Глава одиннадцатая ОН УБИВАЛ, СЛОВНО ПИСАЛ СТИХОТВОРЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая

ОН УБИВАЛ, СЛОВНО ПИСАЛ СТИХОТВОРЕНИЕ

Тихо от ветра, тоски напустившего,

Плачет, нахмурившись, даль.

Точно им всем безо времени сгибшего

Бедного юношу жаль.

Леонид Каннегисер

Кольцо врагов сжимает нас все сильнее и сильнее, приближаясь к сердцу.

Ф. Э. Дзержинский

Когда надлежало соблюдать закон, они попрали его; а теперь, когда закон перестал действовать, они настаивают на том, чтобы соблюдать его. Что может быть жалче людей, которые раздражают Бога не только преступлением закона, но и соблюдением его?

Иоанн Златоуст

Не так уж и много насчитается в истории выстрелов, которые бы пустили столько крови, как выстрелы, что прогремели 30 сентября 1918 года.

Первый из них грянул в Петрограде…

Пять лет спустя после этого убийства Марк Алданов написал очерк, где тщательно зафиксировал все подробности события, которые ему удалось выяснить…

«16(29) августа (накануне убийства Урицкого) он пришел домой, как всегда, под вечер. После обеда он предложил сестре почитать ей вслух — у них это было в обычае. До этого они читали одну из книг Шницлера, и она еще не была кончена. Но на этот раз у него было припасено другое: недавно приобретенное у букиниста французское многотомное издание «Графа Монте-Кристо». Несмотря на протесты, он стал читать из середины. Случайность или так он подобрал страницы? Это была глава о политическом убийстве, которое совершил в молодости старый бонапартист, дед одной из героинь знаменитого романа…

Он читал с увлечением до полуночи. Затем простился с сестрой. Ей суждено было еще раз увидеть его издали, из окна ее камеры на Гороховой: его вели под конвоем на допрос.

Ночевал он, как всегда, вне дома. Но рано утром снова пришел на квартиру родителей пить чай. Часов в девять он постучал в комнату отца, который был нездоров и не работал. Несмотря на неподходящий ранний час, он предложил сыграть в шахматы. Отец согласился — он ни в чем не отказывал сыну.

По-видимому, с исходом этой партии Леонид Каннегисер связывал что-то другое: успех своего дела? Удачу бегства? За час до убийства молодой человек играл напряженно и очень старался выиграть. Партию он проиграл, и это чрезвычайно взволновало его. Огорченный своим успехом, отец предложил вторую партию. Юноша посмотрел на часы и отказался.

Он простился с отцом (они более никогда не видели друг друга) и поспешно вышел из комнаты. На нем была спортивная кожаная тужурка военного образца, которую он носил юнкером и в которой я часто его видел. Выйдя из дому, он сел на велосипед и поехал по направлению к площади Зимнего дворца…»{329}

Здесь мы прерываем цитату из очерка «Убийство Урицкого», поскольку далее Марк Алданов описывает событие по слухам, а у нас есть возможность привести свидетельства очевидцев.

Однако, прежде чем перейти к рассказу о событии, произошедшем в вестибюле дома номер шесть на Дворцовой площади, где размещался Комиссариат внутренних дел Северной коммуны, отметим, что Алданов хорошо знал Леонида Каннегисера и любил его. И понятно, что он, может быть, и неосознанно, несколько романтизировал своего героя:

«Он всей природой своей был на редкость талантлив. Судьба поставила его в очень благоприятные условия. Сын знаменитого инженера, имеющего европейское имя, он родился в богатстве, вырос в культурнейшей обстановке, в доме, в котором бывал весь Петербург. В гостиной его родителей царские министры встречались с Германом Лопатиным, изломанные молодые поэты со старыми заслуженными генералами{330}. Этот баловень судьбы, получивший от нее блестящие дарования, красивую наружность, благородный характер, был несчастнейшим из людей».

Алданов тщательно отбирает факты, и не то чтобы идеализирует, а как бы поэтизирует отношения в семье Каннегисеров. И, повторяю, это по-человечески очень понятно. Для Алданова — Каннегисеры не были посторонними людьми…

Но вот что странно…

Вчитываешься в протоколы допросов, снятых сотрудниками ПЧК с очевидцев убийства, и вдруг явственно начинаешь ощущать какую-то особую торжественность, даже некий поэтический ритм в рассказах о происшествии этих весьма далеких от поэзии людей.

«Убийца высокого роста. Бритый. Курил папироску и одну руку держал в кармане. Пришел приблизительно в десять часов утра. Молча сел у окна и ни с кем не разговаривал. Молчал»{331}.

«Урицкий направился на лестницу к лифту, я открывал ему дверь. В этот момент раздался выстрел. Урицкий упал, женщина закричала, а я растерялся. Потом я выскочил на улицу — преступник ехал на велосипеде»{332}.

И в рассказе Евгении Львовны Комарницкой слова тоже выстраиваются, как будто она пересказывает только что прочитанное стихотворение: «Я видела молодого человека, сидящего за столиком и смотревшего в окно. Одет он был в кожаной тужурке, фуражке со значком, в ботинках с обмотками»{333}

Но, по-видимому, так все и было…

Леонид Каннегисер убивал Моисея Соломоновича Урицкого, как будто писал свое самое главное стихотворение…

Вошел в вестибюль полукруглого дворца Росси, молча сел у окна и закурил папиросу.

Красивый, высокий, подтянутый…

Когда хлопнула входная дверь, затушил папиросу и встал, продолжая держать руку в кармане куртки.

Кабинет Урицкого находился на третьем этаже, и Моисей Соломонович, переваливаясь с боку на бок, заковылял к лифту.

Этих мгновений хватило, чтобы выхватить револьвер.

Урицкого Каннегисер убил с первого выстрела — наповал.

Повернулся и вышел из вестибюля.

Хладнокровно сел на велосипед и поехал по Миллионной улице…

В этом пленительно-страшном произведении не было ни лишних слов, ни суетливых движений, ни невнятных пауз.

Впрочем, иначе и не могло быть.

Такие произведения пишутся сразу и всегда набело…

1

Марк Алданов писал о нем: «Я с ним познакомился в доме его родителей на Саперном переулке и там часто его встречал. Он захаживал иногда и ко мне. Я не мог не видеть того, что было трагического в его натуре. Но террориста ничто в нем не предвещало»{334}.

Вывод, надо сказать, несколько странный, потому что тут же Алданов говорит, что летом 1918 года Леонид Каннегисер ходил «вооруженный с головы до ног» и «предполагал взорвать Смольный институт»…

Возможно, Алданову все это казалось игрой, как и отчаянно-красивые стихи Леонида:

И если, шатаясь от боли,

К тебе припаду я, о, мать,

И буду в покинутом поле

С простреленной грудью лежать,

Тогда у блаженного входа,

В предсмертном и радостном сне,

Я вспомню — Россия, Свобода,

Керенский на белом коне…

Хотя ведь и тут не все только лишь для красоты…

Керенский, например…

Есть свидетельства, что летом 1917 года Леонид Каннегисер некоторое время работал личным секретарем Александра Федоровича Керенского, а потом включился в организационную партийную работу{335}. И, возможно, именно это и обмануло наблюдательного Алданова — у террориста не может быть успешной чиновничьей карьеры.

Но, хотя карьера Леонида и устраивалась самым блестящим образом, читая его дневниковые записи, мы видим, что и тогда мысли молодого поэта занимала не политика, а терроризм, в котором он искал нечто большее, чем можно найти в убийстве по политическим мотивам.

«18 мая в день моего отъезда из Петрограда вечер был теплый, воздух — мягкий. Я приехал на трамвае к Варшавскому вокзалу и соскочил на мосту, что через Обводный канал. За Балтийским вокзалом догорала поздняя заря, где свет тускло поблескивал в стеклах Варшавской гостиницы. Я знаю: двенадцать лет назад в этих стеклах на миг отразилась другая заря, вспыхнувшая нежданно, погасшая мгновенно. Тогда от блеска не выдержали стекла Кирилловской гостиницы. Очевидец рассказывал, что они рассыпались жалобно, почти плаксиво. Если они жалели кого-нибудь, то кого из двух лежащих на мостовой? Мертвого министра или раненого студента? Да, здесь Сазонов убил Плеве»{336}.

Слова Каннегисера о заре, «вспыхнувшей нежданно, погасшей мгновенно», стоит запомнить. В либеральных кругах считалось, что министр внутренних дел В. К. Плеве поощряет еврейские погромы, и убийство его было знаковым событием. «Ситуация, создавшаяся в результате смерти Плеве, породила огромный энтузиазм и небывалое возбуждение», — писал будущий начальник Леонида Каннегисера — А. Ф. Керенский.

Уже в тюремной камере, ожидая неизбежного расстрела, Каннегисер вспомнит о заре, отразившейся в окнах «Варшавской» гостиницы, и попытается составить нечто напоминающее завещание — текст, в котором попробует раскрыться, объяснить подлинные мотивы своего поступка. Здесь, на этом торопливо исписанном вдоль и поперек листке бумаги, снова будет говориться о сиянии света:

«Человеческому сердцу не нужно счастья, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние заполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, — есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного. Оно не дается даром никому, — но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду!

И теперь все — за мною, все — позади, тоска, гнет, скитания, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг, подвиг совершен — ив душе моей сияет неугасимая божественная лампада

Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.

Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством — и даже настоящее горе моих близких, их отчаяние, их безутешное страдание — тонет для меня в сиянии божественного света, разлитом во мне и вокруг меня». (Курсив мой. — Н.К.){337}

О побочных мотивах убийства Леонидом Иоакимовичем Каннегисером Моисея Соломоновича Урицкого мы еще будем говорить, сейчас же, на основании только что процитированного «завещания», выскажем предположение, что Каннегисер остановил свой выбор на кандидатуре Моисея Соломоновича, руководствуясь прежде всего требованиями драматургического жанра.

Действительно…

Трудно было найти в Петрограде более омерзительное существо, чем всесильный шеф Петроградской ЧК. И никто другой не способен был так эффектно оттенить благородство и красоту душевных помыслов террориста… Если прибавить к этому исключительную трудность и опасность замысла, то достигается идеальная жанровая чистота.

Прекрасный, отважный юноша-поэт и кривоногий мерзавец, запугавший своими расправами весь город…

Эстетика против антиэстетики…

Это ли не апофеоз терроризма?

И неземным гулом судьбы наполнялись хотя и красивые, но, в общем-то, ученические стихи:

Искоренись, лукавый дух безверья!

Земля гудит, — о, нестерпимый час, —

И вот уже — серебряные перья

Архангела, упавшие на нас…

Но, разумеется, подобная версия не могла устроить ни чекистов, ни Каннегисеров. И чекисты, и родные Леонида искали другой, более приемлемый мотив и не могли найти…

2

Хотя Каннегисер и утверждал, что убийство Урицкого совершено им «по собственному побуждению», но продумано и спланировано оно было так тщательно, будто его готовила целая организация.

Изумляет и хладнокровие Леонида.

Он не собирался попадать в руки чекистов. В ходе следствия удалось выяснить, что вечером Каннегисер должен был отправиться в Одессу на поезде, место на котором выхлопотал ему отец.

Выяснилась и другая любопытная деталь.

Именно в тот момент, когда Леонид мчался на велосипеде по Миллионной улице, навстречу двигался вооруженный браунингом Юлий Иосифович Лепа, бухгалтер из отцовской конторы{338}.

Другая сотрудница — секретарша Иоакима Самуиловича Каннегисера — Гальдергарда Иоанновна Раудлер тоже почему-то именно в это время появилась возле Певческого моста{339}.

Разумеется, это может быть и совпадением, но, как принято у работников спецслужб и террористов, совпадения больше двух совпадениями уже не считаются.

Впрочем, для самого Леонида это было уже не важно, поскольку оторваться от погони ему, несмотря на все хладнокровие, так и не удалось…

«Часов в одиннадцать раздалась команда: «Караул, в ружье!», что мы тотчас же исполнили и увидели, что лежит труп тов. Урицкого…

Мы сейчас же сели в поданный автомобиль и поехали догонять убийцу. Доехали до набережной, где наша машина почему-то встала…

Мы тотчас же выскочили и побежали пешком по Миллионной улице… Когда я стал в его стрелять из винтовки, то убийца свернул в ворота дома 17 по Миллионной и после, соскочив с велосипеда, бросил его у ворот, а сам побежал; по лестнице наверх…»{340}

Это показания Викентия Францевича Сингайло, охранника, которому принадлежит сомнительная честь задержания Каннегисера.

До запланированного места Леонид просто не успел доехать…

Как свидетельствовал Алексей Викторович Андрушкевич из 3-го Псковского полка: «Солдат дал выстрел по велосипедисту. Велосипедист свалился с велосипеда, захромал и бросился во двор»{341}.

Произошло это недалеко от Мраморного дворца, возле дома № 17 по левой стороне Миллионной, где располагался Английский клуб…

Момент падения с велосипеда, а главное панику, охватившую его, Леонид Каннегисер переживал потом мучительно и долго. Уже оказавшись в тюрьме, более всего он стыдился этой растерянности, страха, которому позволил восторжествовать над собой.

Не помня себя, он позвонил в первую попавшуюся квартиру, умоляя спрятать его. Когда его не пустили, бросился к другой квартире, где дверь была приоткрыта, оттолкнул горничную и, ворвавшись в комнату, схватил с вешалки пальто, а потом, натягивая его поверх тужурки, снова выбежал на лестницу. Но с улицы уже заходили в подъезд солдаты, и, выстрелив в них, Леонид бросился по лестнице наверх.

В панике и растерянности, охватившей Леонида, ничего удивительного нет.

Он не был профессиональным убийцей.

Нервы его были напряжены уже и в вестибюле дворца Росси, а что говорить, когда, свалившись с велосипеда, он понял, что рушится разработанный план побега, и через минуту-две он окажется в руках солдат-охранников.

Столь подробно останавливаюсь я на этом эпизоде только для того, чтобы показать, какой изумительной силой воли обладал этот юноша. Ведь вбежав по лестнице наверх, отрезанный ворвавшимися в парадное охранниками, он все же сумел взять себя в руки и еще раз продемонстрировать завидную выдержку.

Впрочем, лучше, если об этом расскажет непосредственный участник событий; охранник Викентий Францевич Сингайло.

«Мы сделали из моей шинели чучело и поставили его на подъемную машину и подняли вверх, думая, чтобы убийца расстрелял скорее патроны… Но когда лифт был спущен обратно, моей шинели и чучела уже не было там. В это же время по лестнице спускался человек, который говорил, чтобы убийца поднялся выше. Я заметил, что шинель на человеке моя и, дав ему поравняться со мною, схватил его сзади за руки, а находившиеся тут же мои товарищи помогли»{342}

Увы…

Уйти Леониду не удалось, но какое поразительное хладнокровие и бесстрашие нужно иметь, чтобы за короткие мгновения побороть растерянность, тут же оценить ситуацию, вытащить из лифта чучело, натянуть на себя шинель и спокойно спуститься вниз…

Безусловно, герою романа Александра Дюма, который накануне читал Леонид, проскользнуть бы удалось.

Это ведь оттуда и авантюрность, и маскарад…

Другое дело, что охранник Сингайло никак не вписывался в поэтику «Графа Монте-Кристо». Человек по-латышски практичный, он сразу узнал родную шинель и, конечно же, не дал ей скрыться в романтической дымке…

«Беря револьвер, — объясняя, почему он присвоил себе вещи арестованного, каялся потом Сингайло, — я не думал, что, беря его, я этим совершаю преступление. Я думал, что все, что было нами найдено, принадлежит нам, то есть кому что досталось… Один товарищ взял велосипед, другой — кожаную куртку».

Леонид Каннегисер не потерял самообладания, даже когда охранники принялись избивать его.

Он не кричал от боли, лишь презрительно улыбался. Может быть, усмехался своим стихам:

Она, не глядя на народ, —

До эшафота дошагала,

Неслышной поступью взошла,

Стройней увенчанного древа,

И руки к небу — королева,

Как пальма — ветви, подняла.

Может быть…

Из рук охранников Леонида освободили прибывшие к дому номер семнадцать чекисты.

На допросах Каннегисер держался мужественно и очень хладнокровно.

Коротко рассказав, как он убил Урицкого, на все прочие вопросы отвечать отказался, заявив, что: «к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь»{343}.

Он уже окончательно успокоился и первое, что сделал, когда ему дали бумагу, написал письмо.

Ни отцу, ни учителю, ни другу… Ни матери, ни сестре, ни любимой…

Письмо было адресовано князю Петру Левановичу Меликову, в квартире которого Леонид схватил пальто.

«На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, — арестован.

Этим письмом я обращаюсь к Вам, к хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения, и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня, для совершенно незнакомых мне людей каким-то чудом не пришла мне в голову.

Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня…

Леонид Каннегисер»{344}.

Я не хочу сказать, что Каннегисера не волновала судьба незнакомого ему человека, которого из-за него забрали в ЧК, но все же цель письма не только в том, чтобы (Петра Левановича Меликова, кстати сказать, расстреляли) облегчить участь невинного.

Нет!

Письмо это — попытка стереть некрасивое пятнышко нескольких мгновений малодушия, которое нечаянно проступило на безукоризненно исполненном подвиге…

Написав письмо, Леонид тут же — не зря накануне убийства читал он «Графа Монте-Кристо» — принялся разрабатывать план собственного побега.

Было ему двадцать два года…

3

Еще задолго до убийства Леонид Каннегисер записал в своем дневнике:

«Я не ставлю себе целей внешних. Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю»{345}.

Теперь цель эта была достигнута, и Леонид ощущал себя по-настоящему счастливым. Возможно, это был единственный счастливый арестант на Гороховой, 2.

В это трудно поверить, но об этом свидетельствуют все записки, отправленные Каннегисером из тюрьмы:

«Отцу. Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы»{346}.

«Матери. Я бодр и вполне спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. А вы крепитесь»{347}.

Коротенькие эти записочки дорого стоят — так много, гораздо более, нежели пространные рассуждения, говорят они о Леониде. Что-то есть в этих записках от убийственной точности движений Каннегисера во дворце Росси.

И прежде всего эта точность проявилась в стилистике.

В записках нет ни одного незначащего слова, а фраза: Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы — нагружена таким большим смыслом, что на первый взгляд выглядит опиской.

И дело здесь не только в литературном таланте Каннегисера, а прежде всего, в той беспощадной откровенности, которую может себе позволить человек, уже перешагнувший за грань обыденного существования.

Конечно же, отношения с отцом у Леонида не были простыми.

Иоаким Самуилович Каннегисер был сыном старшего ординатора военного госпиталя, статского советника Самуила Хаимовича Каннегисера, получившего за долгую беспорочную службу потомственное дворянство. Произошло это еще в 1884 году, задолго до рождения сыновей Иоакима Самуиловича — Леонида и Сергея.

Они оба родились уже дворянами.

Эта подробность родовой истории — чрезвычайно существенна для понимания отношений между отцом и сыном.

Иоаким Самуилович хотя и не знал нужды и получил прекрасное образование (он действительно был крупным инженером и удачливым предпринимателем, возглавившим вначале Николаевский судостроительный завод, а потом правление акционерного общества «Металлизатор» в Петербурге{348}), но все, чего достиг в жизни, достиг своим трудом, своей предприимчивостью, своим умением применяться, приспосабливаться к окружающему.

Ни Сергею, ни Леониду приспосабливаться не требовалось.

От рождения они принадлежали к самому привилегированному классу.

Если добавить, что семья Каннегисеров не изменила иудейскому вероисповеданию, то получается, что и в еврейском обществе она занимала тоже весьма высокое положение.

Так что слова Марка Алданова об «очень благоприятных условиях», в которых вырос Каннегисер, — не просто слова, а реальный факт.

Другое дело, что счастливыми от этого ни Сергей, ни Леонид не стали.

По свидетельству Н. Г. Блюменфельд, знавшей Каннегисеров по Одессе, Сергей «важничал, смотрел на всех сверху вниз».

Леонид, которого в семье и среди друзей звали Левой, «любил эпатировать добропорядочных буржуа, ошарашивать презрением к их морали, не скрывал, например, что он — гомосексуалист».

Братья, как отмечает Н. Г. Блюменфельд, культурностью, начитанностью, были «эстеты, изломанные, с кривляниями и вывертами, с какой-то червоточиной».

Воспоминания Н. Г. Блюменфельд{349} чрезвычайно интересное свидетельство, хотя они и не лишены некоторой провинциальной пристрастности и завистливости к богатым столичным родственникам.

Но пристрастность ни в коем случае не опровергает наблюдений и выводов Н. Г. Блюменфельд об изломанности молодых Каннегисеров.

И ничего удивительного в этих кривляньях и вывертах нет. Соединение стихий потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма только на бумаге происходит легко, а в действительности способно порождать, как мы знаем по литературе, и более чудовищные гибриды.

Сергей Каннегисер был студентом университета и депутатом Петросовета, он женился на одесской красавице Наташе Цесарской, и вот 7 марта 1918 года пришел домой и, как рассказал на допросе отец, «разряжая револьвер, случайно застрелился, то есть ранил себя в бок и через два дня умер».

В Одессе распространился слух, будто Сергей был в списках осведомителей полиции. Боялся, что про это узнают.

«Оказывается, Сережа, заигрывая с революционным подпольем, в то же время доносил на революционеров — кажется, главным образом, на эсеров. Денег ему не требовалось, богатые родители ничего не жалели для детей. Думаю, что при своей испорченной натуре он просто находил удовольствие в такой двойной игре»…

Впрочем, как рассказывала все та же Н. Г. Блюменфельд, в Одессе ходили слухи и о том, что «Сережа Каннегисер такой же гомосексуалист, как его брат, а красавицу Наташу Цесарскую взял в жены «для вывески»…

И вот, всего через полгода, пришла очередь говорить о Леониде.

«В Одессе, — вспоминает Н. Г. Блюменфельд. — все ахнули.

Мальчишка, далекий от всякой политики, элегантный эстетствующий сноб, поэт не без способностей, что его могло на это толкнуть? Кто-то его настроил?

Не Савинков ли? Существовала версия, что Лева считал своим долгом в глазах лидеров эсеровской партии искупить преступление брата, спасти честь семьи.

Старики Каннегисеры пустили, говорят, в ход все свои связи, но тщетно. Держался их сын, по слухам, до последней минуты спокойно и твердо.

Лева с тростью денди, с похабщиной на сардонически изогнутых губах — и террор… Лева — и политическое убийство… Неужели так далеко могли завести кривляние, привычка к позе?»

Но, повторим, что так рассуждали в Одессе…

«Когда мы прибыли устраивать засаду на Саперный переулок, — рассказывал Ф. А. Захаров, — мать (Розалия Эдуардовна Каннегисер. — Н.К.) очень волновалась и все спрашивала нас, где Леонид, что с ним будет. Рассказывала, что одного сына уже потеряла из-за рабочих и свободы, а второй тоже борется за свободу, и она не знает, что с ним будет»{350}.

Слова эти произнесены в минуту отчаяния.

На мгновение Розалия Эдуардовна потеряла контроль над собой, и в ее речи, дамы петербургского света, явственно зазвучали одесские интонации. Так строили свои фразы героини рассказов Исаака Бабеля и одесские родственницы Каннегисеров{351}… Но всю глубину отчаяния Розалии Эдуардовне еще только предстояло постигнуть.

К сожалению, в деле сохранились не все протоколы допросов Розалии Эдуардовны, и поэтому нам придется ограничиться пересказом, сделанным следователем Э. М. Отто.

«Особое внимание обратил на себя допрос матери Каннегисера, который был произведен Геллером в присутствии Рикса, Отто и Антипова.

Геллер, успокоив мать Каннегисера, когда это более или менее удалось, когда она уже успела рассказать, что потеряла второго сына, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и как таковой хочет с ней побеседовать по душе. Расспрашивал он, как она воспитывала Леню, в каком духе? И получил ответ, что она сама принадлежит к секте строго верующей и в таковом же духе воспитывала сына»{352}.

Геллеру, как отмечает Э. М. Отто, «ловким разговором» удалось довести Розалию Эдуардовну до полного отчаяния, и, защищая сына, она начала лепетать, дескать, Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что «последний ушел от еврейства»{353}.

Эти подробности интересны не только для характеристики самой Розалии Эдуардовны, но и для прояснения всей ситуации.

Геллер ведь так и строил «ловкий разговор»…

Он говорил, что убийство еврея евреем противоречит нормам иудейской морали. Потому-то, защищая сына, и вынуждена была Розалия Эдуардовна обвинить покойного Моисея Соломоновича в отходе от еврейства. Ничего другого, способного извинить ее еврейского сына, она придумать не могла.

Снова и снова повторяла Розалия Эдуардовна, что «мы принадлежим к еврейской нации и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относимся индифферентно».

Но насчет Моисея Соломоновича Розалия Эдуардовна, безусловно, ошибалась.

Да…

Так получилось, что Моисей Соломонович Урицкий действительно исполнял летом 1918 года все погромные обязанности главного петроградского черносотенца…

Так вышло, что это он инспирировал организацию «Каморры народной расправы», это его люди завалили «министра болтовни» Моисея Марковича Володарского, это он посадил под видом черносотенца еврея-выкреста Филиппова, работавшего тайным агентом Дзержинского, это он подвел под расстрел вместе с безвинными курсантами Михайловского училища еврея Владимира Борисовича Перельцвейга…

И все-таки мы должны тут заступиться за Моисея Соломоновича и засвидетельствовать, что делал все это Урицкий исключительно по широте своей чекистской души, а не потому, что куда-то ушел от еврейства.

Уйти от Ленина, Троцкого, Зиновьева и Дзержинского могла Розалия Эдуардовна Каннегисер, но никак не Моисей Соломонович…

Не только Розалия Эдуардовна мучилась вопросом, почему ее еврейский сын убил еврея Урицкого…

Об этом стонала в те дни вся большевистская пресса.

Николай Бухарин, например, свою статью так и назвал: «Ленин — Каплан, Урицкий — Каннегисер»{354}:

«Тов. Урицкий, четверть века стоявший на своем посту, как бессменный часовой, известный пролетариату по меньшей мере четырех стран, знающий чуть не все европейские языки, имеющий семилетнюю тюрьму и закаливший свои нервы, как сталь…

А с другой стороны — юнкер, бегущий после убийства пролетарского вождя под сень английской торговой палаты, человечек, заявляющий, что он — «еврей, но из дворян», — прямо типичная фигура, про которую «глас божий» говорил когда-то «учись — студентом будешь, не научишься — офицером будешь». Боящийся своего еврейства, напирающий на свое дворянство и в то же время объявляющий себя социалистом юный белогвардеец — разве это не достаточно «яркая» фигура? К тому же двоюродный брат Филоненки{355} — палача, того самого Филоненки, который писал когда-то палаческие шпаргалки для генерала Корнилова».

Бухарин рассуждает тут, как и положено рассуждать любимцу партии.

Но тот же Марк Алданов, человек сильного, недюжинного ума, размышляя о Каннегисере и его семье, задавая вопрос: «Почему выбор Каннегисера остановился на Урицком?», отвечал: «Не знаю. Его убийство нельзя оправдать даже с точки зрения завзятого сторонника террора».

Действительно…

Когда Сазонов убивает Плеве, это воодушевляет, ибо понятно, за что убит Плеве…

А тут? Тут ничего не понятно…

К вопросу об оправдании поступка Леонида мы еще вернемся, а пока отметим, что в этом непонимании его даже самыми близкими и достаточно умными людьми и скрыта причина «несчастливости» Каннегисера, которую отмечают почти все знавшие его.

Для еврейского окружения Леонида потомственное дворянство было хотя и завидно притягательным, но все же чисто внешним атрибутом, никоим образом не меняющим еврейскую суть.

Для самого Леонида Каннегисера, уже рожденного в этом самом потомственном дворянстве, все оказывалось сложнее.

Две стихии — потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма — разрывали его душу, лишая юношу внутреннего покоя… Примирить их было невозможно, хотя бы уже потому, что и сам Каннегисер не желал никакого примирения.

Можно предположить, что с годами какая-то одна стихия все-таки восторжествовала бы над другой.

Но это потом, а пока…

Еврейская среда, иудейская мораль, Сионистская организация — все это с одной стороны.

А с другой стороны — ощущение себя, с самых малых лет, потомственным русским дворянином, общение с юнкерами, дружба, презрение к смертельной опасности, любовь к России…

По словам Г. Адамовича, «Леонид был одним из самых петербургских петербуржцев, каких я знал… Его томила та полу-жизнь, которой он жил».

И еще, конечно же, была поэзия, были стихи, в которых Каннегисер и так и этак примерял на себя смерть…

Бьется отрок. Ох, душа растет,

Ох, в груди сейчас уж не поместится…

«Слышу… Слышу… Кто меня зовет?»

Над покойником священник крестится.

Плачет в доме мать. Кругом семья

Причитает, молится и кается,

А по небу легкая ладья

К берегам Господним пробирается…

А еще была революция, веселая смута, переустройство, перетряска самих основ жизни.

Но это тоже с одной стороны…

А с другой — мимикрия семейной среды, метаморфозы, происходящие с отцом, о котором едко писали в стихотворном посвящении в газете «Оса»:

Тому лишь год, как про свободу

Он в Думе громко вопиял

И изумленному народу

Любовь и братство обещал.

Но год прошел. Забыв проказы,

Он новый курс себе избрал

И пишет строгие приказы,

Чтобы народ не бунтовал.

И может быть, и к этому Леонид Каннегисер смог бы со временем привыкнуть, но в восемнадцатом году ему было только двадцать два года, а кому в двадцать два года не кажется, что он сумеет переделать мир, сумеет сделать его правильнее и чище?

И кого можно отговорить, кого можно убедить в этом возрасте, что точно так же, как он, думали десятки, сотни, тысячи людей до него?

«Сын мой Леонид был всегда с детских лет очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей… — с глухим раздражением рассказывал на допросах Иоаким Самуилович Каннегисер. — После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей, христиан, в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артиллерийское училище, хотя я и был против этого»{356}.

Вот этому человеку и советовал Леонид «переживать все за меня, а не за себя», чтобы быть счастливым, советовал отвлечься от сожаления по поводу пресекшегося рода Каннегисеров, советовал взглянуть на происшедшее его, Леонида, глазами…

Леонид и сам понимал, конечно, что отец не способен на такое, не сумеет преодолеть сформировавшую его мораль иудаизма. И не от этого ли понимания и сквозит в каждом слове записки раздражение?

Ведь сам Леонид Каннегисер (не случайно он сказал в «завещании», что «есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного») мораль, встроенную в пользу и выгоду, преодолеть сумел.

Еще летом 1917 года он написал стихотворение, в котором содержится весь «чертеж» его судьбы:

О, кровь семнадцатого года!

Еще бежит, бежит она —

Ведь и веселая свобода

Должна же быть защищена.

Умрем — исполним назначенье,

Но в сладость претворим сперва

Себялюбивое мученье,

Тоску и жалкие слова.

Пойдем, не думая о многом,

Мы только выйдем из тюрьмы,

А смерть пусть ждет нас за порогом,

Умрем — бессмертны станем мы.

И вглядываясь сейчас в полустершиеся линии и пунктиры, видишь, что, набрасывая свой «чертеж», Леонид уже тогда многое понимал и не мог принять себялюбиво-еврейской логики революции, ее антирусской направленности, но и отвергнуть тоже не мог, а искал выход в некоем искуплении, пусть и ценой собственной жизни, и обретении, таким образом, бессмертия…

— Есть, Леонид, обязательная воинская повинность… — говорил ему народник Герман Лопатин. — Но нет обязательной революционной повинности. Все революции обыкновенно творятся добровольцами…

Вспоминая об этом разговоре, Розалия Эдуардовна Каннегисер пояснила, что ее сын боготворил Лопатина, впитывал в себя каждое произнесенное им слово.

4

Помимо «материнской» версии, выдвинутой Розалией Эдуардовной, помимо «партийно-семейной» версии «любимца партии», существовала версия следователей Эдуарда Морицевича Отто и Александра Юрьевича Рикса, предполагавших, что за спиной Леонида Каннегисера стоит мощная сионистская организация.

И хотя основания для нее давали изъятые при обыске квартиры свидетельства о связях Каннегисеров с сионистскими движениями, но версию эту следует все-таки отклонить, поскольку она не дает ответа на главный вопрос: почему был убит именно Урицкий?

Ведь, как это видно по делам ПЧК за первую половину 1918 года, сионистам Урицкий не мешал…

Более того…

Он внимательно прислушивался ко всем распоряжениям Сионисткой организации в России, и если и нарушал ее инструкции, то только в крайнем случае. А, нарушив, старался сделать вид, что не имеет к этому нарушению никакого отношения или же совершил это нарушение по незнанию.

Вспомните, сколько изобретательности проявил Урицкий, чтобы, невзирая на многочисленные просьбы ответственных партийных, чекистских и наркомовских работников, все-таки так и не дать арестованному «черносотенцу» Филиппову возможности объяснить, что он еврей…

Так что и тут мимо… Мимо…

Не выдерживает критики и официальная версия.

Рассказывая о «заговоре» в Михайловском артиллерийском училище, мы говорили, что, отправляя курсантов на расстрел, Моисей Соломонович Урицкий сопроводил их собственноручно написанным постановлением, в котором было сказано, что он, Урицкий, отказался от участия в голосовании по расстрелу Владимира Борисовича Перельцвейга.

Значит, и мстить Леониду за расстрел Владимира Борисовича Перельцвейга следовало не Моисею Соломоновичу Урицкому, а кому-то другому.

Предвижу возражение, дескать, Каннегисер мог и не знать об этом постановлении.

Ну, а как же свидетельства о загадочных телефонных переговорах Леонида Каннегисера с Урицким, как же посещение Каннегисером Урицкого на Гороховой?

«О том, что на него готовится покушение, знал сам товарищ Урицкий, — писал в своих «мемуарах», опубликованных в «Петроградской правде» в январе 1919 года, председатель ПЧК Н.К Антипов. — Его неоднократно предупреждали и определенно указывали на Каннегисера, но товарищ Урицкий слишком скептически относился к этому. О Каннегисере он знал хорошо».

И самое главное…

Если не для Каннегисера, то для кого же другого написал Урицкий свое столь необычное постановление?

К чему было идти на такую бюрократическую уловку в Чрезвычайной комиссии, где постановления на расстрелы оформлялись недели, а иногда и месяцы спустя после расстрелов?

Разбирая версии, которые выдвигали родственники Каннегисера, «любимцы партии» и чекисты, надо сказать, что психологическую основу поступка Леонида с большей или меньшей глубиной стремились постигнуть и белоэмигранты из числа лиц, близких Леониду Каннегисеру по своему воспитанию и положению в дореволюционном обществе.

Так получилось, что в первом томе «Литературы русского зарубежья» рядом с очерком Марка Алданова, рассуждающего о чувстве еврея, «желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых», помещена повесть Марины Цветаевой «Вольный поезд»{357}, герои которой тоже обсуждают ту же тему.

«Левит: — Это пережитки буржуазного строя. Ваши колокола мы перельем на памятники.

Я: — Марксу.

Острый взгляд: — Вот именно.

Я: — И убиенному Урицкому. Я, кстати, знала его убийцу{358}.

(Подскок. — Выдерживаю паузу.)

…Как же, — вместе в песок играли: Каннегисер Леонид.

— Поздравляю вас, товарищ, с такими играми!

Я, досказывая: — Еврей.

Левит, вскипая: — Ну, это к делу не относится!

Теща, не поняв: — Кого жиды убили?

Я: — Урицкого, начальника петербургской чрезвычайки.

Теща: — И-ишь. А что, он тоже из жидов был?

Я: — Еврей. Из хорошей семьи.

Теща: — Ну, значит, свои повздорили. Впрочем, это между жидами редкость, у них это, наоборот, один другого покрывает, кум обжегся — сват дует, ей-богу!

Левит ко мне: — Ну и что же, товарищ, дальше?

Я: — А дальше покушение на Ленина. Тоже еврейка (обращаясь к хозяину, любезно) — ваша однофамилица: Каплан.

Левит, перехватывая ответ Каплана: — И что же вы этим хотите доказать?

Я: — Что евреи, как русские, разные бывают».

То, что сама идея убийства евреем еврея носилась тогда в воздухе, подтверждается и тем, что на роль исполнительницы теракта на заводе Михельсона была выбрана полуслепая еврейка Фанни Каплан.

И, конечно, соблазнительно объяснить это попыткой реабилитировать хоть таким образом столь замаравшее себя в большевизме еврейство. Но, бесспорно, и это объяснение может быть принято только предельно политизированным сознанием…

Размышляя сейчас, почти столетие спустя, о том, что толкнула Леонида Каннегисера на убийство Моисея Соломоновича Урицкого, нам представляется, что все те мотивы, которые выдвигали родственники, друзья и чекисты, имели место, но они существовали не изолированно, а одновременно и как бы дополняя друг друга…

Думается, что, узнав об арестах в Михайловском училище, Каннегисер позвонил М. С. Урицкому.

«Не сомневаюсь, — свидетельствует и Марк Алданов, — ибо я знал Леонида Каннегисера. Это был его стиль».

Может быть, Леонид попал на пьяного Моисея Соломоновича, может быть, Урицкий просто опешил от такой наглости (а звонок Леонида в ЧК несомненно был наглостью!), но что-то он сказал, что Каннегисер мог истолковать как обещание исполнить его просьбу и смягчить участь курсантов…

Это в принципе и не важно.

Как мы знаем, Моисей Соломонович Урицкий человеком был очень добрым и, отправляя человека в тюрьму или на расстрел, любил, издеваясь над несчастным, пообещать в ближайшее время отпустить его на свободу.

И понятно потрясение, которое испытал Леонид, прочитав о расстреле…

Каннегисер, некогда исполнявший в Михайловском училище обязанности председателя юнкеров-социалистов Петроградского военного округа, скорее всего знал не только Перельцвейга, но и расстрелянных курсантов.

И конечно, он сильно переживал по поводу горестной судьбы товарищей.

Но страшнее этих переживаний для Леонида Каннегисера было осознание, что и он — Бог знает, кем только Леонид Каннегисер не воображал себя в романтических мечтаниях! — мог попасть в такую же ситуацию. Точно так же, как Владимир Перельцвейг, мог и он заманить на смерть мальчишек, и — это самое ужасное! — от него точно так же, как от Перельцвейга, отказались бы те, кто руководил им.

И тут уже не только сама смерть пугала, а и то, что он — такой единственный! — мог оказаться простой пешкой в руках других людей.

Наверное, Леонид с кем-то связывался после 21 августа, кому-то из влиятельных шекеледателей высказывал свое возмущение.

И возможно, как-то эти разговоры дошли до Урицкого.

Вот тогда-то и состоялась загадочная встреча Урицкого с Каннегисером.

И ничего не значит, что Урицкий, если он и принадлежал к той же сионистской организации, что и Каннегисер, то занимал в ее иерархии гораздо более высокую ступень. Урицкий не Леонида опасался, он не хотел ссориться с весьма влиятельной в еврейских кругах семьей.

Когда Каннегисер появился в ЧК, Урицкий показал ему постановление.

Увы… Он никогда не отличался ни умом, ни достаточной тонкостью.

Самодовольно, не скрывая даже, какие бездны посвящения разделяют их, улыбался он, рассказывая пылкому молодому человеку, что по законам Талмуда он не причастен к смерти Перельцвейга…

Самодовольный глупец, он усмехался, не понимая, что становится в эту минуту живым воплощением морали, против которой восставал Леонид.

Нет сомнений, что личностные качества Урицкого и помогли Каннегисеру персонифицировать именно с ним сионистское зло. В отличие от того же Алейникова, члена ЦК Сионистской организации, Урицкий был откровенным мерзавцем, использующим для достижения своих целей самые гнусные приемы.

И, возможно, именно тогда — откуда-то ведь возникли в ЧК слухи, что Урицкий знал об угрозе! — и сказал Каннегисер Урицкому, что убьет его.

Моисей Соломонович засмеялся в ответ.

Он и представить не мог, что Каннегисер, принадлежащий к ортодоксальному еврейству, сумеет переступить через главный принцип еврейства — не убивать друг друга…

Каннегисер сумел.

Через несколько дней он выстрелил Урицкому в затылок, обрывая гнусную жизнь чекистского подонка.

И стрелял он, как уже говорили мы, не только в Урицкого…

Стреляя, Леонид Каннегисер сумел перешагнуть и через иудаизм, запрещающий еврею убивать еврея, и через кодекс дворянской чести…

Этот момент в теракте, совершенном Каннегисером, тоже чрезвычайно важен. В нем гарантия, страховка от превращения теракта в политическую пошлость.

Вестибюль дворца Росси, где происходило событие, достаточно просторен.

Каннегисер видел в окно, как выходит из автомобиля Урицкий.

У него была возможность выстрелить в Урицкого, когда тот только вошел в вестибюль. У него была — он ведь лично знал Урицкого — возможность окликнуть его, пока тот шел по вестибюлю к лифту. Но Каннегисер дождался, когда Урицкий повернулся к нему спиной, и только тогда выстрелил…

Говорить о случайности тут не приходится.

Объяснение одно — перешагивая через одну мораль, Каннегисер перешагивал и через другую, в общем-то противоположную ей.

Он словно бы сбрасывал с себя таким образом тяготившие его оковы предрассудков, в себе самом, в масштабе пока только своей личности, преодолевая и зло еврейства, и зло дворянства.

Тюремные застенки ПЧК — не лучшее место для литературной работы, но перечитываешь записи Каннегисера, сделанные в тюремной камере, и видишь, как стремился он сформулировать свою мысль об обретенном — в преодолении двух враждебных друг другу, но одинаково губительных для человеческого общества стихий — сиянии…

Я не собираюсь приукрашивать Леонида Каннегисера, чтобы изобразить его русским патриотом, но Леонид жил в России, другой страны не знал, и поэтому мысли его о человеческом обществе были связаны прежде всего с Россией.

«Россия — безумно несчастная страна, темнота ее — жгучая… Она сладострастно упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света… А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою»{359}

Читаешь эти торопливые, скачущие строки и ясно понимаешь, что теракт, совершенный в вестибюле дворца Росси, и был для Леонида Каннегисера попыткой возжечь свет в нахлынувшем со всех сторон мраке.

В своей душе он ощутил сияние.

Это сияние более или менее отчетливо различали и другие люди.

Другое дело, что свет, вожженный Каннегисером, не осветил ничего, кроме разверзшейся перед Россией пустоты…

5

Пребывание Леонида Каннегисера в тюрьме вполне могло бы стать сюжетом для авантюрного романа…

Не теряя присутствия духа, сразу после допроса у Ф. Э. Дзержинского, Каннегисер начинает деятельно готовится к побегу. Планы побега сочиняются в лучших традициях романов Александра Дюма.

Леонид очень искусно, как ему казалось, перевербовал охранника товарища Кумониста, и тот согласился стать почтальоном.

В адресованной сестре Ольге записке Леонид попросил ее подготовить… нападение с бомбами на здание Петроградской ЧК.

Леонид Каннегисер не был подлецом.

Судя по его письму, адресованному князю П. Л. Меликову, судя по показаниям, которые он давал на допросах, сама мысль, что из-за него пострадают безвинные люди, была мучительна для. него.

И вот, в тюрьме, его словно подменили…

Легко, словно и не задумываясь, он втягивает самых дорогих ему людей — своих родных и друзей — в авантюру, которая неизбежно должна закончиться для них расстрелом.

Конечно, Леониду было всего двадцать два года, конечно, он увлекался романом «Граф Монте-Кристо», но ведь то, что он делает сейчас, никакой юношеской романтикой не объяснить. Прожект нападения с бомбой на Гороховую — выглядит клиническим случаем тупого и равнодушного ко всему и всем идиотизма.

Это так не похоже на Леонида, но тем не менее, 1 сентября он, еще не зная, что родители уже арестованы, написал им письмо с предложением заняться подготовкой налета. Охранник Кумонист это письмо 2 сентября вернул ему и сказал, что на квартире в Саперном переулке — засада.

Тогда Каннегисер написал своей тетке — Софье Исааковне…

«Софья Исааковна, — сообщал в своем отчете Кумонист, — как очень умная и предусмотрительная женщина, сказала, что боится предпринимать что-либо по этому делу, потому что арестованы все родственники и много знакомых, и не последовал бы расстрел всех за его побег. Ольга Николаевна тоже подтверждает, но более мягко, и просит переговорить с Каннегисером: берет ли он на себя последствия для отца после своего побега. И назначила она свидание в 4 часа 3 сентября»

Тут надобно остановиться и подумать…

Берет ли Леонид на себя последствия для отца после своего побега?..

Хороший вопрос…

Одесская интонация искажает его смысл, и не сразу доходит, что сестра Каннегисера не сомневается в возможности побега Леонида, а только интересуется, не расстреляют ли за этот побег арестованного отца?

Берет ли на себя Леонид эти последствия?

И Леонид, который не был ни трусом, ни подлецом, ни идиотом, тем не менее — взял на себя последствия, и тем самым подтвердил, что ничего плохого с отцом в ЧК не сделают…

Откуда такая уверенность в Леониде?