Глава девятая ЕКАТЕРИНБУРГСКАЯ ТРАГЕДИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

ЕКАТЕРИНБУРГСКАЯ ТРАГЕДИЯ

На местах признают только три подписи: Ильича, вашу, да еще немножко мою!

Я. М. Свердлов — Л. Д. Троцкому

Каждый из нас страдает за себя, но есть один Человек, который страдает за всех нас, за всю Россию и страдает безмерно.

А. И. Дубровин

Сегодня нас опять не пустили в церковь. Дураки…

Царевич Алексей

Когда Дзержинского «освободили», он сразу отправился в Кремль.

Владимир Ильич принимать его не стал, и Феликс Эдмундович закатил настоящую истерику в приемной.

— Почему, почему они меня не расстреляли! — выкрикивал он. — Я жалею, что они меня не расстреляли! Это было бы полезно для революции!

Успокоил Дзержинского Яков Михайлович Свердлов.

— Нет, дорогой Феликс! — сказал он. — Хорошо, очень хорошо, что они тебя не расстреляли. Ты еще немало поработаешь на пользу революции.

— Я уже заявление, Яков, в газету отдал! — сказал Дзержинский.

— Какое заявление?

— Что ухожу из ЧК, пока расследование идет…

— Пускай печатают… — махнул рукой Свердлов.

8 июля заявление Дзержинского было опубликовано в «Правде»…

«Ввиду того, что я являюсь, несомненно, одним из главных свидетелей по делу об убийстве германского посланника графа Мирбаха, я не считаю для себя возможным оставаться больше во Всероссийской Чрезвычайной Комиссии в качестве ее председателя, равно, как и вообще принимать какое-либо участие в Комиссии. Я прошу Совет Народных Комиссаров освободить меня от работы в Комиссии».

1

Как в песне про комсомольцев, которым дан приказ «на запад», а ей в «другую сторону», разъезжались с V съезда Советов в разные стороны света чекисты.

Симха Янкель Блюмкин вскоре после убийства посла Мирбаха отправился в Киев{265}.

Шае Исааковичу Голощекину, который все съездовско-мятежные дни прожил в Кремле у Якова Михайловича Свердлова, был дан приказ в «другую сторону» — в Екатеринбург, убивать царскую семью.

Ну а самым первым, в Петроград, уехал Моисей Соломонович Урицкий…

Еще утром 7 июля после заседания большевистской фракции съезда Советов Я. М. Свердлов передал ему приказание В. И. Ленина немедленно ехать в Петроград и подавить там мятеж.

— Какой мятеж? — спросил Урицкий.

— Который подымут левые эсеры! — отвечал Яков Михайлович.

Ареста агента А. Ф. Филиппова М. С. Урицкий ждать не стал.

Во-первых, спецпоезд, поданный ему, состоял из паровоза с единственным вагоном — так не ехать же рядом с арестантом!

А во-вторых, неделикатно было торопиться…

Заявление Ф. Э. Дзержинского об отставке, как объяснили Моисею Соломоновичу, будет опубликовано только завтра. Надо подождать еще денек-другой, чтобы арестовать тайного агента бывшего председателя ВЧК.

Надо, так надо…

Оформив на Лубянке необходимые для ареста агента А. Ф. Филиппова бумаги{266}, М. С. Урицкий вместе с секретарем Петроградского комитета партии П. С. Заславским к ночи был уже в Петрограде.

Никакого восстания в городе не наблюдалось, но для «быстрого и решительного подавления левоэсеровской авантюры» был сформирован Военно-революционный комитет, наделенный Президиумом Союза коммун Северной области чрезвычайными полномочиями.

Непосредственное подавление «мятежа» Моисей Соломонович Урицкий начал с того, что отобрал у мятежных эсеров утраченный им еще в апреле пост комиссара внутренних дел, а затем, упрочив свое положение, приказал зачем-то штурмовать Пажеский корпус на Садовой улице, где размещался Петроградский комитет партии левых эсеров.

Штурм был недолгим. Как только начали стрелять по зданию, эсеры выбросили белый флаг. Чекисты еще немного попалили, а потом позволили эсерам сдаться в плен.

Александр Блок так описал этот день в своей записной книжке.

«Известие об убийстве Мирбаха… Женщина, умершая от холеры. Солнце и ветер. Весь день пальба в Петербурге… Обстрел Пажеского корпуса. Вечерняя «Красная газета». Я одичал и не чувствую политики окончательно».

То, чего не понимал и не чувствовал Александр Блок, понимали большевики, понимал и Моисей Соломонович Урицкий.

Под пальбу из винтовок и пушек он стремительно восстановил свое влияние в городе, и на следующий день, 9 июля, отрапортовал в Москву о подавлении мятежа…

А 10 июля, когда в Москве V съезд Советов принял Конституцию РСФСР, законодательно закрепившую Советскую власть как форму диктатуры пролетариата{267}, в Петроград привезли агента Филиппова, арестовать которого Урицкому удалось благодаря отставке Ф. Э. Дзержинского.

И, кто знает, может быть, и не стал бы Моисей Соломонович томить по тюрьмам еврея-черносотенца, а, разузнав, что тому удалось вынюхать насчет убийства Моисея Марковича Володарского, отпустил бы трудиться на сексотовском фронте в соответствии с новой Конституцией у нового начальника ВЧК, но тут опять не повезло Алексею Фроловичу Филиппову…

11 июля в Петроградскую ЧК поступил донос комиссара Михайлова, озаглавленный грозно и актуально — «Дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище и академии»…

А, может быть, все-таки больше не повезло не сексоту Филиппову, запертому в «Кресты», а товарищу Урицкому, служебные дела которого вроде бы так удачно устраивались в те дни?

Скорее всего — ему…

Ведь именно с 11 июля и начинается отсчет последних пятидесяти дней его жизни.

Но сам Моисей Соломонович, об этом, конечно, не знал…

Ознакомившись с доносом, он тут же, в 10 часов утра, подписал ордер № 1183, уполномочивающий товарища Борисенка в течение двух суток произвести по собственному усмотрению аресты в Михайловском артиллерийском училище{268}.

Иосиф Фомич Борисенок не стал терять времени — весь день 11 июля в училище шли обыски…

У преподавателя-инструктора, штабс-капитана Николая Михайловича Веревкина, изъяли три шашки и наган.

У курсанта Георгия Сергеевича Арнаутовского — наган.

У курсанта Павла Михайловича Анаевского изъяли браунинг.

У инструктора Георгия Владимировича Дитятьева изъяли переписку, две бутылки вина, пишущую машинку и шашку.

У курсанта Ивана Михайловича Кудрявцева была изъята переписка{269}.

Больше ничего не было найдено, но и то, что удалось изъять, вполне подтверждало расчеты Моисея Соломоновича Урицкого — в училище мог готовиться заговор.

Из допросов курсантов выяснилось, что вербовал их в контрреволюционную организацию некто Владимир Борисович Сельбрицкий, проживавший на Каменноостровском проспекте, в доме номер 54, в квартире 55.

Когда Сельбрицкого задержали, оказалось, что под этим именем скрывается Владимир Борисович Перельцвейг.

Вот уж воистину не везло Моисею Соломоновичу летом 1918 года.

Как-то так получилось, что в сенгилейском тумане, окутавшем город, он постепенно превращался в самого главного погромщика Петрограда.

Организовав убийство своего друга и соратника Моисея Марковича Володарского, он вынужден был объявить черносотенцем и арестовать тайного агента ВЧК, выкреста Алексея Фроловича Филиппова.

А теперь, обрадовавшись возможности не встречаться с Филипповым и не узнать, кто он такой, Моисей Соломонович раскрыл-таки почти настоящий контрреволюционный заговор, но во главе его опять оказался еврей — Владимир Борисович Перельцвейг…

Что за судьба, что за испытания для Моисея Соломоновича Урицкого, все детство постигавшего основы Талмуда?!

2

Сам Владимир Борисович Перельцвейг в Михайловском училище не учился. Он закончил Казанское военное училище и служил в 93-м пехотном запасном полку. Кроме того, он вел весьма странную, не то провокаторскую, не то осведомительскую деятельность.

«В отношении с курсантами и рабочими, — показал Владимир Борисович на допросе, — я был очень откровенен, говоря часто о возможности бегства властей из Петрограда, причем защищать его пришлось бы нам. Приблизительный процент добровольцев в будущую армию можно было бы распространить на весь город или уезд. Я часто говорил также о возможности рабочего движения, которое может быть использовано немецко-монархической партией. Я предупреждал рабочих об организации и старался соорганизовать и учесть количество сознательных рабочих, могущих сопротивляться этому движению».

Нетрудно догадаться, что работа эта осуществлялась Владимиром Борисовичем в рамках программы Всемирной Сионистской организации, ставившей своей главнейшей задачей «охрану еврейства перед лицом грядущих потрясений». О принадлежности Перельцвейга именно к организации сионистского направления можно судить по названиям клубов, которые он посещал и где получал инструкции.

С бывшим прапорщиком Василием Константиновичем Мостыгиным Владимир Борисович Перельцвейг встретился в конце июня 1918 года.

«Встретя Владимира Борисовича Сельбрицкого (так представился ему Перельцвейг. — Н.К.), я разговорился с ним о настоящем положении. Разговор перешел о положении России и выйдет ли Россия из настоящей войны окрепшей или нет. В разговоре мы оба пришли к заключению, что хорошего от Германии ждать нельзя и поэтому, если Германия победит, то от России ничего не останется…»{270}

Разговор двух двадцатилетних прапорщиков, очевидно, другим и быть не мог, точно так же, как ничем другим, кроме решения вступить в какую-либо организацию, не мог и кончиться.

«Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию для борьбы за Учредительное собрание… После этого разговора я был у Сельбрицкого на квартире два раза, один раз вместе со своим товарищем Сергеем Орловым».

Сергей Федорович Орлов, курсант Михайловского артиллерийского училища, хотя и был на год старше Мостыгина, но житейского опыта и у него было немного, и он тоже клюнул на удочку, закинутую Перельцвейгом.

«Мостыгин предложил мне поехать к некоему Владимиру Борисовичу на Каменноостровский проспект.

Мы поехали.

Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию правых эсеров на жалованье 200 рублей. Обещал он дать мне оружие (револьвер)…

Я приехал затем в училище и предложил двум товарищам Арнаутовскому и Кудрявцеву вступить в эту организацию.

В день выступления левых эсеров я виделся с Владимиром Борисовичем (он вызвал меня по телефону) у него на квартире. Он начал меня расспрашивать, как у нас в училище относятся к выступлению. Я ответил, что курсанты все разошлись, а у Выборского совета выставлены пулеметы.

Затем я виделся с Владимиром Борисовичем в его квартире еще раз, и присутствовал при этом еще один офицер, бывающий у него каждый день»{271}.

Завербованным Орловым Ивану Михайловичу Кудрявцеву и Георгию Сергеевичу Арнаутовскому было одному девятнадцать, другому — восемнадцать лет.

Арнаутовский на следствии показал:

«Недели две тому назад получил от Орлова предложение поступить в какую-то организацию за жалованье в 200 рублей.

Во вторник, девятого июля, он в обеденное время предложил мне съездить на Каменноостровский за деньгами и револьверами.

Там нас встречали какие-то два молодых человека, похожих на офицеров. Денег они нам не дали так же, как и револьверов, а только говорили, что нам надо разъединить телефон и снять часового у ворот.

Когда мы вышли, то я сказал Орлову, что эти люди мне не нравятся и что я больше туда не поеду»{272}.

Но, пожалуй, наиболее ярко заговорщицкая деятельность освещена в показаниях девятнадцатилетнего Ивана Михайловича Кудрявцева. Когда следователь спросил, не является ли Кудрявцев членом партии правых эсеров, Иван Михайлович искренне возмутился:

«На вопросы, считающие меня правым эсером, я категорически отвергаю и говорю, что я совершенно с сентября 1917 года ни в каких правых организациях не участвовал. Готов в любой момент идти защищать Советскую власть до последних сил»{273}.

Если бы Ивана Михайловича через несколько дней не расстреляли, можно было бы, пожалуй, и улыбнуться его словам. Ведь надо же, какой матерый политик — уже целый год не участвует в правых организациях! А раньше, когда ему и восемнадцати лет не исполнилось, небось поучаствовал…

Орлов увлек Кудрявцева тоже двумястами рублями и револьвером, но — увы — ни рублей, ни револьвера Иван Михайлович, как, впрочем, и остальные участники заговора, от Владимира Борисовича не получил.

«Я не знаю, что кому он предлагал или нет… — сокрушался Иван Михайлович на допросе. — Но он все время искал, кого еще взять, но так и не успел, уже арестовали»{274}.

Выдал Орлова курсант Василий Андрианович Васильев.

«В пятницу, за неделю до его ареста, курсант Орлов на мой вопрос, нет ли чего нового, сказал, что есть, но почему-то сразу не сказал, а обещал сказать.

После пяти часов вечера он позвал меня в помещение буфета и спросил: к какой партии я принадлежу. Я ему ответил, что я беспартийный. Тогда он сказал, что в воскресенье встретил в Летнем саду знакомого офицера, который предложил ему вступить в их организацию. Но он, Орлов, один не желает, а вот, если вступлю я, тогда вступит и он.

На мой вопрос, что это за организация, он ответил, что это организация правых эсеров, а также и левых. И предупредил меня, что скоро должно быть выступление, в котором должны принять участие и мы. В случае нашего согласия мы получим по двести рублей денег и револьвер.

Когда я у него спросил, есть ли в организации наши инструктора, то он ответил: хорошо не знаю, но кажется, что есть.

Больше в этот день он ничего не сказал, лишь под конец заявил: подумай и скажи завтра, тогда ты в понедельник получишь деньги и оружие.

В субботу утром я сказал курсанту Посолу об этом и спросил: «Что делать?»

Он ничего не сказал, а пошел и заявил комиссару Михайлову»{275}.

Курсовой комиссар Михайлов, как мы и говорили, сразу же отправил в Петроградскую ЧК донос, который — у страха глаза велики! — был озаглавлен «Дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском артиллерийском училище и академии».

Никакого заговора, как это видно по показаниям курсантов, не было, и если и можно было говорить о чем, то только о попытках вовлечь курсантов в какие-то непонятные структуры.

Штабс-капитан Николай Михайлович Веревкин, работавший в училище инструктором-преподавателем, сказал на допросе:

«О выступлении и заговоре на курсах узнал лишь от военного комиссара, присутствовавшего на допросе моем у следователя. Все слухи о заговоре считаю ложными. Никакое выступление курсов или отдельной группы лиц безусловно считаю невозможным и даже не представляю себе, как можно давать значение какому бы то ни было доносу. Вся обстановка жизни и службы на курсах противоречит этому»{276}.

Он объяснил, что технически невозможно было бы выкатить орудия и начать стрельбу из них хотя бы уже потому, что патронов на курсах, кроме учебных и образцовых, нет.

Но так считал Николай Михайлович Веревкин, который, отвечая на вопрос, к какой партии он принадлежит, сказал, что «принадлежит к партии порядочных людей». Петроградские чекисты во главе с Моисеем Соломоновичем Урицким в этой партии себя никогда не числили…

19 августа состоялось заседание Чрезвычайной комиссии, на котором курсантов Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, бывшего прапорщика Мостыгина, преподавателя штабс-капитана Веревкина и прапорщика Перельцвейга приговорили к расстрелу.

Постановление по делу о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище — весьма любопытный документ, и поэтому приведем его целиком.

«В заседании Чрезвычайной Комиссии 19 августа, при отказавшихся от участия в голосовании Урицком и Чумаке, единогласно постановлено: Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, Перельцвейга, Мостыгина и Веревкина расстрелять.

Воздержались по вопросу о расстреле Арнаутовского Иванов и Смычков, по вопросу о расстреле Веревкина воздержался Иванов.

Дело о Попове, Рукавишникове и Дитятьеве прекратить, переведя этих лиц, как бывших офицеров, на положение интернированных.

Дело о Дитятьеве выделить, продолжить по нему расследование.

Председатель М. Урицкий»{277}.

Остается добавить, что сей удивительный документ на вырванном из тетрадки листочке в клетку написан собственноручно Моисеем Соломоновичем Урицким, отказавшимся, как тут написано, от участия в голосовании.

3

Постановление по делу о заговоре в Михайловском артиллерийском училище — документ уникальный и чрезвычайно загадочный.

В самом деле, как это может быть единогласно постановлено, если двое членов коллегии вообще отказались участвовать в голосовании, если еще двое воздержались при голосовании по расстрелу Арнаутовского, а один — по вопросу о расстреле Веревкина?

Разве допустимо выделять в отдельное расследование дело Кудрявцева, уже помянутого в расстрельном списке? Этот промах, правда, Урицкий исправил, и хотя и поленился переписывать постановление, но фамилию Кудрявцева переправил на Дитятьева…

Марк Алданов писал, что несоответствие всей личности Урицкого с той ролью, которая выпала ему на долю, — несоответствие политическое, философское, историческое, эстетическое — резало глаз элементом смешного…

Нам представляется, что Моисей Соломонович Урицкий был слишком отвратителен для того, чтобы быть комическим персонажем. Он всегда, в любых своих проявлениях — антиэстетичен.

То несоответствие, о котором говорит Алданов, находится за гранью добра и зла и не способно вызвать у нормального человека ни усмешки, ни сочувствия — только ужас и отвращение, которые вызывает встреча с любой нелюдью…

Наверное, трудно придумать что-нибудь страшнее этого низкорослого уродца, что, пропустивши очередной стакан вина, по-утиному переваливаясь на кривых ногах, садится за стол и, поминутно поправляя сползающее с рыхлого носа пенсне, выводит на тетрадном листке пьяные каракули, обрызгивающие чернилами смерти молодых офицеров и курсантов.

Забегая вперед, скажем, что расследование дела о «заговоре» в Михайловском артиллерийском училище формирует сюжет последней пяти-десятидневки Моисея Соломоновича.

Официальная версия его убийства строится на мести Л. И. Каннегисера за расстрел своего друга В. Б. Перельцвейга.

«Из опроса арестованных и свидетелей по этому делу выяснилось, что расстрел Перельцвейга сильно подействовал на Леонида Каннегисера. После опубликования этого расстрела он уехал из дому на несколько дней — место его пребывания за эти дни установить не удалось».

Действительно, Леонид Каннегисер знал и Владимира Борисовича Перельцвейга, и, возможно, Кудрявцева и Арнаутовского.

Более того…

В деле Каннегисера есть показания студента Бориса Михайловича Розенберга о том, что Леонид говорил ему:

«К моменту свержения Советской власти необходимо иметь аппарат, который мог бы принять на себя управление городом, впредь до установления законной власти в лице Комитета Учредительного собрания, и попутно сделал мне предложение занять пост коменданта одного из петроградских районов. По его словам, такие посты должны организовываться в каждом районе. Район предложил выбрать самому. На мой вопрос, что же я должен буду сейчас делать на названном посту, он ответил: «Сейчас ничего, но быть в нашем распоряжении и ждать приказаний». Причем указал, что если я соглашусь, то могу рассчитывать на получение прожиточного минимума и на выдачу всех расходов, связанных с организацией»{278}.

И хотя Каннегисер набирал штат будущих комендантов городских районов, а Перельцвейг лишь будущих солдат — нетрудно заметить сходство методов. Деньги обещались сразу по получении согласия, а дальше завербованные должны были находиться «в нашем распоряжении», чтобы в нужный момент перерезать телефонный провод, снять часового или же принять на себя управление городским районом…

Конечно, можно предположить, что все это — игра в казаков-разбойников, только в варианте 1918 года, но, судя по показаниям Перельцвейга, на игру это не похоже. Скорее всего, такое задание и Перельцвейгу, и Каннегисеру было дано организацией, к которой они принадлежали.

Что это была за организация, неизвестно…

Вера Владимирова в работе «Год службы социалистов капиталистам»{279} приводит воспоминания члена Центрального комитета партии народных социалистов Игнатьева:

«В конце марта 1918 года ко мне обратился Л. А. Кенигиссер (так в тексте. — Н.К.) от имени группы беспартийного… офицерства с просьбой организовать для них военный и политический штаб. В каждом районе города они имели свои комендатуры. Я предложил им созвать на совещание комендантов районов и наиболее видных членов организации. Они мою политическую платформу, основным лозунгом которой был созыв нового Учредительного собрания, приняли. И я взял на себя политическое руководство и решил сорганизовать для них военный штаб»…

Из бумаг, изъятых при обыске в квартире Каннегисеров, явствует, что А. И. Каннегисер, как и В. Б. Перельцвейг, был связан с Всемирной Сионистской организацией.

Какую цель преследовала эта организация, поручая Каннегисеру и Перельцвейгу создание сети подпольных комендатур и дружин, которые потом Каннегисер пытался всучить члену Центрального комитета партии народных социалистов Игнатьеву, неизвестно… Но очевидно, что Леонида Каннегисера не могла не угнетать бесцельность принесенной жертвы. Более того, он не мог не понимать, что вольно или невольно, но это он и заманил девятнадцатилетних мальчишек под расстрел.

О таинственных взаимоотношениях Моисея Соломоновича Урицкого и Леонида Иоакимовича Каннегисера мы еще будем говорить, пока же отметим, что, подписывая 11 июля 1918 года ордер на аресты в Михайловском артиллерийском училище, Моисей Соломонович подписывал ордер на убийство самого себя.

И как ни странно, но трудно отделаться от ощущения, что он и сам догадывался об этом. От этого, предстоящего, он и пытался оградиться пьяными каракулями, зафиксировавшими, что он — небывалый случай в истории ЧК! — отказался участвовать в голосовании по расстрелу В. Б. Перельцвейга.

И ведь когда он надумал заняться этой казуистикой?

Во второй половине августа 1918 года!

Петроград тогда превратился, как писал Б. В. Савинков, в умирающий город. «Пустые улицы, грязь, закрытые магазины, вооруженные ручными гранатами матросы и в особенности многочисленные немецкие офицеры, с видом победителей гулявшие по Невскому проспекту, свидетельствовали о том, что в городе царят «Советы и Апфельбаум-Зиновьев»…

В Смольном всерьез рассматривался вопрос о кормлении зверей в зоопарке трупами расстрелянных. А сам Урицкий и его подручные уже начали стервенеть от запаха крови и уже без всякого следствия, без какой-то там волокиты расстреливали скрывавшихся от регистрации офицеров…

В Финском заливе тогда, как утверждает С. П. Мельгунов в книге «Красный террор», были потоплены две барки, наполненные офицерами. «Трупы их были выброшены на берег… связанные по двое и по трое колючей проволокой».

И вот в эти дни, Моисей Соломонович Урицкий, все свое детство постигавший основы Талмуда, пытается уберечься от нарушения законов иудаизма, пытается изобразить, что еврейской крови на нем нет!

Только все равно это оказывается бесполезным, оступившись на неверном пути подлогов, он проваливается в топь и чем более суетится, пытаясь выбраться из нее, тем глубже погружается в гибельную трясину.

4

Знакомясь с расследованиями и расправами чекистов в восемнадцатом году, постоянно ощущаешь, как засасывает тебя болотина провокаций, без которых не обходится, кажется, ни одно следственное дело.

Здесь все условно: правда и ложь, виновность и невиновность.

Эти понятия уже изначально лишены нравственной окраски и свободно перемешиваются, образуя гибельную трясину соображений сиюминутной целесообразности.

И кружится, кружится над гиблыми топями хоровод масок.

Вчерашние меньшевики, превратившиеся в большевиков, большевики, объявленные меньшевиками, левые эсеры, бундовцы, правые эсеры…

Кружится хоровод, меняются маски, и все гуще и гуще льется вокруг кровь…

И все более и более зыбкой и призрачной становится прошлая жизнь. Погрузившись на несколько недель в топь чекистских подвалов, заключенные порою уже переставали различать себя, превращая самих себя в некие фантомы, которые никакого отношения к ним, прежним, не имели.

Бывший членом Главной Палаты Русского Народного Союза имени Михаила Архангела Лев Алексеевич Балицкий попал на Гороховую еще в июне…

Однако арестован он был не как «каморровец»…

«Основанием ареста Балицкого, — как явствует из документов, — служило пререкание с местным Совдепом Петроградской стороны по поводу реквизиции особняка Витте на Каменноостровском проспекте для устройства выставки сельскохозяйственного строительства. Совет желал реквизировать для своих нужд указанный особняк, но Балицкому при поддержке его хорошего знакомого тов. Володарского (курсив мой. — И.К.) удалось получить особняк для выставки. Результатом этого послано отношение Совдепа в Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией о «ВРЕДНОСТИ» Балицкого»{280}.

Сам Лев Алексеевич этого не знал, и, считая, что арестован он по делу «Каморры народной расправы», на первых допросах почти дословно повторял аргументы своих «подельников», перечисляя, сколько хорошего за свою жизнь он сделал для евреев…

«Я работаю с первых дней Советской власти в полном контакте с ней…

В мои школы впервые в России еще при царском режиме принимались евреи в число учеников без всякого процента…

Я принципиальный противник участия в каких бы то ни было политических партиях, ибо сам стою вне политики, делаю свое громадное культурно-техническо-просветительское дело и пользуюсь исключительной любовью и доверием своих учеников.

При Советской власти несравнимо легче работать на моем поприще, следовательно, у меня нет абсолютно никаких стремлений к низвержению Советской власти, ибо при всех новых строях для меня будет хуже…»{281}

Эти доводы Льва Алексеевича взяты нами из протокола его первого допроса, после которого он был возвращен в камеру и позабыт, как это делалось с большинством арестантов в Петроградской ЧК.

Но Балицкий не знал этого и поэтому возмущался.

Возмущение это было особенно сильным, поскольку Лев Алексеевич — и тут он действительно являлся исключением среди других активистов «Союза русского народа» — искренне симпатизировал советской власти.

Ведь именно после Октябрьского переворота, когда большинство специалистов бойкотировало самозванцев-большевиков, он сумел в отсутствие конкурентов развить кипучую деятельность.

Он объявил себя специалистом по счетоводству, бухгалтерии и карточной системе, принялся за организацию различных курсов: бухгалтерских, гидротехнических, сельского строительства… Энергия в нем так и клокотала, среди полуграмотных Володарских и Зиновьевых он пользовался репутацией «человека громадных познаний».

Но для чекистов вообще, и для Урицкого в частности это никакого значения не имело. Более того, как это ни парадоксально, но в середине июня не имела для них значения и принадлежность Балицкого к «Союзу русского народа», возможность связать его с делом «Каморры народной расправы».

В самом деле…

Балицкий, как это выяснилось на допросе, знал Луку Тимофеевича Злотникова. Знал он и другого подследственного ЧК — Николая Ларина.

«С Лариным я познакомился лет пять тому назад на каком-то славянском обеде, как с журналистом, потом я пригласил его к себе, и он был одно время даже преподавателем моей школы: после ареста он оставил службу и занялся работой в кооперативах; я покупал у него для своей надобности ненормированные продукты. Впоследствии я знал его, как работника по коммерческой части. С его политической деятельностью не знаком, хотя и знал, что он настроен был, по крайней мере до революции, в правую сторону. Перед Рождеством мой знакомый изобретатель Е. И. Григорьев продал свое изобретение искусственной свечи Ларину, и я явился в этом деле поверенным обеих сторон. В настоящее время, насколько знаю, он состоит совладельцем колбасной фирмы «Фильберт и п-ки» в Томске и занят доставкой колбасы и ветчины…»{282}

И тем не менее по непостижимой чекистской логике оформили Льва Алексеевича… офицером.

«В настоящее время за отсутствием каких-либо вин Балицкий находится в числе заложников и значится как «офицер»{283}.

Тут, наверное, уместно будет упомянуть, что Л. А. Балицкий к своим тридцати трем годам закончил Политехникум по экономическому отделению, а затем Петроградский университет по юридическому факультету и ни одного дня не провел на военной службе.

Но повторяю, что сам Балицкий ничего этого не знал и не хотел знать.

Вся его кипучая энергия направлена в эти дни на добывание бумаги и сочинение прошений, в которых он пытается отмазаться от «Каморры народной расправы». Дело Балицкого, кажется, самое пухлое из всех дел — столько прошений вшито в него.

Первым идет — заявление секретарю Петроградской ЧК Александру Соломоновичу Иоселевичу:

«Слыхав от многих, что Вы очень энергично-чутки к справедливости, обращаюсь к Вам с просьбой по своему делу.

Сойдя со скамьи высшей школы, я, посвятив себя педагогике, основал впервые в России школы: для солдат-инвалидов… для крестьян… для рабочих… В свои средние полноправные училища я еще при царском режиме принимал в число учеников евреев без всякого процента (здесь и далее выделено Балицким. — Н.К.). Благодарственный адрес мне евреев был напечатан в еврейской газете «Тогблат» в конце марта — начале апреля 1917 г.

Мои школы не саботировали Советской власти ни одного дня. Моя вся работа была только на пользу и укрепление Советской власти…

В настоящее время работаю по привлечению безработных на отстройке домов-огородов для рабочих Петрограда. Мне нужно быть на свободе, чтобы продолжать свою полезную для Советской власти работу, а не сидеть в «Крестах»…

Я, стоя вне политики, работал для народа и Советской власти не за страх, а за совесть, а правительство крестьян, рабочих и солдат за мои заслуги и деятельность возложило на меня вместо лаврового венка терновый кровавый венец»{284}

«Энергично-чуткого к справедливости» Александра Соломоновича Иоселевича это послание не тронуло, и через несколько дней Балицкий пишет заявление Г. И. Бокию:

«Несправедливо и жестоко со стороны Советской власти держать в «Крестах» меня, работавшего с октября до дня ареста в контакте с Советской властью, принося ей много пользы.

Настаиваю на немедленном лично Вами меня допросе… Подозрение меня в контрреволюционности вопиющий абсурд»{285}.

Столь обильные цитаты из писем и заявлений Льва Балицкого необходимы, чтобы увидеть, как менялся в заключении человек. Вначале Лев Алексеевич еще хорохорится, поминает о лавровом венке, который должна возложить на него советская власть, говорит о пользе, которую он принес большевикам и евреям, но с неделями заключения — тон меняется.

«Уже два месяца я, больной и измученный, без всякой вины только по недоразумению томлюсь в заключении… Я являюсь политическим атеистом, толстовским непротивленцем, ни в одной политической организации не состоял, если не считать организации, которую несведущие считали политической, академической, видный член которой, как об этом писали в газетах, Поливанова, помощник тов. Троцкого»{286}.

Но и это послание с жалобами на болезни и намеками на могущественные связи — тоже не оригинально. Этим путем, как мы видели, уже многие арестанты пытались выбраться из чекистских застенков, но ни одного из них этот путь на свободу не вывел.

И все же по сравнению с Бобровым, Мухиным, Злотниковым или Никифоровым — Балицкий новый человек, человек иного, как приучили нас говорить духовные внуки Моисея Соломоновича Урицкого, менталитета.

Гибкость, позволившая Балицкому с первого дня принять Октябрьскую революцию, спасает его и на этот раз.

«Генеральному императорскому германскому консулу

в Петрограде г. Бирману (Улица Гоголя, гост. «Гранд-отель»)

от украинского гражданина,

женатого на бывшей германской подданной,

Льва Алексеевича Балицкого

ПРОШЕНИЕ

По абсурдному политическому обвинению в какой-то контрреволюционности сижу в тюрьме «Кресты».

Окончив два высших учебных заведения, я занялся педагогикой и учредил ряд технических учебных заведений (по типу немецких техникумов) (курсив мой. — Н.К.) совершенно нового для России типа…

Согласно декрету нынешнего же правительства, обвинение точное, обоснованное должно быть предъявлено в 48 часов. Я же, как и мой родной брат Петр Алексеевич, томимся в тюрьме или по недоразумению или по ложному доносу какого-нибудь провокатора.

Как украинские граждане (связанные родством с германскими подданными) просим взять нас под свою защиту»{287}.

Прошение это не дошло до адресата.

Начальник тюрьмы передал его не германскому консулу, а непосредственно в ЧК, где оно и было приобщено к делу.

Судя по всему, Балицкий, не подозревая о печальной судьбе своего прошения, сильно обиделся на германского консула. Однако он понимал, что движется в правильном направлении, и вскоре сочиняет еще одного произведение, которое убеждает нас в воистину необыкновенном воздействии на арестантов воспитательных методов.

Конечно, такие, как Никифоров и Бобров, угрюмо замыкались в своей гордыне, но люди иного менталитета — менялись.

Вот и Лев Алексеевич Балицкий, приват-доцент Петербургского университета, человек, член Главной Палаты Русского Народного Союза им. Михаила Архангела, проведший всю свою сознательную жизнь в Петербурге, после обработки погружением заговорил вдруг в подвалах Петроградской ЧК на позабытом украинском языке…

«Українському Консулові Веселовському

Украінськаго громадянина

Льва Олексіевича Балицкого

ЖАЛЬБА

В кайданах, в неволі, на чужбиі, в тюрьмі, як співаеця в наших піснях, гинут и пухнут з голоду без вини наші Українці в «Крестах».

Сидю и я тут три тиждня, не по обвіненію, а по подозренію, хоть для цего нема ніяких ні основаній, ні прічин, сидю тут я з своїм рідним братом Петром (клітка 789); він тож сидить «по тому же подозренію», хоть він ничого на світі не бачить, окрім своїх книжок, бо готовиця до профессури.

Я ж основав первіе в Россіи курсы сельского законовіденія и зкономіи, сельскохозяйственно-гидротехнічне средне учіліще, огнестейкаго сельского строительства; также бухгалтерскі курси, гімназію и др. и все це я хочу перевести на Україну з цего ж року, бо богацько моїх ученіков — українці, а останни ученіки дали своє согласіе з радістью зкінчити курс свій иза голоду в Петрограді и вони поідут з школой куда я захочу. Я ж сидю в «Крестах» и не можу по цему делу ничого робити. О россійских ділах і полїтїке я не хочу навіт думати, а не то що «контревлюціеі» заніматїся…

По сему широ и ласкаво прохаю підмоги и оборони нам з братом внити на волю, на поруки, а бо під роспіску о невіизді з Петрограда до суда, окрім всего моя жінка слаба, у мене родився син, котораго я ще и не бачив, а дитинка моя дуже слабенька (семимісячна) и я боюсь, що вона умре и я не взгляну навіть на свого первенца.

Лев Баліцкій.

P.S. Германьско консульство за своїх стоіт, ино іх і не держат довго, маєм надію що і наше консульстве не дасть нас в обіду»{288}.

Грех иронизировать над человеком, томящимся в застенке Петроградской ЧК, но право же, нельзя без улыбки перечитывать эту смесь украинских и искалеченных русских слов, которую Лев Алексеевич почему-то считает украинским языком…

Впрочем, что ж…

В застенках Урицкого и не мог человек заговорить по-другому, не самое лучшее это место, чтобы вспоминать «рідну мову»…

Но если с языком и возникают проблемы, то со смыслом тут все было правильно. Страдания «на чужбіні», «в кайданах» «нашего украінца» да к тому же не чающего увидеть свою «дитинку», растрогали Генерального консула Украинской державы, когда он увидел фамилию Балицкого в списках заложников.

Скоро в ЧК на бланке консульства поступил запрос о Л. А. Балицком:

«Имею честь просить о принятии мер к немедленному освобождению означенного украинского гражданина.

Если же к нему предъявлено какое-либо обвинение, то допустить к обозрению следственного материала лицо, уполномоченное на то Генеральным консулом»{289}.

То ли этот запрос консула Весельковского, не желающего уступить своему германскому коллеге, который «за своix стои?т», сыграло роль, то ли просто, как написано в постановлении, «ввиду того, что необходимость в заложниках в настоящее время почти миновала»{290}, Лев Алексеевич Балицкий в ноябре 1918 года был освобожден из-под ареста.

Вот, кажется, и вся история о том, как удалось человеку вырваться из смертных списков, сочиненных тт. Бокием и Иоселевичем. Правда, завели его в здание на Гороховой молодым приват-доцентом Петербургского университета, бывшим членом Главной Палаты Русского Народного Союза им. Михаила Архангела, а выпустили беспрерывно проливающим слезы стариком, невразумительно бормочущим свои жалобы на некоем петербургско-украинском наречии…

О такой судьбе, увы, не спiваецца ни в каких пiснях…

5

Не спiваецца ни в каких пiснях и о том, что происходило в июле 1918 года в Екатеринбурге…

То есть песен-то на эту тему как раз написано превеликое множество, но все они о другом, а не о том, что было на самом деле…

Прежде чем приступить к рассказу о екатеринбургской трагедии, напомним, что в марте 1917 года, сразу после отречения Николая II, была создана первая ЧК, расследовавшая деятельность царя и его окружения. Секретарем ее был Александр Блок, и, помимо официальных выводов, сохранились личные записи поэта, подводящие итоги работы комиссии.

«Единственно, в чем можно упрекнуть Государя, — это в неумении разбираться в людях. Всегда легче ввести в заблуждение человека чистого, чем дурного. Государь был бесспорно человеком чистым».

Разумеется, рожденный в сенгилейском тумане сын Надежды Александровны Адлер и директора Симбирской мужской классической гимназии Федора Михайловича Керенского не собирался жертвовать своим положением и придавать гласности выводы комиссии.

Член партии эсеров и масонской ложи «Великий Восток народов России», Александр Федорович Керенский, как известно, легко переступал через закон (тут достаточно вспомнить о не вполне законной защите Керенским киевского приказчика Менделя Бейлиса), еще выстраивая свою карьеру{291}

Для премьер-министра Керенского не составило труда засекретить отчеты, разбивающие многочисленные мифы об Анне Вырубовой, Григории Распутине и самом императоре, а царскую семью выслать в Тобольск, передоверив расправу над государем большевикам.

Большевики тоже не сразу определились, как решить судьбу царственных узников.

На заседании Совнаркома 20 февраля 1918 года, проходившем под председательством В. И. Ленина, было решено поручить комиссариату юстиции и двум представителям крестьянского съезда подготовить следственный материал по делу Николая Романова.

В мемуарной и научной литературе встречаются утверждения, что некоторые вожди большевиков якобы высказывались за проведение открытого суда над Николаем II, якобы Л. Д. Троцкий даже собирался выступить обвинителем на этом процессе.

Едва ли можно считать эти намерения, если они и были, серьезными.

Недоброй славы у Троцкого и так было достаточно, а открытый процесс над последним легитимным правителем России грозил превратить Троцкого в посмешище для всего мира.

Опять-таки, В. И. Ленин понимал, что рано или поздно император Николай II станет центром, вокруг которого начнет формироваться ядро русского национального сопротивления, и допустить этого не мог.

Вопрос о судьбе государя, таким образом, был решен не столько даже большевиками, сколько самой революционной ситуацией, в которую поставили большевики Россию, и если и возникали у большевиков какие-то сомнения, то они касались лишь времени ликвидации царской семьи…

Большинство исследователей склоняются к выводу, что окончательные решения по этому вопросу были приняты, когда в первой половине июля большевики установили единоличную диктатуру и утвердили на съезде Советов свой проект Конституции.

Все эти мероприятия были осуществлены к 7 июля.

Напомним, что на квартире Якова Михайловича Свердлова в Кремле жил тогда член президиума Уралоблсовдепа, военный комиссар Шая Исаакович Голощекин, и это сюда и пришла телеграмма председателя Уральского областного совета А. Г. Белобородова: «Председателю ЦИК Свердлову для Голощекина. Авдеев сменен. Его помощник Мошкин арестован. Вместо Авдеева Юровский. Внутренний караул весь сменен».

Считается, что Шая Исаакович и привез в Екатеринбург инструкции Якова Михайловича Свердлова.

В Екатеринбург он приехал 14 июля.

В тот же день, в 10 часов вечера, состоялось объединенное заседание Уральского областного комитета коммунистической партии и Военно-революционного комитета, на котором Шая Исакович Голощекин доложил директивы Якова Михайловича Свердлова, а начальник губчека Яков Хаимович Юровский, которого в Екатеринбурге знали просто как Янкеля-фельдшера, доложил свои соображения по ликвидации царской семьи.

План его был утвержден, и 16 июля вечером Яков Хаимович Юровский явился в дом Ипатьева и приказал начальнику охранного отряда Медведеву собрать все револьверы системы Нагана.

Медведев выполнил приказ, и собранные наганы раздали членам команды особого назначения — чекистам с нерусскими именами, неведомо как возникшими в доме Ипатьева.

По многим свидетельствам, они проходят как латыши, но, судя по именам, никакого отношения к латышам не имели.

Сохранился список их фамилий, отпечатанный на бланке Революционного штаба Уральского района: «Горват Лаонс, Фишер Анзелм (вероятно, в имени пропущен мягкий знак — Анзельм), Эдельштейн Изидор, Фекете Эмил (то же пропущен в имени мягкий знак — Эмиль), Надь Имре, Гринфелд Виктор (Гринфельд), Вергази Андреас»…

Более эти имена ни разу не встретятся ни в каких чекистских документах…

Эту семерку то ли набрали из военнопленных, то ли специально для расстрела Царской семьи привезли в Екатеринбург…

Незадолго до полуночи в Ипатьевский дом приехали Шая Исаакович Голощекин и Петр Захарович Ермаков.

Можно было начинать.

Яков Хаимович Юровский разбудил лейб-медика Евгения Сергеевича Боткина и велел поднимать Царскую семью. Он сказал, что получил приказ увезти семью в безопасное место.

Когда все оделись, Яков Хаимович приказал всем следовать за ним в полуподвальный этаж.

Впереди шли Юровский и Никулин (не сохранилось ни его имени, ни отчества), который держал в руке лампу, чтобы освещать темную узкую лестницу.

За ними следовал Государь.

Он нес на руках царевича Алексея — мальчика, который должен был стать русским императором и который мечтал, чтобы не было в России бедных и несчастных. Нога у царевича была перевязана толстым бинтом, и при каждом шаге он тихо стонал.

За Государем шли Государыня и Великие Княжны. Анастасия Николаевна несла на руках свою любимую собачку Джимми.

Следом — лейб-медик Е. С. Боткин, комнатная девушка А. С. Демидова, лакей А. Е. Трупп и повар И. М. Харитонов.

Замыкал шествие Павел Спиридонович Медведев.

Спустившись вниз, прошли через нижний этаж до угловой комнаты — это была передняя с дверью на Вознесенский переулок.

Здесь Юровский указал на соседнюю комнату и объявил, что придется подождать, пока будут поданы автомобили.

Это была пустая полуподвальная комната длиною в 5,5 и шириной в 4,5 м. Справа от двери виднелось небольшое, с толстой железной решеткой окно на уровне земли, выходящее тоже на Вознесенский переулок.

Дверь в противоположной от входа восточной стене была заперта. Все стояли лицом к передней, через которую вошли.

«Романовы, — как пишет в своей записке Я. Юровский, — ни о чем не догадывались».

— Что же, и стула нет? — спросила Александра Федоровна. — Разве и сесть нельзя?

Юровский — вот она чекистская гуманность! — приказал принести три стула.

Государь сел посреди комнаты и, посадив рядом царевича Алексея, обнял его правой рукой.

Сзади наследника встал доктор Боткин.

Государыня села но левую руку от государя, ближе к окну.

С этой же стороны, ближе к окну, стояла великая княжна Анастасия Николаевна, а в углу за нею — Анна Демидова.

За стулом государыни встала великая княжна Татьяна Николаевна, чуть сбоку — Ольга Николаевна и Мария Николаевна. Тут же стоял А. Трупп, державший плед для наследника.

В дальнем левом от двери углу — повар Харитонов.

В 1 час 15 минут ночи за окном послышался шум мотора грузовика, присланного для перевозки тел, и тут же из соседней комнаты с наганами в руках вошли убийцы с нерусскими лицами…

В этой книге мы уже говорили, что от словосочетания нерусский чекист для нас за версту несет тавтологией. Однако эти чекисты даже и к народам, населяющим Российскую империю, не принадлежали.

Повторим еще раз эти имена…

Лаонс Горват, Анзельм Фишер, Изидор Эдельштейн, Эмиль Фекете, Имре Надь, Виктор Гринфельд, Андреас Вергази.

Семеро должны были расстрелять семь членов царской семьи.

Четверо местных палачей — Юровский включил в команду особого назначения еще Никулина, Павла Медведева, Степана Ваганова — должны были убивать доктора Е. С. Боткина, комнатную девушку А. С. Демидову, лакея А. Е. Труппа и повара И. М. Харитонова.

Однако в последний момент Юровский изменил план и велел Горвату, который должен был стрелять в Николая II, стрелять в Боткина.

Государя он взял себе.

Послушал ли Лаонс Горват Янкеля Хаимовича, неизвестно.

Возможно, что, как было ему приказано ранее, он стрелял в Православного Царя. Во всяком случае, получилось так, что император был убит сразу, а Боткина после первых выстрелов пришлось достреливать…

— Граждане цари! — войдя в комнату и надувая щеки, сказал Янкель Хаимович. — Ввиду того, что ваша родня в Европе продолжает наступление на Советскую Россию, Уралисполком постановил вас расстрелять!

Государь не сразу понял смысл сказанного. Он привстал со стула.

— Что? Что? — переспросил он.

Вместо ответа Яков Юровский в упор выстрелил в государя.

Следом раздались еще десять выстрелов.

Сраженный пулей Алексей Николаевич застонал, и один из чекистов ударил его сапогом в висок, а Юровский, приставив револьвер к уху мальчика, выстрелил два раза подряд.

Пришлось достреливать Боткина и царевен.

Раненую Анастасию Николаевну добивали штыками.

Добивали штыками и горничную Демидову.

«Один из товарищей вонзил ей в грудь штык американской винтовки «винчестер». Штык был тупой и грудь не пронзил».

Все оказалось залито кровью.

В крови были лица и одежда убитых, кровь стояла лужами на полу, брызгами и пятнами покрывала стены.