Глава первая ЛЕНИН, ТРОЦКИЙ И… ДЗЕРЖИНСКИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

ЛЕНИН, ТРОЦКИЙ И… ДЗЕРЖИНСКИЙ

Русской массе надо показать нечто очень простое, очень доступное ее разуму.

В. И. Ленин

Русский народ — дрова в топке мировой революции…

Л. Д. Троцкий

ВЧК — лучшее, что дала партия.

Ф. Э. Дзержинский

Широкие, чинные коридоры Смольного института благородных девиц как-то сразу сделались по-восточному тесными и неопрятными. Между похожих на биндюжников с маузерами матросов бегали черноволосые, юркие большевики с жуликоватыми глазами, звучали визгливые голоса.

И устраивалось все необыкновенно грязно, неудобно и бестолково.

Ленину отвели для отдыха комнату, в которой почему-то почти не было мебели, только в углу валялись брошенные на пол одеяла и подушки.

Но и прокуренные, заплеванные «страшными» и «веселыми чудовищами» коридоры, и мышиный, смешанный с чесноком, запах, которым пропитались подушки и одеяла, не вызывали отвращения.

Это был запах русской революции.

Широко раздувая ноздри, устраивался Ленин на своей первой смольнинской постели… Но только закрыл глаза, как вбежал в комнату Троцкий в потертом, засыпанном перхотью сюртуке.

— Устроились, Владимир Ильич? — спросил он, опускаясь рядом на одеяла.

— Да… — ответил Ленин. — Слишком резкий переход от подполья, от переверзенщины к власти… Es schwindelt…

— У меня тоже кружится голова… — признался Троцкий.

Он не договорил — в двери заглянули:

— Дан{1} говорит, товарищ Троцкий, нужно отвечать!

Троцкий убежал в зал, где шло заседание съезда Советов, ответил товарищу Дану и снова вернулся в комнату с одеялами.

С порога заговорил, продолжая мысль, которая жила в нем, не прекращаясь, все последние дни… Да-да… Самое трудное теперь не захлебнуться в событиях революции. Быстрый успех обезоруживает, как и поражение…

Ленин сбросил с себя одеяло и подошел к окну, за которым грязноватые октябрьские сумерки мешались с серыми солдатскими шинелями, со страшной ночною чернотою матросских бушлатов…

— Если это и авантюра, товарищ Троцкий, то в масштабе — всемирно-историческом! — сказал Ленин, чуть наклонившись вперед и заложив большие пальцы рук за вырезы жилета. — Это такая авантюра, которой не видывал мир!

Сколько раз видел Троцкий это движение, но до сих пор не мог привыкнуть к той поразительной метаморфозе, что происходила в такие мгновения с Ильичем. Голова сама по себе не казалась большой, но, когда Ленин наклонял ее вперед, огромными становились лоб и голые выпуклины черепа…

Троцкому казалось тогда, что Ленин пытается разглядеть нечто еще не видимое ни окружающим, ни ему самому. Как-то сами собой из-под могучего лобно-черепного навеса выступали ленинские глаза…

«Угловатые скулы освещались и смягчались в такие моменты крепко умной снисходительностью, за которой чувствовалось большое знание людей, отношений и обстановки — до самой что ни на есть глубокой подоплеки. Нижняя часть лица с рыжевато-сероватой растительностью как бы оставалась в тени»{2}.

Ленин заговорил быстро, без пауз, и картавый смысл его речи сводился к тому, что большевики смогут закрепить свою власть в стране, — голос Ленина смягчился, сделался гибче и по-лукавому вкрадчивей, — только разрушив ее!

Ленин восхищал Троцкого.

В этом хазарском вожде российского пролетариата почти не ощущалось еврейства…

Кажется, ни мать-еврейка{3}, ни годы, проведенные в революционных кругах, не оставили в Ленине никакого следа, кроме рыжизны и картавой неспособности правильно выговаривать звуки русского языка.

Но при этом — интернационалист Троцкий это очень остро чувствовал! — Владимир Ильич был евреем гораздо большим, чем мать, чем сам Троцкий, чем все товарищи по партии…

Рожденный и выросший на Волге, каким-то немыслимым чудом проник Ленин в тысячелетнюю даль еще не сокрушенного русскими князьями каганата, напился злой и горючей хазарской мудрости и, потеряв почти все еврейские черты, стал евреем в вершинном смысле этого слова…

Он так необыкновенно развил в себе желание и способности лично воздействовать на историю, что всегда, пусть и подсознательно, воспринимал общественные отношения только в соотношении с самим собою, так, как будто всегда находился в их центре… Все, что не встраивалось в эту модель общественного устройства, отвергалось им, подлежало осмеянию и забвению…

Снова вспомнилось Троцкому то острое, подобное слепящему удару ножа, восхищение Лениным, которое испытал он на Апрельской конференции…

Что-то долго и скучно говорил Коба. Сталин тогда приехал из Сибири, не скрывая своих претензий на руководство партией.

И вот в самый разгар его работы, которой Сталин придавал характер работы вождя, и появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату, и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули.

У делегатов чувство изумления и протеста растворилось в чувстве восхищения. У самого Сталина, это было видно по его лицу, обиду теснила зависть, зависть — бессилие. Коба оказался посрамлен перед лицом всей партийной верхушки, но бороться было бесцельно, потому что и сам Сталин тоже увидел новые, распахнутые Лениным, горизонты, о которых он и не догадывался еще час назад.

Сейчас, когда совершился Октябрьский переворот, было так же…

Только теперь на месте Сталина оказался он, Троцкий…

1

К сожалению, кроме воспоминаний самого Л. Д. Троцкого, рассыпанных по томам его сочинений, никаких свидетельств о том, что происходило тогда в комнате с одеялами, не осталось.

«Биографическая хроника жизни В. И. Ленина», избегающая в числе многих сподвижников В. И. Ленина упоминания Л. Д. Троцкого, не упоминает и об этой комнате…

В «Хронике» отмечены лишь разговор В. И. Ленина с рабочим А. С. Семеновым, беседа с инженером-технологом Козьминым, интервью корреспонденту «Рабочей газеты», отдых на квартире В. Д. Бонч-Бруевича, но никаких упоминаний о встречах и разговорах с видными работниками партии нет, или они обезличены участием В. И. Ленина в различных заседаниях…{4}

Тем не менее мы склонны верить утверждениям Л. Д. Троцкого (косвенно они подтверждаются воспоминаниями других сподвижников В. И. Ленина), что именно в той комнате с одеялами и была выработана принципиально новая стратегия государственного строительства.

Тут надобно сделать пояснение.

Многие критики большевиков совершенно справедливо указывают на антинародный, антигосударственный характер их деятельности. Однако, как только встает вопрос, а почему этим антирусским силам удалось захватить власть в России, разговор уходит в туманные рассуждения о масонском заговоре, о происках мировой закулисы, которые не столько отвечают на вопрос, сколько переформулируют его.

Спору нет, и заговор был, и мировая закулиса не дремала, но ведь не об этом речь, а о том, почему русское национальное и государственное сознание оказалось неспособным противостоять атаке злых сил, почему русское общество позволило захватить власть в стране жалкой кучке заговорщиков…

В воспоминаниях знаменитого террориста и военного генерал-губернатора Петрограда Б. В. Савинкова ответа на этот вопрос нет, но из них становится ясно, что в октябре 1917 года та часть русского общества, которой платили жалованье, чтобы она оберегала страну, и не собиралась противостоять большевикам…

«25 октября 1917 года рано утром меня разбудил сильный звонок. Мой друг, юнкер Павловского училища, Флегонт Клепиков, открыл дверь и впустил незнакомого мне офицера. Офицер был сильно взволнован.

— В городе восстание. Большевики выступили. Я пришел к Вам от имени офицеров штаба округа за советом.

— Чем могу служить?

— Мы решили не защищать Временного правительства.

— Почему?

— Потому, что мы не желаем защищать Керенского.

Я не успел ответить ему, как опять раздался звонок и в комнату вошел знакомый мне полковник Н.

— Я пришел к Вам от имени многих офицеров Петроградского гарнизона.

— В чем дело?

— Большевики выступили, но мы, офицеры, сражаться против большевиков не будем.

— Почему?

— Потому что мы не желаем защищать Керенского.

Я посмотрел сначала на одного офицера, потом на другого. Не шутят ли они? Понимают ли, что говорят? Но я вспомнил, что произошло накануне ночью в Совете казачьих войск, членом которого я состоял. Представители всех трех казачьих полков, стоявших в Петрограде (1, 4 и 14-го), заявили, что они не будут сражаться против большевиков. Свой отказ они объяснили тем, что уже однажды, в июле, подавили большевистское восстание, но что министр-председатель и верховный главнокомандующий Керенский «умеет только проливать казачью кровь, а бороться с большевиками не умеет» и что поэтому они Керенского защищать не желают.

— Но, господа, если никто не будет сражаться, то власть перейдет к большевикам.

— Конечно.

Я попытался доказать обоим офицерам, что, каково бы ни было Временное правительство, оно все-таки неизмеримо лучше, чем правительство Ленина, Троцкого и Крыленки. Я указывал им, что победа большевиков означает проигранную войну и позор России. Но на все мои убеждения они отвечали одно:

— Керенского защищать мы не будем.

Я вышел из дому и направился в Мариинский дворец, во временный Совет республики (Предпарламент)…

На Миллионной я впервые встретил большевиков — солдат гвардии Павловского полка. Их было немного, человек полтораста. Они поодиночке, неуверенно и озираясь кругом, направлялись к площади Зимнего дворца.

Достаточно было одного пулемета, чтобы остановить их движение»{5}

Пулемета, как мы знаем, не нашлось.

Зимний дворец вместе с Временным правительством защищали лишь мальчишки-юнкера да женский батальон.

Причины этого отказа Временному правительству в защите можно поискать и в том, как трусливо и подло «сдал» А. Ф. Керенский армию во время так называемого Корниловского мятежа, но во главе тут, конечно же, откровенно антирусская политика Временного правительства.

Лидеры партий, пришедших к власти, не считали нужным скрывать, что Февральская революция была совершена во имя еврейских интересов.

«Я бесконечно благодарен вам за ваше приветствие, — отвечая председателю Еврейского политического бюро Н. М. Фридману, говорил глава Временного правительства князь Георгий Евгеньевич Львов. — Вы совершенно правильно указали, что для Временного правительства явилось высокой честью снять с русского народа пятно бесправия евреев, населяющих Россию»{6}.

«В ряду великих моментов нынешней великой революции, — вторил ему не менее известный член Государственной думы Н. С. Чхеидзе, — одним из самых замечательных является уничтожение главной цитадели самодержавия — угнетения евреев».

А Павел Николаевич Милюков, будучи министром иностранных дел, так рапортовал Якову Шиффу, директору банкирской фирмы в Америке «Кун, Лейб и К°», финансировавшей русскую революцию: «Мы едины с вами в деле ненависти и антипатии к старому режиму, ныне сверженному, позвольте сохранить наше единство и в деле осуществления новых идей равенства, свободы и согласия между народами, участвуя в мировой борьбе против средневековья, милитаризма и самодержавной власти, опирающейся на божественное право. Примите нашу живейшую благодарность за ваши поздравления, которые свидетельствуют о перемене, произведенной благодетельным переворотом во взаимных отношениях наших двух стран».

Много говорилось, насколько точно был выбран Лениным момент для производства переворота. Гениально точно рассчитал он, когда, свергнув Временное правительство — (обладавшее, кстати сказать, нулевой легитимностью), большевики, пусть и на короткий момент, но будут восприняты русским народом не как захватчики, а как освободители от ненавистной власти А. Ф. Керенского.

Но эта победа — победа момента. Она могла уплыть из рук, растаять в руках, как будто ее и не было.

Гениальность Ленина не только в том, что он определил момент, когда можно захватить власть. В комнате с одеялами он совершил невозможное — нашел способ, как закрепить свою власть навсегда…

2

Первыми Декретами, принятыми съездом Советов сразу после переворота, были заложены основы для разрушения России как государства…

Сами по себе сформулированные в Декрете о мире предложения «начать немедленно переговоры о справедливом, демократическом мире, «без аннексий… и контрибуций» никакого практического значения не имели и не могли иметь, потому что Декрет не оговаривал, кто и с кем должен договариваться. Не определено было и то, как должны осуществляться переговоры. Предлагалось только вести переговоры открыто, ликвидировав все тайные соглашения и договоры.

Более того… После обращения ко «всем воюющим народам и их правительствам» Ленин вычеркнул из Декрета все упоминания о правительствах воюющих стран, и все предложения Декрета адресовались нациям, воюющим народам и полномочным собраниям народных представителей, которыми, как это доказали сами большевики, могли стать любые авантюристы…

И предложения эти говорили не столько о мире, сколько об устройстве мировой революции: «рабочие названных стран поймут лежащие на них теперь задачи… помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс от всякого рабства и всякой эксплуатации»{7}.

Разрушительная для России, как государства, сила этого Декрета была значительно усилена редактурой Владимира Ильича Ленина. Несколько точных купюр, незначительные поправки и — документы, задуманные как популистские декларации, обрели беспощадную силу грозного оружия. В ленинской редакции Декрет о мире превратился в декрет о гражданской мировой войне…

На наш взгляд, историки несколько преувеличивают роль соглашений, заключенных большевиками с немецким генштабом. Интересы немцев и большевиков в конце 1917 года и так совпадали по многим пунктам…

В первую очередь по вопросу о судьбе русской армии.

Германия стремилась уничтожить Восточный фронт, а большевики — демобилизовать еще не до конца разложившуюся действующую русскую армию, настроенную к ним не менее враждебно, чем к немцам.

Исходя из своих собственных интересов, советское правительство потребовало от главкома генерала Н. Н. Духонина «сделать формальное предложение перемирия всем воюющим странам».

Однако, по представлениям Николая Николаевича, подобные предложения могли исходить не от неведомо кем назначенных полномочных собраний народных представителей, а только от правительства, облеченного доверием страны, и он отказался исполнить приказ, за что и был растерзан латышами{8}, а на его место назначен не отличавшийся излишней щепетильностью прапорщик Крыленко.

Интересно, что в самой армии прекрасно понимали, к чему могут привести такие переговоры о мире…

«Был целые сутки в карауле в бывшем Министерстве иностранных дел, — вспоминает очевидец тех событий С. В. Милицын. — Всего нас было 12 человек. Из нашего взвода я и Лукьянов. Разговор сразу завязался на политическую тему. Начал Аршанский:

— Слышали новость? Крыленко издал приказ о праве представителей полков заключать перемирие и представлять договоры на утверждение Советской власти?

— Что же! Значит, сколько полков, столько и мирных договоров? Украинский полк заключит один мир, Великорусский — другой и так далее. Да и действителен ли приказ Крыленко для украинских частей?

— Ему это наплевать. Ему одного нужно — заключайте мир и расправляйтесь со своими начальниками. Вот прапорщику что нужно».

Но, кроме разговоров, никакого противодействия оказано не было.

В тех же воспоминаниях С. B. Милицына, пытающегося, как он говорит сам, понять, кто превратил в зверских людей, жадных к чужой собственности и жизни, тех, кто когда-то был чистыми детьми, верующими и любящими, разговор о прапорщике Крыленко так ничем и не кончается.

«Вот они тут крутят, а отвечать народу придется, — тихо, с ноткой грусти вставил Лукьянов.

— А ну их к черту. Давайте лучше чай пить. Чья очередь за кипятком?»{9}

Другое дело действующая армия…

Когда предложения Ленина прекратить военные действия и самим выбирать уполномоченных для переговоров с германцами дошли до полков, начались стихийные братания. Заранее подготовившееся к подобному повороту событий германское командование бросило на «братания» сотрудников пропагандистских служб, и уже к 16 ноября двадцать русских дивизий, «заключив» перемирие, самовольно покинули окопы, а оставшиеся дивизии придерживались соглашения о прекращении огня. Германская армия при этом продолжала сохранять дисциплину и боевой порядок…

Л. Д. Троцкий самолично проверил, как выполнена в войсках ленинская директива о стихийном заключении мира. Еще когда он «первый раз проезжал через окопы на пути в Брест-Литовск, наши товарищи, несмотря на все предупреждения и понукания, оказались бессильны организовать сколько-нибудь значительную манифестацию против чрезмерных требований Германии: окопы были почти пусты, никто не отважился говорить даже условно о продолжении войны. Мир, мир во что бы то ни стало!.. Позже, во время приезда из Брест-Литовска, я уговаривал представителя военной группы во ВЦИК поддержать нашу делегацию «патриотической» речью. «Невозможно, — отвечал он, — совершенно невозможно; мы не сможем вернуться в окопы, нас не поймут; мы потеряем всякое влияние»{10}

Тем не менее, хотя большевистские и германские интересы совпадали, хотя большевики, конечно же, имели какие-то обязательства перед Германией, стратегия политики Ленина и Троцкого этими факторами не исчерпывалась и этими обстоятельствами не определялась.

Более того, надо признать, что названные нами политические сюжеты воспринимались Лениным и Троцким лишь как малозначительные эпизоды в грандиозном переходе от Русской революции к Мировой революции.

И можно с большой долей уверенности говорить, что ни Ленин, ни Троцкий, ни другие более или менее посвященные в дело большевики никаких долгов Германии возвращать не собирались, поскольку, по их замыслу, и Германию должна была постигнуть участь России…

Когда Троцкий в комнате с одеялами понял это, ему показалось, что еще никогда в жизни он не переживал подобного восторга.

И он был не одинок в своих ощущениях.

«В день 26 октября 1917 года, когда невысокий рыжеватый человек своим картавящим голосом читал с трибуны Декрет о мире, провозглашающий право всех народов на полное самоопределение, так верилось в близкое торжество, в скорый конец безумных грабительских войн, в близкое освобождение человечества!.. Неудержимый порыв охватил весь съезд, который поднялся с мест и запел песнь пролетарского освобождения. Звуки «Интернационала» смешивались с приветственными криками и с громовым «ура»; в воздух летели шапки, лица раскраснелись, глаза горели»{11}.

3

Точно так же Ленин поступил и с Декретом о земле.

Многих смутила, а кое-кого и возмутила бестолковость, что царила при подготовке этого важнейшего документа.

Куда-то потерялся текст с правками…

Даже сам Троцкий не сразу сообразил, почему вместо доклада по вопросу о земле Ленин зачитал на съезде напечатанную в «Известиях» эсеровскую программу земельных преобразований…{12}

И только потом, слушая возмущенный — дескать, это политический плагиат! — гул эсеров, Троцкий сообразил, что главное в ленинском Декрете о земле не эсеровские обещания, а большевистская реализация этих обещаний.

Получалось, что Декрет, отменяя навсегда частную собственность на землю, определял, как должна проходить конфискация земель у владельцев, а вот реализацию права всех граждан России на свободное пользование землей при условии собственного труда на ней Декрет возлагал на Учредительное собрание.

Гениальность ленинского плана восхищала Троцкого и многие годы спустя.

Вместо свободы землепользования российское крестьянство и не могло получить по этому Декрету ничего, кроме продотрядов военного коммунизма, кроме права на рабский труд в коммунах и колхозах во имя победы мировой революции.

И так во всем… В каждом, даже самом малозначительном, распоряжении Ленина обнаруживался замысел, постигнуть который самостоятельно можно было, только обладая сильным интеллектом Троцкого.

И это и было боевым языком партии, позволяющим свободно, не опасаясь ни врагов, ни малоспособных сподвижников кавказского происхождения, говорить о наиболее важных проблемах партийной политики и укрепления своей власти.

Впрочем, и Троцкому тоже приходилось приподниматься над собой, выпрыгивать из себя, чтобы до конца уразуметь стратегическую линию ленинской политики: чтобы удержаться у власти, большевики должны не строить, а разрушать!

Руководствуясь этой мыслью, и составляли они с Лениным список первого правительства.

— Как назвать его? — спросил Ленин.

— Может быть, Совет министров? — предложил Троцкий.

— Нет! Только не министрами! — решительно отверг предложение Ленин. — Это гнусное, истрепанное название.

— Можно назвать комиссарами… — сказал Троцкий. — Совет верховных комиссаров…

— Нет! — Ленин покачал головой. — «Верховных» плохо звучит…

— Нельзя ли «народных»?

— Народные комиссары? — переспросил Ленин, как бы пробуя на вкус слово. — А что? Это, пожалуй, пойдет… Совет народных комиссаров… Превосходно! Это пахнет революцией…

Любопытно, что В. Д. Бонч-Бруевич, вспоминая о рождении Совнаркома, косвенно подтвердил факт этого разговора Троцкого и Ленина.

Он рассказывает, что название Совнаркома и его структура уже были определены В. И. Лениным и доведены им до сведения партийцев как решение, не нуждающееся в обсуждении. Но естественно, В. Д. Бонч-Бруевич усмотрел в этом только еще одно проявление гениальности В. И. Ленина.

«Как только наступил первый момент после захвата власти, когда пришлось всем подумать об устройстве правительства, то, конечно, сейчас же поднялся вопрос о формах его, — вспоминал он. — Большинство определяло эту форму в старых формах: кабинет министров. Как сейчас помню, Владимир Ильич, заваленный крайне трудной работой с первых дней революции, услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил: «Зачем эти старые названия, они всем надоели. Надо устраивать комиссии по управлению страной, которые и будут комиссариатами. Председателей этих комиссий назовем народными комиссарами; коллегия председателей будет — Совет народных комиссаров, которому и принадлежит полнота власти, съезд Советов и Центральный исполнительный комитет контролируют его действия, им же принадлежит право смещения комиссаров».

Этот мимолетный разговор предопределил формы организации новой правительственной власти. Невольно обратило внимание всех, что Владимир Ильич, очевидно, за 2? десятка лет непрерывной революционной борьбы имел время обдумать все до мелочей и был готовым к тому судному дню, когда меч пролетарской революции отсечет голову буржуазной гидры, когда переход власти в руки трудящихся будет уже не сладостной мечтой, а суровой боевой действительностью. К этому дню ему, вождю величайшей в мире революции, надо было быть всегда готовым, и он, действительно, был готов»…{13}

Думается, что гениального экспромта в ленинской политике было больше, чем мудрой предусмотрительности, и идея создания Совнаркома родилась на ходу.

Другое дело, что додумал ее В. И. Ленин до конца…

По-ленински, не упуская ни единой мелочи, Владимир Ильич заявил Троцкому, что в охране Совета народных комиссаров нельзя полагаться на солдат и матросов и надобно срочно собрать охрану из латышей или китайцев.

— Они же по-русски не понимают, Владимир Ильич… — возразил Троцкий.

— И это правильно, Лев Давидович! Я думаю, чем меньше они будут понимать нас, тем лучше… Ведь у нас, батенька, и аппарат пестренький… — Ленин взглянул на лежащий перед ним список Совнаркома. — На 100 порядочных 90 мерзавцев!

4

Самое интересное и важное в революциях — это не сама революция и даже не причины, которые обусловили революционный взрыв, а то, как удается революционерам удержать власть…

Большевики победили, кажется, вопреки всем законам логики, вопреки здравому смыслу…

Секрет разгадки, как нам кажется, кроется в устроении головы Владимира Ильича Ленина, в характере его.

Будучи последовательным материалистом, Ленин произвольно, не соотносясь с реальной обстановкой, осуществлял свои действия так, как будто мир и управлялся из того центра, в котором находился он сам. Только такое устроение мира было правильным и разумным, по его глубочайшему, не подвластному никакому анализу и критике, убеждению, а любое другое — нелепым, ошибочным, иррациональным…

«Ленин, — писал А. B. Луначарский, — никогда не оглядывается на себя, никогда не смотрится в историческое зеркало, никогда не думает даже о том, что о нем скажет потомство, — он просто делает свое дело. Он делает это дело властно, и не потому, что власть для него сладостна, а потому что он уверен в своей правоте и не может терпеть, чтобы кто-нибудь портил его работу. Его властолюбие вытекает из его огромной уверенности в правильности своих принципов и, пожалуй, из неспособности (очень полезной для политического вождя) становиться на точку зрения противника» (курсив мой. — Н.К.){14}.

А. М. Горький приводит в своих воспоминаниях рассуждение В. И. Ленина об «эксцентризме» как особой форме театрального искусства.

— Тут есть какое-то сатирическое или скептическое отношение к общепринятому, — говорил он, — есть стремление вывернуть его наизнанку, немножко исказить, показать алогизм обычного. Замысловато, а — интересно!

Сам Ленин тоже был эксцентриком.

Трезво и ясно анализируя информацию об общественных настроениях и реальном положении дел, он обладал настолько мощным интеллектом, что незаметно для сподвижников, а порою и для самого себя, деформировал реальную картину событий, так располагал поступающую информацию, что центр событий как бы смещался к точке, в которой находился он сам.

И это не было ни обманом, ни дезинформацией.

Сохранились любопытные воспоминания Л. Д. Троцкого:

«Я приехал за границу с той мыслью, что ЦО (Центральный орган, редакция газеты «Искра». — Н.К.) должен «подчиняться» ЦК. Таково было настроение большинства «русских» искровцев, не очень, впрочем, настойчивое и определенное.

— Не выйдет, — возражал мне Владимир Ильич. — Не то соотношение сил. Ну, как они будут нами из России руководить? Не выйдет… Мы — устойчивый центр, и мы будем руководить отсюда.

— В одном из проектов говорилось, что ЦО обязан помещать статьи членов ЦК.

— Даже и против ЦО? — спрашивал Ленин.

— Конечно.

— К чему это? Ни к чему. Полемика двух членов ЦО могла бы еще при известных условиях быть полезной, но полемика «русских» цекистов против ЦО не допустима.

— Так это же получится полная диктатура ЦО? — спрашивал я.

— А что же плохого? — возражал Ленин. — Так оно при нынешнем положении и быть должно…»{15}

Абсурдно, когда пусть и центральный, но все же только орган печати Центрального комитета принимает функции управления и руководства самим Центральным комитетом. Но в ленинской логике эксцентрика, свободно преобразующего один вид движения в другой, это нормально и естественно, поскольку сам Ленин находится в Центральном Органе.

Так же эксцентрично относился В. И. Ленин к организациям и общественным институтам при подготовке Октябрьского переворота, этим определялось его отношение к Учредительному собранию после переворота…

С точки зрения Ленина, не было ничего более нелепого, чем соблюдать какие-то договоры, если соблюдение их могло привести к утрате власти.

Эта способность в любое мгновение ломать любые обычаи, наполнить противоположным содержанием любые правила и была, безусловно, самой сильной стороной Ленина-политика, если, конечно, можно назвать политикой ту перманентную ломку всего и вся, которой он занимался на протяжении своей государственной деятельности.

Говорят, что Ленин был широк.

Да… Он был широк в том смысле, что любая форма правления была хороша для него, пока гарантировала ему власть.

Сейчас уже редко вспоминают, что большевики, свергнув правительство Керенского, скомпрометировавшее себя полной неспособностью к управлению Россией, идею демократических выборов в Учредительное собрание, которое и должно было определить государственное устройство России, не отвергли.

И именно это и определило достаточно индифферентное отношение правых эсеров, меньшевиков и кадетов к Октябрьскому перевороту. Именно потому и не встретил Октябрьский переворот должного сопротивления, что был нужен не только большевикам, прорвавшимся к власти, но и их политическим оппонентам.

Мысль, при всей ее парадоксальности, отнюдь не абсурдная.

Запутавшись в интригах, в предательской, по отношению к России, политике, лидеры партий, входящих в состав самозваного Временного правительства — ни в одном своем составе оно не обладало достаточной легитимностью! — рады были свалить ответственность за развал страны, за собственные просчеты на авантюристов-большевиков.

Последствия же оппоненты большевиков по своему легкомыслию не склонны были драматизировать. Разношерстая толпа нацменов, окруженных, как их изображали карикатуристы, полупьяными матросами, не казалась прожженным политиканам слишком уж опасной. По их расчетам, большевики, не вписавшись в картину «цивилизованной» жизни, неизбежно должны были сойти с политической арены.

Политически все было верно в этих расчетах.

Кроме одного…

Прожженные политики не учли, что во главе их противников стоит Ленин, который считает соблюдение правил и договоров необходимым только до тех пор, пока эти правила работают на его власть.

Пока выборы в Учредительное собрание не состоялись, пока неизвестно было, к каким результатам они приведут, Ленин соглашался не вести борьбу с Учредительным собранием.

Но пришло 25 ноября 1917 года.

Выборы в Учредительное собрание состоялись, и большевики потерпели на них серьезное поражение. Они получили всего 25 % голосов, которые гарантировали им лишь 175 мест в Учредительном собрании, в то время как эсеры, получившие 40,4 % голосов, обеспечили себе более 300 мест.

Можно было утешиться, что кадеты набрали всего 4,7 % голосов, но большевикам такое утешение не подходило. Ленину нужна была не социалистическая власть в России, а своя, ленинская, власть…

Реакция большевиков на результаты выборов в Учредительное собрание была мгновенной и совершенно неожиданной для их политических конкурентов.

25 ноября в Петроград прибыл выписанный Лениным 6-й Тукумский полк.

26 ноября сводная рота латышских стрелков взяла на себя охрану Смольного.

27 ноября большевики, закрепляя свою власть в городе, проводят Г. Е. Зиновьева на пост председателя Петросовета (взамен Л. Д. Троцкого), и уже на следующий день издают декрет о закрытии газет, «сеющих беспокойство в умах и публикующих заведомо ложную информацию».

Кроме этого Ленин, Троцкий, Глебов, Стучка, Менжинский, Сталин, Петровский, Шлихтер, Дыбенко, Бонч-Бруевич тогда же подписали декрет «Об аресте вождей гражданской войны против революции». В декрете говорилось, что «члены руководящих учреждений партии кадетов, как партии врагов народа, подлежат аресту и преданию суду революционных трибуналов».

В этот же день, после торжественной присяги на верность советскому правительству сводного батальона латышских стрелков, Петроградский ВРК начал аресты руководящих деятелей ЦК партии кадетов.

Насколько бесправны были арестанты, видно из того, что члены ЦК партии кадетов, депутаты Учредительного собрания Ф. Ф. Кокошкин и А. И. Шингарев, вскоре после роспуска Учредительного собрания были убиты без суда и следствия.

3 декабря приказом № 11 по Петроградскому военному округу было объявлено об упразднении всех «офицерских и классных чинов, званий и орденов», а 6 декабря, уже после роспуска Петроградского военно-революционного комитета, управляющий делами Совнаркома Владимир Бонч-Бруевич доложил Владимиру Ильичу Ленину о панике, царящей среди руководства партии, напуганного всеобщей забастовкой госслужащих.

— Неужели у нас не найдется своего Фукье-Тенвиля, который привел бы в порядок контрреволюцию? — гневно воскликнул тогда Ленин.

Такой человек в партии нашелся.

Это был завернутый в длинную шинель Феликс Эдмундович Дзержинский…

Как свидетельствовал Мартин Лацис, Дзержинский «сам напросился на работу по ВЧК». Ему и поручили «создать специальную комиссию для выяснения возможности борьбы с подобной забастовкой при помощи самых энергичных революционных мер».

На основании «исторического изучения прежних революционных эпох», Ф. Э. Дзержинский разработал проект организации Всероссийской чрезвычайной комиссии и уже на следующий день, 7 декабря, доложил его на заседании Совнаркома.

— Не думайте, что я ищу формы революционной справедливости. Нам не нужна сейчас справедливость… Я требую органа для революционного сведения счетов с контрреволюцией! — с сильным польским акцентом, путаясь в ударениях, говорил он, и глаза его лихорадочно блестели.

5

Биографы чекиста № 1 утверждают, что его отец имел двойное имя Эдмунд-Руфим, а отчество — Иосифович. И фамилию отец Дзержинского тоже носил двойную — Фрумкин-Дзержинский…

Откуда почерпнуты сведения насчет фамилии отца, биографы кровавого Феликса не сообщают, и поэтому доверять подобным сообщениям трудно.

Гораздо более определенно известно, что отец Дзержинского, Эдмунд-Руфим Дзержинский окончил в 1863 году физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета.

Будучи студентом, он давал домашние уроки дочерям профессора Петербургского железнодорожного института Игнатия Янушевского и соблазнил 14-летнюю Елену Янушевскую.

С помощью тестя туберкулезный любитель несовершеннолетних девочек был пристроен учителем физики и математики в Таганрогскую гимназию, куда как раз в те годы поступил Антон Чехов. Если бы мы не стремились в нашем повествовании к документальной точности, вполне можно было бы предположить, что чахотку великий русский писатель подцепил именно от своего учителя физики и математики.

Впрочем, к судьбе чекиста № 1 это обстоятельство никакого отношения не имеет. Сам Феликс Эдмундович Дзержинский родился 11 сентября 1877 года уже в имении Дзержиново Вильненской губернии, когда отец его — туберкулез стремительно развивался, и пребывание Эдмунда Иосифовича в гимназии становилось небезопасным для учеников — вернулся на родину.

На формирование юного Феликса отец особого влияния не оказал, он умер, когда будущему чекисту было всего пять лет.

Другое дело мать…

«Я помню вечера в нашей маленькой усадьбе, когда мать при свете лампы рассказывала… о том, какие контрибуции налагались на население, каким оно подвергалось преследованиям, как его донимали налогами… И это… повлияло на то, что я впоследствии пошел по тому пути, по которому шел, что каждое насилие, о котором я узнавал, было как бы насилием надо мной лично…»{16}

Материальное положение 32-летней вдовы, оставшейся с восемью детьми на руках, было незавидным… 42 рубля в год приносила сданное в аренду имение, плюс к тому весьма скромная пенсия за мужа, и все. Чтобы свести концы с концами, приходилось постоянно клянчить подачки у родственников…

И остается только удивляться, что бедная, замученная нуждой женщина находила время, чтобы прививать детям ненависть к России, культивировать в них пафос национальной польской борьбы против России.

«Как множество детей интеллигентных семей, и Феликс Дзержинский пил ядовитый напиток воспоминаний… о подавлении польских восстаний. Злопамятное ожесточение накапливалось в нем. Легко воспламеняющийся будущий палач русского народа, фанатический Феликс Дзержинский… и тут перебросил свою страстную ненависть через предел: с русского правительства на Россию и русских»{17}.

Несколько отвлекаясь от основного повествования, все-таки обратим внимание на странное, никак не объяснимое с рационалистической точки зрения явление…

В одних и тех же местах, с разрывом в десятилетие, рождаются люди, сыгравшие огромную, можно сказать, ключевую роль в разрушении Российской империи.

10 (22) апреля 1870 года в Симбирске, в семье инспектора народных училищ Ильи Николаевича Ульянова и Марии Александровны, в девичестве Бланк, родился Владимир Ильич Ленин.

Директором гимназии, в которой учился В. И. Ленин, был Ф. И. Керенский, отец будущего главы Временного правительства.

Сам же Александр Федорович Керенский родился 22 апреля (4 мая) 1881 года в семье, как мы сказали, директора мужской классической гимназии Федора Михайловича Керенского и Надежды Александровы, в девичестве Адлер.

Если рожденный десятилетие спустя после В. И. Ленина, А. Ф. Керенский по интеллекту и уступал своему политическому преемнику, то в ненависти к России вполне мог, на наш взгляд, соперничать с ним.

Ну а в Ошмянском уезде, десятилетие спустя после Ф. Э. Дзержинского, родился будущий маршал Польши — Юзеф Пилсудский. И они с палачом № 1 — тоже из одной гимназии…

И вот и спрашивается, откуда, не из сатанинской ли русофобии, обуревающей дворянство и «прогрессивную интеллигенцию» Российской империи, и явились на склоне XIX века эти двуединые враги России?

Нет…

Ленин и Керенский, Дзержинский и Пилсудский не дублировали друг друга, не дополняли, они просто перекрывали своей разнознаковой ненавистью все пространство русской общественной жизни.

В 1920 году, когда Пилсудский повел польские войска на Киев, его интересы столкнулись с интересами Дзержинского, назначенного главою будущей большевизированной Польши, однако столкновение это, как и столкновение Ленина с Керенским, чисто внешнее.

Подтверждая, что русофобия для него осталась выше классовой ненависти, Дзержинский запишет: «Еще мальчиком я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей»…

Как раз в те годы, когда Дзержинского одолевали подобные мечты, умер отец, и мать начала учить Феликса читать по-еврейски.

Официальная научная биография Феликса Эдмундовича Дзержинского, выпущенная в 1977 году Издательством политической литературы, никак не комментирует этот факт и вообще, кажется, даже и не упоминает о том, что Дзержинский при всех своих талантах владел еще и еврейским языком. Между тем факт этот важен не только для понимания некоторых моментов в чекистской биографии Феликса Эдмундовича, но и для представления, как шло духовное формирования «кровавого Феликса».

Надо сказать, что научиться читать по-еврейски тогда могли позволить себе далеко не все даже и ортодоксальные евреи. Карл Радек вспоминал потом: «Мы смеялись позже, что в правлении польской социал-демократии, в которой был целый ряд евреев, читать по-еврейски умел только Дзержинский, бывший польский дворянин и католик»{18}.

Будущему начальнику ВЧК, когда он начал укреплять в себе злопамятное ожесточение еврейской грамотой, было семь лет.

Видимо, эти занятия так увлекли юного Феликса, что на другие предметы у него просто не оставалось сил. За неуспеваемость по русскому языку Дзержинский был оставлен в первом классе Виленской гимназии на второй год.

Вообще надо сказать, что ни талантами, ни способностями Дзержинский в гимназии не блистал. Поступивший в гимназию после Дзержинского будущий маршал Польши Юзеф Пилсудский отзывался о своем предшественнике как о серости и посредственности{19}.

Хорошо успевал Феликс только по Закону Божиему. Впрочем, и здесь он брал не столько знаниями, сколько чувствами.

«Бог в сердце… — писал он тогда брату. — Если бы я когда-нибудь пришел к выводу, что Бога нет, то пустил бы себе пулю в лоб».

Этого обещания Дзержинский — увы! — не исполнил, хотя вскоре «вдруг понял, что Бога нет!».

Душевный переворот совершился в юном Феликсе после того, как знакомый ксендз категорически воспротивился его карьере католического священника. Со свойственной порывистой натуре последовательностью Дзержинский рассердился не только на ксендза, не желающего помогать ему, но и на Бога.

Хотя и ксендзу он тоже отомстил.

Причем отомстил с такой изуверской изобретательностью, которую трудно было и предположить в столь юном существе.

Дзержинский, как будто ничего не произошло, по-прежнему подбегал к ксендзу, едва тот появлялся в гимназии. Но, испрашивая у него духовного совета, незаметно подкладывал в калоши духовника записочки своей подружке из женской гимназии, где ксендз также преподавал Закон Божий.

О том, что ксендз бегает у него на посылках, пылкий Феликс поведал своим друзьям, и это возмутило всю гимназию, но скандал замяли. Так и так выходило, что Дзержинский прав, и ксендз, действительно был почтальоном юных любовников.

Впрочем, гимназию юный Феликс все равно не закончил.

В 1896 году, осерчав на учителя немецкого языка, поставившего плохую отметку, Дзержинский прилюдно влепил ему пощечину{20}.

Надо сказать, что не знающая моральных преград предприимчивость местечкового обитателя как-то странно совмещалась в Дзержинском с высокомерием польского шляхтича, не желающего задумываться о последствиях своих действий.

Политиздатовская биография Дзержинского, рассказывая об эпизоде исключения Дзержинского из гимназии, как раз и подчеркивает это свойство его характера.

«Твердо решив добровольно оставить гимназию, Феликс зашел однажды в учительскую и открыто выступил с резкой критикой одного из наиболее ненавистных, реакционных педагогов — шовиниста Мазикова по прозвищу Рак. Дзержинский смело высказал ошеломленным учителям свои взгляды на постановку воспитания, а вернувшись домой, поделился об этом с близкими, чувствуя удовлетворение от выполненного им долга»{21}.

Тетке Феликса, Софье Игнатьевне Пиляр, с трудом удалось упросить директора гимназии замять дело и выдать свидетельство, что ученик 8-го класса Феликс Дзержинский выбыл из гимназии, согласно ее прошения.

Тем не менее Феликс со своей шляхетской гонорливостью не сумел ужиться у родственников после смерти матери.

Полученная в наследство тысяча рублей быстро растаяла, и Дзержинский оказался в трущобах, на окраине Вильно, где обитало множество уголовников. Однако Дзержинский не прижился и в этой среде. Возможно, жидковат оказался, чтобы пробиться в верхушку, а бегать в «шестерках» не позволяла все та же шляхетская гонорливость… Пришлось идти к польским революционерам, цели и методы которых тогда мало чем отличались от бандитских.

«Мне удалось стать агитатором, — писал Ф. Э. Дзержинский в своей автобиографии, — и проникать в совершенно нетронутые массы на вечеринки, в кабаки, там, где собирались рабочие»{22}.

В июле 1897 года в Ковенскую полицию поступило агентурное сообщение о появлении в городе молодого человека в черной шляпе, всегда низко надвинутой на глаза. Подозрительный молодой человек угощал в пивной рабочих с фабрики Тильманса, уговаривая их устроить на фабрике бунт, а в случае отказа грозил жестоко избить своих собутыльников.

При аресте молодой человек назвался Эдмунтом Жебровским. Это и был Дзержинский. Полиции не удалось доказать его личного участия в многочисленных кровавых разборках, и, продержав год в тюрьме, его сослали за подстрекательство к бунту на три года в Вятскую губернию.

Так и началась тюремная карьера Феликса Эдмундовича.

Здесь он быстро достиг того авторитета, которого ему не удавалось достичь среди уголовников на свободе.

Однажды на этапе начался бунт, арестанты потребовали пищи и табака. Начальник конвоя пригрозил, что прикажет стрелять. Дзержинский тогда разорвал на себе рубаху и зашелся, завизжал по-блатному:

— Стреляйте, если хотите быть палачами!

Начальник конвоя решил не связываться с приблатненным шляхтичем.

Считается, что подобно ворам в законе Дзержинский ни разу не провел на свободе более трех лет подряд. Всего он провел в тюрьме, в том числе и на каторге, одиннадцать лет, три раза был в ссылке и всегда бежал.

Дзержинского арестовывали в 1897, 1900, 1905, 1906, 1908 и 1912 годах, а 4 мая 1916 года Московская судебная палата накинула ему еще шесть лет каторжных работ.

Тюрьма стала для товарища Дзержинского родным домом. Здесь, в тюрьме, окончательно сформировался его характер.

«Когда я в сознании своем, в сердце своем взвешиваю то, чего лишила и что дала мне тюрьма, я твердо знаю, что не проклинаю ни судьбы моей, ни долгих лет тюрьмы… — писал он. — Это результат жажды свободы и тоски по красоте и справедливости».

Эту свою жажду свободы и тоски по красоте и справедливости Феликс Эдмундович выплеснул в дальнейшем в своей знаменитой инструкции по обыскам, допросам и правилам содержания граждан в тюрьмах.

«Обыск производить внезапно, сразу во всех камерах и так, чтобы находящиеся в одной не могли предупредить других. Забирать всю письменную литературу, главным образом небольшие листки на папиросной бумаге и в виде писем. Искать тщательно на местах, где стоят параши, в оконных рамах, в штукатурке».

Люди, не понаслышке знакомые с пенитенциарной системой, считают, что созданная Дзержинским инструкция является шедевром в своем жанре. Такой жестокой, перекрывающей все щелочки для послаблений системы, тюремщики еще не знали.

Заключенные Бутырской тюрьмы, где перед Февральской революцией сидел Дзержинский, ничего не могли знать об инструкции, которую вынашивал для них каторжанин № 217… Но существует легенда, что однажды они так жестоко избили его, будто предвидели, что он сделает. Заключенные били тогда Дзержинского словно от имени всех будущих узников советских тюрем.

6

Сохранились воспоминания Л. Д. Троцкого, встретившего Дзержинского на пересылке еще в 1902 году.

«Весной, когда по Лене прошел лед, Дзержинский перед посадкой на паузок в Качуге, вечером у костра читал на память свою поэму на польском языке. Большинство слушателей не понимало поэмы. Но насквозь понятно было в свете костра одухотворенное лицо юноши, в котором не было ничего расплывчатого, незавершенного, бесформенного. Человек из одного куска, одухотворенный одной идеей, одной страстью, одной целью»{23}

Что-то подобное происходило и на заседании Совнаркома 7 декабря 1917 года…

Слова Дзержинского со сбитыми ударениями звучали неясно, сливались, и мало кто из членов Совнаркома мог разобрать то переходящую в неясное бормотание, то срывающуюся на яростный крик речь сорокалетнего скелета в гимнастерке, мало кто догадывался, что сегодняшнее заседание во многом предопределяет успех революции.