон или Дон Жуан, стал первым трагическим кинематографическим персонажем. Менее всего человек был душой экспрессионизма, но — смесь жестокости и тревоги, фантастики и исступления. Этот знаменитый фильм стал сегодня одним из ключей к пониманию души немцев.

Австриец Карл Майер, написавший вместе с чехом Хансом Яновицем сценарий фильма «Кабинет доктора Калигари», по-видимому, наиболее яркая личность немецкого немого кино. Он родился в 1894 году в Граце (Австрия). Его родители — венские евреи. Отец был разбогатевшим коммерсантом, позже разорившимся в результате всевозможных финансовых спекуляций. Вот что рассказывает о Карле Майере его школьный товарищ, поделившийся воспоминаниями о нем с Рольфом Хемпелем: «У меня создалось впечатление, что он — сама непокорность и что у него минимальное чувство власти. Он всегда был готов защищаться от первого встречного, даже когда не было повода. Преподаватели в школе, естественно, не восхищались его вечно понурой и отталкивающей физиономией. Тем не менее они обращались с ним корректно и скорее с юмором, нежели с антипатией. Но даже к преподавателю немецкого языка — он чаще других отзывался с похвалой о сочинениях Майера, полагал их отличными и читал вслух — Майер относился без уважения. Уже в то время его классные работы были настолько зрелыми, что позволяли предсказать юноше литературную карьеру.

Характеристики, которыми он награждал преподавателей, поэтов, писателей и просто классных товарищей, были всегда оскорбительными, уничтожающими и циничными, а юмор — саркастичным. С товарищами, которых он явно превосходил способностями и знаниями, Карл Майер держался на расстоянии, хотя его и нельзя было упрекнуть в каких-либо каверзах» [277].

Пока его отец разорялся на биржевой игре, Майер мечтал стать художником, писателем или журналистом. Он пробовал себя в разных профессиях. В Инсбруке работал в театре, не зная толком, кто такой актер, рисовал, переезжал из города в город.

Война сделала его солдатом австрийской армии. Но эксцентрическое поведение привело Майера в кабинет к военным психиатрам. Вот свидетельство Ханса Яновица: «Долгими ночами Карл Майер рассказывал мне о том, как он выдержал трудные годы мировой войны, годы, в течение которых ему пришлось вести отчаянное сражение с военным психиатром. Он оказался перед неизбежной необходимостью симулировать нарушение психики, ибо не мог и не хотел служить в армии. Он вел беспощадную духовную войну с этим высокопоставленным психиатром, пытавшимся доказать, что безумие Майера — симуляция. Майер был заведующим литературной частью. На его иждивении жили мать, младший брат и вдова другого брата с ребенком.

Майер ясно видел, как развиваются события, и не хотел учиться убивать во имя родины, которая сама обезумела, превысив данную ей власть» [278].

Пражский писатель Яновиц (по. данным Вилли Хааса, он родился в Подебраде, — Западная Чехия) опубликовал свой первый рассказ, когда ему было семнадцать-лет. Через год он стал театральным критиком в Мюнхене. Его первые из известных нам рассказов появились* в 1913 году. В них отражался его страх перед эпохой, в которой он жил, перед возможностью возникновения войны. В годы войны его ненависть к милитаризму стала еще сильнее. Воевал он в офицерском чине. «После поражения революции, — писал Яновиц (в уже цитированной книге Хемпеля, с. 26), — политические пьесы в театрах предназначались только для воспитательных целей, как «демократическая» мера, но очень скоро театры оказались в руках всевозможных дельцов, стремившихся исключительно к тому, чтобы удовлетворять желания мелких буржуа, жаждавших развлечений. Наступило время «бегства от действительности». Именно поэтому задуманный нами антивоенный фильм (к тому же он был, видимо, первым в своем роде) казался очень важным. Сценарий написал я, ставить этот фильм собирался Ф.-В. Мурнау с великолепным коллективом немецких актеров. Но за восемь дней до начала съемочного периода работа над фильмом была прекращена и весь подготовительный материал выкинули на помойку.

После демобилизации Майер устроился на работу в берлинский «Резиденц театер» и встретил там Яновица. Он-то и рассказал позже, в «Трех гамбургских главах», о том, как возникла идея сценария фильма «Кабинет доктора Калигари». Яновиц натолкнулся на нее, узнав об одном преступлении на сексуальной почве, совершенном еще в 1913 году. Однажды вечером, прогуливаясь в Гамбурге по Репербану, он увидел вполне респектабельного мужчину, появившегося из-за зарослей кустарника. На следующий день все газеты сообщили, что именно в этом месте была изнасилована и убита молодая девушка. У Яновица сложилось убеждение, что убийцей девушки был именно этот хорошо одетый господин. Он отправился на похороны убитой и там снова заметил подозреваемого им мужчину. Убийца так и не был пойман, а у Яновица возникла навязчивая мысль о том, что все мужчины, свободно гуляющие по улицам городов, — преступники.

Майер и Яновиц использовали в своем сценарии личные воспоминания: среди них были рассказы о психиатрических больницах, о преступлениях, совершенных на сексуальной почве, истории про цыган. В основе всех рассказов была, по словам Зигфрида Кракауэра, мысль о возмущении против жестокостей войны и протий властей, олицетворяемых доктором Калигари. Сценаристы написали сатиру на прусский авторитаризм, превращавший людей в автоматы, подобно тому как это произошло с Калигари, превратившим сомнамбулу Чезаре в убийцу. Имя Калигари возникло в процессе работы над сценарием случайно, при чтении Майером сборника писем Стендаля[279].

Сценарий был принят продюсером Эрихом Поммером, с именем которого связан большой успех многих немецких фильмов. Поммер так рассказал о своих первых шагах в кино:

«В кино я пришел случайно в 1908 году. Мне повезло: в лице Жоржа Грассена, директора берлинского отделения фирмы «Леон Гомон», я нашел отличного наставника, который помог мне быстро освоить секреты кинопроизводства. В 1914 году я открыл в Вене филиал фирмы «Эклер», обслуживавший всю территорию Центральной Европы. У меня были и другие планы, в частности план постройки вместе с хорошо известным нам пионером австрийского кино графом Сашей Коловратом киностудии в Вена-Северинг. К несчастью, мне пришлось расстаться с моими замыслами. Германия и Австрия вели войну против Франции. На третий день мобилизации я принужден был начать работу в берлинской фирме «Александерн», в стенах которой я отбывал воинскую службу. Деятельность всех французских фирм в Германии и Австро-Венгрии была приостановлена.

В начале 1915 года, уже находясь во Франции, на Северном фронте, я получил отпуск на несколько дней и приехал в Кёльн. Там я договорился с женой и несколькими друзьями о создании в Берлине фирмы «Дэкла» («Дойче эклер»). Осенью того же года я был ранен на русском фронте, и медицинская комиссия признала меня «годным к несению службы в гарнизонных условиях». Летом 1916 года, когда я занимался военной подготовкой призывников в Берлинском «Казерненхоф», пришло предписание, по которому я должен был явиться в Генеральный штаб, размещавшийся в Купферграбен. Там мне сообщили о переводе на работу в отдел фотографии и кино при Генштабе (БУФА)[280].

Под руководством Курта Вашнека я принимал участие в выпуске информационной кинохроники и короткометражных документальных фильмов. Весной 1917 года меня назначили на пост директора бухарестской фирмы «Сосьетэ де синема де Балькан э д’Ориан». Эта полу-частная фирма, созданная «БУФА» и «ДФГ»[281], поддерживала контакт с организацией, занимавшейся кинопропагандой на Балканах, а также на территории стран Ближнего Востока…

Я вернулся в Берлин в конце декабря 1918 года… В январе 1919 года вновь приступил к руководству фирмой «Дэкла» [282].

В 1924 году французский журналист следующими словами описывал Поммера («Синэ-магазин», 4 июля 1924 года):

«Этот человек — очень молодой, поразительно деятельный и энергичный — переделывает все, проверяет все и ко всему подходит по-своему».

Вот что говорит о нем Рохус Глизе, художник и режиссер, повседневно сталкивавшийся с Поммером по работе («Кинематек», ноябрь 1968 года):

«Поммер был очень образованным человеком, большим энтузиастом своего дела. Когда он начинал какую-то работу, оторвать его не было никакой возможности. Но во всех других случаях он оставался очень сдержанным, очень спокойным».

Для его характеристики уместно вспомнить здесь слова самого Поммера, приведенные в книге «Памяти Карла Майера» (Лондон, 1944 год):

«Властителем умов пражских прогрессивных художников был Альфред Кубин. Все стремились работать в стиле, характерном для этого мастера.

Пока Майер и Яновиц говорили об искусстве, я думал о другом. Там, где их интересовал «эксперимент», мне виделось другое — сравнительно недорогостоящее производство.

Молодые люди стремились заинтересовать Кубина своими планами. Я же в это время нацеливал их на работу, связанную с идеей фантастичной и таинственной. Я вручил «Калигари» трем кадровым художникам «Дэклы» — Варму, Херлцу (то есть Райманну. — Ж. С.) и Рёригу, — с которыми я познакомился во время службы в армии.<…>

У киностудии был жесткий лимит электроэнергии. В тот день, когда нам сказали, что мы израсходовали весь месячный лимит (а до конца месяца было еще очень далеко), трое моих художников пришли с предложением, показавшимся мне абсурдным и даже совершенно непригодным: «Почему бы не нарисовать для фильма «Калигари» свет и тени на декорациях?»

Поскольку я возражал против этого возвращения к примитивному кинематографу, Райманн, самый молчаливый из всех, пояснил: «Не забудьте, господин Поммер, что мы живем в эпоху экспрессионизма, и если мы разрисуем декорации в этом стиле, то сможем сделать основные элементы максимально выразительными».

«Послушайте, дети мои, да вы все свихнулись. Сделать фантастические, заумные, плоские декорации фоном для действующих лиц из плоти и крови… Об этом не может быть и речи».

На следующий день художники принесли мне серию эскизов, которые, видимо, приготовили уже давно, но напугать меня ими сразу не решились. Однако, поскольку и теперь им не удалось меня убедить, они все же уговорили снять в Вене пробный эпизод. Майер и Яновиц присутствовали на просмотре проб, которые всех нас убедили, а авторы отказались от дальнейших усилий пригласить художником на этот фильм Кубина».

Среди режиссеров, работавших в «Дэкле», был и молодой венец — Фриц Ланг[283]. Поммер предложил ему поставить «Калигари».

«Эрих Поммер доверил мне постановку фильма «Кабинет доктора Калигари». Однако прокатчики получили столь значительные доходы от первой серии «Пауков» [284], что потребовали немедленно сделать ее продолжение. В этих условиях Поммер принужден был снять меня с «Калигари», с тем чтобы я смог завершить вторую серию «Пауков» [285].

После вынужденного отказа от Ланга Поммер обратился к еще одному из своих режиссеров — Роберту Вине, мастеру плодовитому и специалисту по коммерческим фильмам.

Роберт Вине родился в 1881 году. Его отец был придворным актером, а брат, — Конрад Вине, впоследствии также стал кинорежиссером. Защитив диссертацию по философии, Роберт Вине начал работать актером, сперва в Дрездене, затем в Берлине, где был и «драматургом» и постановщиком в «Лессинг театер». В кино Вине пришел по приглашению графа Саши Коловрата. Дебютировал он в 1913 году постановкой комедий в жанре Любича и фильмов с Хенни Портен, а также поставил один из первых фильмов с Яннингсом — «Фромон-младший и Рислер-старший» (1917). В 1919 году Вине участвовал в постановке «Сатаны» Мурнау.

По словам Ханса Фельда (в уже цитированном письме), «Вине был странным персонажем, очень образованным и прекрасно воспитанным. Его несколько пренебрежительное отношение к работе в кино было сознательным, ибо работу эту он рассматривал только как средство к существованию. Его страстью было коллекционирование скульптур из Бенина. Коллекция восхищала каждого, кто имел возможность с ней познакомиться. Вине собрал ее в те времена, когда почти никто еще не знал цивилизации этого народа Африки».

Подлинным постановщиком этого принципиального фильма был не столько Вине, сколько троица живописцев-экспрессионистов из берлинской группы «Штурм» («Der Sturm»): архитектор Герман Варм, художники Вальтер Райманн и Вальтер Рёриг. Как говорит Герман Варм (единственный оставшийся в живых член группы) [286], не Эрих Поммер, а Рудольф Майнерт, то есть «режиссер, о котором мы знаем очень немногое» (Лотта Эйснер), был продюсером «Калигари», и именно он приказал, чтобы декорации были выполнены «как можно безумнее». Впрочем, в истории создания фильма от этого мало что меняется. В самом деле, вот что отмечает Лотта Эйснер (с. 26):

«Мы отчетливо видим [в свете конфликтов, возникших во время подготовительного периода к съемкам «Калигари»], что одним из принципов немецкого кино является главенствующая роль автора сценария, художника и технического персонала. <…> В Германии промышленность немедленно завладела контролем над всеми творческими кадрами, рассчитывая, что в будущем эти люди неизбежно принесут ей доход».

Свидетельство Германа Варма:

«Стиль, в котором впервые был написан сценарий [Майером и Яновицем], оказался столь неожиданным для меня, столь увлекательным, что мне пришлось признать необходимость найти для подобного литературного стиля столь же необычную форму декораций. Только экспрессионистские декорации могли служить средой в этом метафизическом произведении и сделать понятными его странные происшествия».

Вот как развивался сюжет фильма, придуманный Майером и Яновицем:

«В неопределенную эпоху (возможно, году в 1830-м) в вымышленном немецком городке Хольстенвалле происходила ярмарка с каруселями и площадными представлениями. На ней доктор Калигари (Вернер Краусс), загадочный господин в очках, зазывает публику поглядеть на сомнамбулу Чезаре. За разрешением на представление Калигари отправляется в муниципалитет, где высокомерный чиновник обходится с ним крайне непочтительно. Наутро чиновника находят убитым в кабинете, что не мешает горожанам с прежним жаром предаваться ярмарочным увеселениям. Вместе с толпой зевак в балаган доктора Калигари приходят Фрэнсис (Фридрих Фехер) и Алан (Г.-Г. фон Твардовски), студенты, влюбленные в дочь лекаря Джейн (Лиль Даговер). На глазах у них Чезаре медленно выходит из вертикально стоящего ящика, похожего на гроб, а Калигари сообщает завороженной публике, что сомнамбула умеет предсказывать будущее. Возбужденный зрелищем, Алан спрашивает у Чезаре, долго ли ему жить. Сомнамбула открывает рот — он явно во власти неодолимой гипнотической силы, исходящей от его господина, — и отвечает: «До рассвета». Наутро Фрэнсис узнает, что его друг заколот точно таким же образом, как и чиновник из муниципалитета. Студент, заподозрив Калигари в убийстве, убеждает отца Джейн помочь ему начать расследование. Получив ордер на обыск, они, пробившись сквозь толпу к фургону Калигари, требуют, чтобы тот вывел из сомнамбулического состояния своего подопечного. Однако в этот момент их призывают в полицейский участок, где они должны присутствовать на допросе преступника. Тот пытался убить женщину, попался в руки полиции и упорно твердит, что он не убийца, которого давно разыскивают.

Фрэнсис продолжает следить за Калигари и после полуночи тайком заглядывает в оконце его балагана.

Ему кажется, что Чезаре находится в ящике, — на самом же деле Чезаре, прокравшись в спальню Джейн, заносит кинжал над спящей девушкой. Намереваясь заколоть ее, он окидывает Джейн долгим взглядом, потом отбрасывает в сторону кинжал и, схватив Джейн, с криком бежит прочь. Настигнутый ее отцом, Чезаре выпускает из рук девушку, которую уносят домой, а ее похититель умирает от нервного потрясения. И поскольку Джейн, не слушая возражений Фрэнсиса, утверждает, что узнала Чезаре, тот во второй раз отправляется к Калигари, чтобы разгадать мучительную загадку. Сопровождающие Фрэнсиса полицейские хватают похожий на гроб ящик, и Фрэнсис вытаскивает из него… куклу, двойника сомнамбулы. Воспользовавшись смятением сыщиков, Калигари спасается бегством и прячется в доме для умалишенных. Студент устремляется за ним, требуя директора психиатрической лечебницы, чтобы справиться у него о беглеце, и застывает от ужаса: директор лечебницы и Калигари — одно и то же лицо.

На следующую ночь, пока директор спал, Фрэнсис с помощью троих медицинских служащих, которым он доверился, обыскивает кабинет Калигари и находит улики, полностью доказывающие его вину. Среди книг они обнаруживают старый том о фокуснике XVIII века, который, разъезжая по Северной Италии, заставлял под гипнозом медиума Чезаре убивать любого, кто попадается под руку, а пока тот отсутствовал, держал для обмана полиции его восковую фигуру. Главное изобличение директора — его собственноручные клинические записи. Они повествуют о том, как тот хотел проверить рассказ о гипнотической власти Калигари, как его желание переросло в одержимость и, когда сомнамбула оказался под его попечением, он не устоял перед искусом проделать с ним эти ужасные опыты. Директор полностью слился с личностью Калигари. Чтобы вырвать у него признание в преступлениях, Фрэнсис показывает директору труп его послушного раба — сомнамбулы. И как только этот страшный человек понимает, что Чезаре мертв, им овладевает буйное помешательство, и служители сумасшедшего дома надевают на него смирительную рубашку» [287].

Этот сценарий продолжал великие традиции немецкой фантастической литературы, традиции романтиков Шамиссо, Эйхендорфа, Гофмана, равно как и традиции средневековых сказаний, но также вновь обращался к философскому оправданию человека, загипнотизированного и ставшего преступником по воле всесильного властителя. Именно в этом тезисе Кракауэр разглядел рождение потока событий, приведших от Калигари к Гитлеру с их «толпой чудовищ и тиранов». Не вдаваясь подробно в этот вопрос, следует признать, что, говоря о войне 1914–1918 годов, выдающийся сценарист Карл Майер сумел метафорически предсказать в своем «Калигари» судьбу Германии 1933–1945 годов. (Впрочем, первые гитлеровцы появились уже в 1919 году.)

Говоря в 1942 году об этих немецких фильмах, созданных после поражения, С. М. Эйзенштейн писал, что появившиеся тогда картины «тянулись к нам с экранов страны, достигавшей предела ужаса, видевшей перед собой вместо будущего беспросветную ночь, наполненную мистическими тенями и уголовщиной [288]. Если в дальнейшем Эйзенштейн полемизирует с «Калигари» — «этим варварским праздником самоуничтожения здорового человеческого начала в искусстве», — то его первый тезис, сформулированный в трудное время новой войны, подтверждает, что он не рассматривал немецкие фильмы, созданные между 1920 и 1925 годами, как оторванные от общества и истории, поскольку в этих фильмах действительно предсказана «беспросветная ночь, наполненная мистическими тенями и уголовщиной», то есть гитлеризм.

Это не всегда происходило случайно или по чисто поэтической интуиции. Когда Карл Майер и Яновиц писали сценарий «Калигари», они сознательно стремились своей фантастической сказкой нанести удар по «Fuhrerprinzip», но не по нацизму (он в то время находился еще в эмбриональном состоянии), а по прусскому милитаризму, от которого оба этих подданных Австро-Венгерской империи немало выстрадали в годы войны и методы которого нацизм перенял и усовершенствовал.

Таким образом, метафорическая критика второго рейха оказалась потенциально направленной и против наиболее зловещих проявлений третьего рейха. Понятно, почему Геббельс называл «Демонический экран» не иначе как «дегенеративным искусством», изъял все фильмы этого цикла из проката и фактически обрек на изгнание почти каждого из его творцов — от посредственного Роберта Вине до великого Фрица Ланга.

«Кабинет доктора Калигари» покорил прежде всего пластическими откровениями. «Фильмы должны стать ожившими рисунками» («Das Filmbild muss Graphik werden»), — заявил тогда Герман Варм, и его тезис стал ключевым для эстетики «Калигари». Все было подчинено этому искажающему видению мира — перспектива, освещение, формы, архитектура. В этом деформированном мире человеку уготовано быть превращенным в пятно, и чтобы согласовать его с фантастикой разрисованных декораций, актеров одели в экстравагантные костюмы, чрезвычайно интенсивно загримировали и связали статичными искривленными и вычурными позами.

Особенно впечатляют съемки. Стали уже знаменитыми кадры доктора, раскрывающего ящик с сомнамбулой Чезаре; овеянного романтикой городка с его экспрессионистскими улицами и ярмарочным праздником; пленника, скорчившегося в центре клетки с треугольными остриями на прутьях решеток; Чезаре, неуверенно балансирующего на верхушке крыши среди вытянувшихся вверх труб; белой комнаты, где Чезаре похищает молодую девушку; кадры черного, тощего Чезаре, застывшего на фоне белого пятна на перспективно деформированном изображении уходящей вдаль большой, мрачной стены; затем ареста Чезаре на мостике. В недавнем тексте[289] Герман Варм так описывает свои декорации: «Стена сада с аркой двери.

Стена озарена едва мерцающим светом, то и дело гаснущим в окружающей темноте.

Крыши. Преследуемый Чезаре понимает, что бегство его не спасет, но угрожающие тени все же позволяют ему нащупывать дорогу, и вот скоро он сможет выйти на открытое пространство… на лужайку и еще на одну у опушки леса.

Дрожащие линии теряются в глубине. Они зовут беглеца ускорить бег к мосту, а через него — на противоположный берег, но, чтобы уйти от преследования нечистого, у беглеца уже не хватает сил.

Спасения нет. Здесь и наступает конец».

Но кинематографическое движение угрожало разрушить живописные композиции. Декоративный принцип фильма заставил актеров двигаться быстрее, когда они оказывались за пределами ограничительных линий, и замирать на месте, когда их позы гармонировали с декорациями. Стилизованная таким образом, игра актеров приближалась к пантомиме, скорректированной сценическими поисками Авангарда. Леон Муссинак имел все основания написать в первом издании «Рождения кино»:

«Есть в этом фильме куски совсем не кинематографические, — скорее, театральные или живописные; театральные — когда волшебства света уже не хватает и создается впечатление, будто гуляешь вместе с актерами меж стен из холста и фанеры; живописные — когда, абсолютно выписанный, точно на станковой картине (не хуже, но и не лучше, ибо нет очарования красок), возникает на декорации маленький городок. Напротив, каждый раз, когда свет правильно заполняет декорацию и передает ей свое звучание, ловко ею приспосабливаемое к персонажам, тогда эта декорация оживает, а мы без остатка охвачены волнением от самой красоты композиции. В подобном изображении содержатся начала многих новаторских, оригинальных постановок — оно на редкость фотогенично. Но неравноценность эпизодов, грубые ошибки в «Кабинете доктора Калигари», собственно, и позволяют осознать истинную цену принципам, и тогда на опыте обнаруживаешь то, что ищешь. Впрочем, этот пример сослужил свою службу. Мы могли оценить хотя бы весь масштаб этой тенденции в ее лжеэкспрессионистском варианте, где для большей восприимчивости деформируются персонажи и предельно объективируется смысл происходящего»[290].

С освещением, выписанным на холстах, с ожившей живописью, синкопированным ритмом «Калигари» оставался — как в прошлом фильмы Мельеса — сфотографированным театром, его сценарий, в сущности, сводился к серии картин, механически зафиксированных на пленку оператором Хамайстером. Но у «Калигари» было одно преимущество перед примитивными фильмами прошлого— в нем играла целая труппа выдающихся актеров: Фейдт, Краусс, Лиль Даговер, Фехер, Твардовски… Пластическая композиция Вернера Краусс, а (с его Кали-гари — в цилиндре и с большими очками) и особенно Конрада Фейдта, похожего в своей черной футболке на скелет, были незабываемы.

Калигари оказался возвращением к Мельесу и сфотографированному театру, но на основе совершенно новой эстетики, соответствующей послевоенному смятению и хаосу. «Волшебное искусство Мельеса возрождается в Германии, отражая страх, охвативший немцев» — слова эти принадлежит Анри Ланглуа. Чтобы зрители поняли новизну фильма, Вине изменил первоначальный сценарий в соответствии с предложением, сделанным Поммеру Фрицем Лангом:

«В тот момент требовалось снять «Калигари», скажем, в экспрессионистском стиле. Это намерение было с самого начала. Думаю, что единственное, что я внес в фильм, были слова: «Дети мои, вы не сможете так сделать картину. Это уже слишком. Экспрессионизм, каким вы его себе представляете, невозможен. Он напугает публику». Вот тогда-то я и предложил усложнить действие. Предложение было принято — начало и финал происходили в доме для душевнобольных. Если бы фильм ставил я, то пролог и эпилог снял бы в совершенно реалистической манере, чтобы подчеркнуть реальность происходящего. В основных же эпизодах показывалось бы сновидение, бред безумца. Надо сказать, что эта тема меня всегда очень интересовала — она ведь есть и в «Мабузе» [291].

Итак, пролог и эпилог объясняли, что этот фантастический мир возник в видениях безумца, отправленного в конце концов доктором Калигари в камеру со звуконепроницаемыми стенами.

«Фильм начинается с разговора двоих людей в немного стилизованном парке. Тот, что постарше, шепчет: «Привидения… они повсюду вокруг нас. Они изгнали меня из моего дома, оторвали от семьи, отняли у меня жену и ребенка». Мимо них, словно призрак, проходит девушка Джейн, Фрэнсис, тот, что помоложе, указывает на нее как на свою невесту, добавляя: «То, что я пережил вместе с этой женщиной, еще более странно, чем случившееся с вами». И тогда на экране разворачивается рассказ Фрэнсиса.

В финале, когда на Калигари должны надеть смирительную рубашку, вам объясняют, что эту сказку выдумал Фрэнсис, отождествляя Калигари с директором психиатрической больницы, где происходит как пролог, так и эпилог» [292].

Таким образом, переворачивалась мораль фильма: власть, первоначально ассоциируемая с преступным безумием, становилась хранительницей разума. И когда фильм появился на экранах берлинских кинотеатров, газета «Форвертс», орган социал-демократической партии, выразила удовлетворение той оценкой, которая дана «самоотверженной и достойной работе психиатров».

Напрасно Майер и Яновиц протестовали против подобного изменения их сценария. Вилли Хаас в письме, адресованном Рольфу Хемпелю, пишет:

«Совершенно очевидно, что сценарий «Калигари», по мнению его авторов, был полностью искажен «Дэклой». Как они объяснили, в фильме была отчетливая критика авторитаризма и милитаризма. Я слышал, как они неоднократно об этом говорили».

Эта уступка конформизму содействовала успеху фильма. «Du musst Caligari werden» («Ты должен стать Калигари») — таков был рекламный лозунг, сопровождавший выпуск картины в прокат. Начиная с премьеры, состоявшейся в берлинском кинотеатре «Мармор-хаус» 26 февраля 1920 года, фильм пользовался огромным успехом. Критик журнала «Дер фильм», хваливший Вине за его «отказ от натурализма» и за то, что он «в соответствии с содержанием и обстановкой поднял игру актеров на метафизический уровень», отмечал:

«Интеллектуалы, несомненно, повсюду горячо примут фильм, но своеобразный его характер покорит и тех, кто каждую неделю бежит в кино только ради сильных ощущений.

Кое-кто стремится этим фильмом популяризовать экспрессионизм. Если бы это стало возможным, «Кабинет доктора Калигари» породил бы вскоре подражателей. А так как фильм — нечто большее, чем просто любопытное явление, то подражателей можно было бы только приветствовать, ибо фильм далеко не исчерпывает всех возможностей экспрессионистской точки зрения».

Фильм был продан для проката в США одновременно со второй серией «Пауков» Фрица Ланга, несмотря на формально сохранявшееся состояние войны между обеими странами, и хотя патриотические лиги подвергли его бойкоту, «Калигари» прошел с заметным успехом. Один из американских критиков (его процитировал Льюис Джэкобс) отмечал в сентябре 1921 года:

«Ни один другой фильм, даже «Рождение нации», не вызывал за месяц стольких комментариев, дискуссий и вопросов, сколько «Кабинет доктора Калигари».

Встреченный с энтузиазмом в Нью-Йорке, «Калигари» благодаря Луи Деллюку прорвал и во Франции блокаду, исключавшую возможность показа немецких фильмов. В ноябре 1921 года фильм был показан на закрытом просмотре, а публичная премьера состоялась в парижском кинотеатре «Опера» 3 марта 1922 года. Сначала о фильме говорили как о «произведении бошей», с «нездоровыми» тенденциями. Вернувшийся из США Анри Руссель написал в «Синэ-магазин» 12 августа 1921 года: «Несколько недель тому назад в Нью-Йорке стал событием просмотр немецкого фильма, в котором на этот раз отсутствовала какая-либо заметная глазу пропаганда, но который оказался образчиком футуристского, ку-бистического и шарлатанского кинематографа, действительно способного вызвать сенсацию своими крайностями и набором странностей. Называется этот фильм «Кабинет доктора Калигари». Поставленная в нем цель достигнута — весь Нью-Йорк страстно обсуждал это нездоровое творение, абсолютно смехотворное, но и, несомненно, смелое. Итак, о немецком фильме пишутся горы бумаги, о нем говорит вся Америка».

Деллюк откликнулся на выход фильма в «Синэа» 7 апреля 1922 года:

«Слишком многие кинематографисты оценивают «Кабинет доктора Калигари» как чудную путаницу. Но ведь это эссе — бесталанное, но не лишенное смелости и выдумки, равновесия и чувства меры. Наши деды осмеивали Дега, Ренуара, Мане, чей классицизм теперь противопоставляется Ван Донгену и Пикассо. А ведь дедов-то наших уже нет!»

И действительно, уже в 1922 году Лионель Ландри мог написать («Синэа», 28 апреля):

«Энтузиазм беспредельный: мсье Вийермоз говорит о «Калигари», как Теофиль Готье — об «Эрнани». А ему — пусть и сдержаннее — вторят и те из кинематографистов, кто на виду. Все! Или почти все…»

После «Калигари» с нетерпением ожидался следующий фильм Роберта Вине. Но экспрессионистская «Ге-нуине» оказалась, несмотря на сценарий Карла Майера и декорации Цезаря Кляйна, провалом почти невиданным. Вот что пишет Рудольф Куртц:

«Успех «Калигари» содействовал рождению «Генуи-не». То, что было намерением, теперь должно было осуществиться. Декорации заказали первоклассному художнику Цезарю Кляйну. Широкую публику должна была привлечь другая знаменитость — актриса Ферн Андра.

Художник, собственно, и стал режиссером. Декоративный экспрессионизм Кляйна — чисто индустриальное искусство. Это скорее перегруженный деталями узор на восточном ковре, нежели оформление, основанное на пространственных элементах. То, что очаровывало в цветовом свечении, исчезло на черно-белой пленке, лишившись этой единственно необходимой, решающей ценности. И таинственная гармония, рождающаяся из встреч фантастического одинокого старика, эфемерной женщины, негра и молодого светловолосого человека, рушилась при столкновении с твердокаменным натурализмом исполнительницы главной женской роли»[293].

Со своей стороны критик ежедневной газеты «Б. Ц. ам миттаг» писал 3 сентября 1920 года:

«Эта «трагедия в странном доме»[294] также представляет фантастический сюжет, полный мрачных тайн и загадочных отношений, абсурдных ритуалов засекреченной секты и причуд странного ясновидца, и также решающая роль отводится современной живописи, что подчеркнуто пляшущими буквами титров».

А Герман Волленберг, редактор журнала «Лихтбильд-бюне» и будущий историк киноискусства, считает, что фильм «в целом — еще один эксперимент», «стилистическое упражнение… еще более неопределенное и туманное». По сравнению с «Калигари» новый фильм обозначил «поворот от Э.-Т.-А. Гофмана к Х.-Х. Эверсу» (выпускавшему тогда достаточно вульгарные фантастические романы).

Частичные удачи не помешали режиссеру возвратиться к куда более легким коммерческим фильмам — они-то ведь и были его призванием. Премьера «Ночи королевы Изабо» (1920) с той же Ферн Андра и двумя великими театральными актерами, Александро Моисси и Фрицем Кортнером, прошла под хохот и свист, «Раскольников» (1923) с актерами Московского художественного театра был лишь частичной удачей. «Вине, — писала Лотта Эйснер, — понял, чего не хватало его фильму «Генуине», — пластики изображения, и потому на съемки «Раскольникова» он пригласил крупного художника-декоратора — Андрея Андреева».

Вот что писал по этому поводу Рудольф Куртц: «Вине уводит действие на задний план. Он сосредоточивает внимание на выражении лиц актеров. Мрачные движения души, неотступно мучимая совесть воплощаются в зримых видениях. Специфический дух фильма всякий раз исходит из декораций…

В «Раскольникове» Роберт Вине вновь обнаруживает склонность к «Stimmung» [295] каждого эпизода, заставляя актеров говорить шепотом и стремясь утвердить доминанту декораций и изобразительности. Режиссер ориентируется на специфически кинематографический кадр: с помощью декораций он хочет достигнуть максимальной выразительности, при которой актер (по сути, препятствие для чисто изобразительного единства) вынужден стушеваться и избегать чересчур натуралистических проявлений, подыскивая по возможности нейтральные выражения».

«Трагикомедия» («Кукольник из Цзян Нина», 1923) появилась в парижском «Вьё коломбье» в 1925 году как «экспрессионистский фильм», без указания на то, что сценарий этой картины Роберта Вине был написан Карлом Майером. Критик журнала «Лихт-бильд-бюне» в номере от 3 ноября 1923 года охарактеризовал его следующими словами:

«Эта попытка перенести в кино ироническую манеру Дальнего Востока представила бы интерес, не противоречь она по самой своей сути всему тому, что есть кинематограф.

И виноваты здесь только автор (Карл Майер) и режиссер— даже если у них были самые хорошие намерения».

Но критика была единодушно благоприятной для фильма «Иисус Назаретянин, царь Иудейский («INRI»), снятого в 1923 году. В роли Христа снимался актер из МХТ Григорий Хмара. Страдания Христа были показаны параллельно с современным политическим процессом, на котором выносится смертный приговор революционеру, убившему диктатора. Процесс оканчивался тем, что осужденный отвергал революционные методы борьбы.

Гиньольный фильм Вине «Руки Орлака» (1924) критик Франк Варшауэр оценивал следующим образом:

«Конрад Фейдт очень хорошо передал ощущения человека, которому собственные руки представляются чем-то посторонним. Но Фейдту, как и многим немецким актерам, не хватает зрелости, которая каждому движению актера придает естественность и правдоподобие… Говоря это, я думаю о русском режиссере Станиславском, который заставлял актеров на протяжении многих недель изучать жесты и привычки своих персонажей. Подобная концепция совершенно чужда нашим актерам».

Вине снял в Вене еще один фильм — «Кавалер роз», консультантом по которому у него был Рихард Штраус. Однако приход звука в кино оказался для Вине роковым. Он умер в изгнании, в Париже в 1938 году.

Но Карлу Майеру, Вернеру Крауссу, Конраду Фейдту, декораторам Варму и Рёригу (в меньшей степени — Фридриху Фехеру), в отличие от Вине, суждено было сыграть большую роль в развитии немецкого кино.

Фехер, учившийся у Макса Рейнхардта, снял в 1921 году фильм «Дом без дверей и окон», показанный еще до премьеры в Берлине в парижском кинотеатре «Мариво» в начале 1922 года. Сценарий, написанный Теа фон Гарбоу, вкратце строился так:

«После несчастного случая в горах молодая женщина оказалась прикованной к постели параличом. Ее муж заказал архитектору Годеамусу постройку дома под землей. В этом доме живет и его дочь, которую он очень любит. Обезумев в этом доме без дверей и окон, муж хочет отравить жену. Она это понимает и отказывается выпить яд, но умирает, чтобы освободить мужа. «Жизнь, которая сильнее и безжалостнее людей, продолжается — она начинается снова».

Один из немецких критиков, писал об «импрессионистском» фильме, «полном символов», «интересном по замыслу… но не совсем удавшемся». Французские критики обвинили фильм в чрезмерной подражательности «Калигари». Но «Дом без дверей и окон» не представлял никакого интереса, за исключением декораций. Повествование было скучным и путаным.

Фехеру предстояло еще в 1936 году поставить в Лондоне «Разбойничью симфонию» («The Robber Symphony») — дивертисмент в жанре комической оперы, довольно изобретательный, но перехваленный. Картина оказалась любопытной воспоминаниями об экспрессионизме и «Трехгрошовой опере»[296]. Вине, находившийся в то время в Англии в качестве советника в фирме Александра Корды, «активно работал над этим замыслом» (Ханс Фельд).

После «Калигари» наиболее крупными произведениями экспрессионизма, понятого в широком смысле и отличаемого от «калигаризма», стали «Усталая смерть» Фрица Ланга, «Голем» Пауля Вегенера, «Ночная галлюцинация» («Тени») Робисона, а «Кабинету восковых фигур» Пауля Лени суждено было стать в 1924 году заключительным в серии фильмов, причисляемых к этому направлению.

Хотя ужас, фантастика и преступление и господствуют в экспрессионизме, было бы неправильным рассматривать его как этап на пути к гиньолю и американским «фильмам ужасов» типа картин о Франкенштейне. Зигфрид Кракауэр справедливо заметил, что Калигари был лишь первым в процессии тиранов:

«В лентах такого сорта немцы — народ в ту пору неуравновешенный и еще свободный в выборе режима — не питали никаких иллюзий относительно последствий тирании. Напротив, они с большой охотой изобличали ее преступления и причиняемые ею страдания. Может быть, вызывая к жизни эти страшные видения, немцы пытались заклясть страсти, которые уже бродили в них самих и грозили полным себе подчинением? (Как бы то ни было, странное совпадение: через десять лет нацисты прибегли к тем самым физическим и моральным пыткам, которые немецкий экран уже изобразил».) [297]

Мы бы исказили замысел книги Кракауэра (книги отличной, хотя излишне систематизированной), если бы утверждали, что Калигари открыл Адольфу Гитлеру дорогу к власти. Подобная идея была бы равнозначной другой, согласно которой «нужно сжечь Кафку», ибо его книги, которыми в Берлине так увлекались в 20-е годы, якобы подготавливали приход фашизма, который в действительности в них предугадывался и осуждался. Обстановка Маутхаузена, конечно, кое в чем напоминала декорации «Метрополиса», но в лагерях смерти царила поистине кафкианская атмосфера, воспроизведенная чехом Радоком в его фильме «Гетто Терезин» («Последний путь», 1949).

Послевоенные годы Германии, нашедшие отражение, сознательное или нет, в фильмах того времени, вместили в себя беспорядочную тревогу, словно вызывавшую к жизни роковое чудовище, и экспрессионизм в самом начале существования Веймарской республики становился уродливой метафорой грядущей судьбы Германии.