I. Четвертая Гос. дума низлагает монархию (27 февраля — 2 марта)
I. Четвертая Гос. дума низлагает монархию
(27 февраля — 2 марта)
1. Корни второй революции
Корни в историческом прошлом. С чего начинать историю второй революции? Тот, кто будет писать философию русской революции, должен будет, конечно, искать ее корни глубоко в прошлом, в истории русской культуры. Ибо при всем ультрамодерном содержании выставленных в этой революции программ, призывов и лозунгов действительность русской революции вскрыла ее тесную и неразрывную связь со всем русским прошлым. Как могучий геологический переворот шутя сбрасывает тонкий покров позднейших культурных наслоений и выносит на поверхность давно покрытые ими пласты, напоминающие о седой старине, о давно минувших эпохах истории земли, так русская революция обнажила перед нами всю нашу историческую структуру, лишь слабо прикрытую поверхностным слоем недавних культурных приобретений. Изучение русской истории приобретает в наши дни новый своеобразный интерес, ибо по социальным и культурным пластам, оказавшимся на поверхности русского переворота, внимательный наблюдатель может наглядно проследить историю нашего прошлого. То, что поражает в современных событиях постороннего зрителя, что впервые является для него разгадкой векового молчания «сфинкса», русского народа, то давно было известно социологу и исследователю русской исторической эволюции. Ленин и Троцкий для него возглавляют движение, гораздо более близкое к Пугачеву, к Разину, к Болотникову — к XVIII и XVII вв. нашей истории, чем к последним словам европейского анархо-синдикализма.
Слабость государственности. Слабость социальных прослоек. В самом деле, основная черта, проявленная нашим революционным процессом, составляющая и основную причину его печального исхода, есть слабость русской государственности и преобладание в стране безгосударственных и анархических элементов. Но разве не является эта черта неизбежным последствием такого хода исторического процесса, в котором пришедшая извне государственность постоянно, при Рюрике, как и при Петре Великом, как и в нашем «империализме» XIX и XX вв., — опережала внутренний органический рост государственности? А другая характерная черта — слабость верхних социальных слоев, так легко уступивших место, а потом и отброшенных в сторону народным потоком? Разве не вытекает эта слабость из всей истории нашего «первенствующего сословия», созданного властью для государственных нужд, как это практиковалось в деспотиях Востока, и сохранившего до самого последнего момента черты старого «служилого» класса? Разве не связан с этим прошлым, перешедшим в настоящее, и традиционный взгляд русского крестьянства на землю, сохранившую в самом названии «помещичьей» память о своем историческом предназначении? А почти полное отсутствие «буржуазии» в истинном смысле этого слова, ее политическое бессилие, при всем широком применении революционной клички «буржуй» ко всякому, кто носит крахмальный воротничок и ходит в котелке? Не напоминает ли оно нам о глубокой разнице в истории всей борьбы за политическую свободу между нами и европейским Западом, о громадном хронологическом расстоянии между началом этой борьбы там и у нас, о неизбежном последствии этой разницы, о слиянии у нас политического переворота с социальным, а в социальном перевороте — о смешении борьбы против непрочно сложившегося и быстро разрушившегося крепостничества с борьбой против совсем не успевшего сложиться «капитализма»? Читайте историю французской революции Тэна, и вы увидите, как с употреблением лозунга «буржуазии» в нашей революции до мелочей повторяется все то, что в гражданской войне Великой революции применялось к «дворянству». У нас, конечно, изменен только лозунг, содержание гражданской войны осталось то же. Да и как могло быть иначе, когда и развитие русской промышленности, и развитие городов явилось в сколько-нибудь серьезных размерах плодом последних десятилетий и когда еще 30 лет назад серьезные писатели глубокомысленно обсуждали вопрос о том, не может ли Россия вообще миновать «стадию капитализма»?
Максимализм интеллигенции. Незаконченность культурного типа. С двумя отмеченными чертами: слабостью русской государственности и с примитивностью русской социальной структуры — тесно связана и третья характерная черта нашего революционного процесса — идейная беспомощность и утопичность стремлений, «максимализм» русской интеллигенции. Когда-то я взял эту интеллигенцию под защиту против П. Б. Струве и его «Вех», но только в одном смысле: я защищал ее право не искать корней в нашем прошлом, где, как уже сказано, заложены лишь корни нашей слабости и нашего бессилия. Неорганичность нашего культурного развития есть неизбежное последствие его запоздалости. Как может быть иначе, когда вся наша новая культурная традиция (с Петра) создана всего лишь восемью поколениями наших предшественников и когда эта работа резко и безвозвратно отделена от бытовой культуры длинного периода национальной бессознательности: того периода, который у других культурных народов составляет его доисторическую эпоху? Стоя на плечах всего лишь восьми поколений, мы могли усвоить культурные приобретения Запада — и усвоили их с гибкостью и тонкостью восприимчивости, которая поражает иностранцев. Мы обогатили эти заимствования и нашими собственными национальными чертами, тоже поражающими иностранцев, как странная прививка утонченности к примитиву. Но мы не могли сделать одного: мы не могли еще выработать что-либо подобное устойчивому западному культурному типу. Эту западную культурную устойчивость мы еще склонны называть «ограниченностью» и мы продолжаем предпочитать ту безграничную свободу славянской натуры, «самой свободной в мире», о которой не то с умилением, не то с сокрушением говорил гениальный наблюдатель Герцен. В других своих произведениях я проследил, как на почве этой незаконченности культурного типа у нас легко прививался западный идеализм в его наиболее крайних и индивидуальных проявлениях и как туго и медленно вырастала серьезная государственная мысль. Я пытался проследить также и то, какие успехи сделали в направлении взаимного сближения и постепенного освобождения, с одной стороны, от утопических, с другой, от классовых элементов два главных течения нашей общественной мысли: течение социалистическое и течение либеральное при первых столкновениях с жизнью[1]. Мне казалось (в 1904 г.), что дальнейший ход политической борьбы должен привести к устранению целого ряда разногласий, называвшихся принципиальными, и установить возможность совместных действий обоих течений в борьбе с общим врагом, со старым режимом. Полтора десятка лет, прошедшие с тех пор, показали мне, что я оценивал возможность этого сближения слишком оптимистически. С тех пор сформировались действующие ныне политические партии, и вместо сотрудничества началась непримиримая взаимная борьба. В процессе этой борьбы воскресли многие из утопий, которые я считал похороненными; и политические круги, которые, по моим предположениям, должны были бы бороться с этими утопиями, оказались нечуждыми им идейно и не способными к стойкому сопротивлению. За это неполное приспособление русских политических партий к условиям и требованиям русской действительности Россия поплатилась неудачей двух своих революций и бесплодной растратой национальных ценностей, особенно дорогих в небогатой такими ценностями стране.
Неподготовленность масс. Конечно, несовершенство и незрелость политической мысли на почве безгосударственности, слабости социальных прослоек не могут явиться единственным объяснением неудач, постигавших до сих пор наше политическое движение. Другим фактором являются бессознательность и темнота русской народной массы, которые, собственно, и сделали утопичным применение к нашей действительности даже идей, являющихся вполне своевременными, а частью даже и осуществленными среди народов, более подготовленных к непосредственному участию в государственной деятельности. Народные массы — «народная душа» — сами являлись объектом интеллигентских утопий в прошлом и едва ли перестали быть им в настоящем. Я лично был всегда далек от тех, кто готов был возвеличивать русский народ как народ избранный, «народ-богоносец» и, преклоняясь перед ним, всячески принижать русскую интеллигенцию и новую русскую культурную традицию. На борьбу с этими тенденциями в разных их проявлениях я употребил немало усилий в течение первой половины моей общественной деятельности, когда эти тенденции выступали сильней и казались более опасными, чем теперь. Но я также далек и от тех, кто теперь, под влиянием пережитого ужасного опыта и тяжелых переживаний последних месяцев склонен говорить о «народе-звере». Да, конечно, этот народ, сохранивший мировоззрение иных столетий, чем наше, а в последнее время старого режима умышленно удерживавшийся в темноте и невежестве сторонниками этого режима, этот народ действительно предстал перед наблюдателями его психоза почти как какая-то другая, низшая раса. Интернационалистическому социализму было легко провести на почве культурной розни глубокую социальную грань и раздуть в яркое пламя социальную вражду народа к «варягам», «земщины» к «дружине», выражаясь славянофильскими терминами. Но элементы истинного, здорового интернационализма при этом оказались не внизу, а наверху — в культурных слоях, идеях и учреждениях. И рост интернациональной культуры с разрушением этих верхов оказался задержанным — не будем утверждать, что надолго. Как бы то ни было, исправление последствий нашей истории и ошибок переворота идет в том же направлении, что и раньше: в направлении восстановления нашего культурного слоя, так безжалостно уничтожавшегося революцией. В этом смысле должны быть пересмотрены все демократические программы, которые, ничего еще не дав народу, хотели «все» создавать «через народ». Неосновательное разочарование в народе после столь же неосновательного преклонения перед ним не должно, конечно, возвращать нас к той системе «недоверия к народу, ограниченного страхом», которое, по меткому определению Гладстона, лежит в основе реакционной политики. Суть правильной политики, приспособленной к действительному уровню массы, должна, пользуясь выражением того же Гладстона, заключаться в «доверии к народу, ограниченном благоразумием». Эта формула, разумеется, не мирится с формулой полного и неограниченного народовластия. Это надо ясно усвоить, определенно сказать себе и сделать отсюда надлежащие политические выводы. В политике не существует абсолютных рецептов, годных для всех времен и при всех обстоятельствах. Пора понять, что и демократическая политика не составляет исключения из этого правила. Пора усвоить, что и в ее лозунгах не заключается панацей и лекарств от всех болезней.
Еще одна оговорка в пределах того же вопроса о народных массах как политическом факторе. Есть люди, готовые искать в физиономии этих масс не только те изменяющиеся черты, в которых запечатлелся ход нашей исторической эволюции, но и того неизменного мистического ядра, которое германские метафизики, так же как и новейшие социологи типа «Густава Лебона», называли «душой народа», l’аmе ancestrale — «душой предков». Наблюдая французскую психику времен войны, Лебон искал в этой «душе предков» объяснения, почему недавняя «упадочная» Франция вдруг превратилась перед лицом врага во Францию героическую. Увы, ход и исход русской революции до сих пор не уполномочивает нас искать подобных параллелей. Традиционное сравнение 1613 и 1813 гг. напоминает, правда, о моментах просветления национального сознания и о чрезвычайных народных усилиях, на которые способен был русский народ, когда в его сознании запечатлевалось представление об опасности, грозившей самому его существованию. Быть может, можно надеяться, что в 1919 г. такое просветление перед лицом великой национальной катастрофы примет более культурную форму — чего-либо вроде германского возрождения начала XIX в. Может быть, эта катастрофа послужит толчком, которым закончится доисторическое, подсознательное, так сказать, этнографическое существование народа и начнется исторический период связного самосознания и непрерывной социальной памяти. С очень большим опозданием мы и в этом случае пойдем по пути, уже давно пройденному культурными народами. Но в ожидании, пока все эти надежды осуществятся, мы должны признать, что сами надежды этого рода служат, так сказать, хронологической вехой. Наша русская ?mе ancestrale продолжает, очевидно, представлять ту плазму, на которой лишь слабо и отрывочно запечатлелись отметки истории. Основным ее свойством еще остается та всеобщая приспособляемость и пластичность, в которой Достоевский признал основное свойство русской души, идеализировав его как «всечеловечность». В политическом же применении бесформенность этой души проявляется как тот натуральный, догосударственный «анархизм», то «естественное состояние человека», по выражению старой политической доктрины, которое так ярко и сильно выразил «великий писатель земли русской», отразивший, как в зеркале, на удивление цивилизованному миру это состояние народной души.
Повторяем: философ истории русской революции не сможет обойти всех этих глубоких корней и нитей, связывающих вторую русскую революцию со всем ходом и результатом русского исторического процесса. Но наша задача гораздо проще. Мы ставим себе целью возможно точное и подробное фактическое описание совершившегося на наших глазах. Те недостатки описания, которые усмотрит в нем последующий историк, отчасти вознаградятся чертами, для будущего историка этой революции уже недоступными: элементом личного свидетельства очевидца-наблю-дателя и отчасти близкого участника совершившихся событий. Эта более близкая к наблюдаемым явлениям позиция обусловливает, конечно, и иной характер объяснений причин и мотивов. В этом порядке мыслей мы прежде всего должны коснуться тех более детальных объяснений второй русской революции, которые, как они ни важны сами по себе, тоже останутся за пределами настоящего изложения.
Мы подразумеваем громадное влияние фактора, до сих пор не упомянутого, но имевшего первостепенное отрицательное значение. Если общая физиономия русской революции определилась в значительной степени нашим прошлым, то ее характер именно как революции, как насильственного переворота определился наличием фактора, противодействовавшего мирному разрешению конфликтов и внутренних противоречий между старыми формами политической жизни и не вмещавшимся более в эти формы содержанием. Инстинкт самосохранения старого режима и его защитников — таков этот отрицательный фактор.
Упорство старого режима. Неискренность его уступок. В упомянутой выше работе 1903-1904 гг. я объяснил подробно, как этот инстинкт самосохранения с неизбежностью привел к политике все усиливавшихся репрессий и к разделению России на два лагеря: Россию официальную и всю остальную Россию, в которой культурные и народные элементы были одинаково непримиримо настроены по отношению к дореформенной государственности. Не только в эти годы, но уже гораздо раньше, с шестидесятых, с сороковых годов, с конца XVIII столетия, было очевидно, что конфликт старой государственности с новыми требованиями есть лишь вопрос времени. Под углом этого грядущего конфликта складывалось все мировоззрение русской интеллигенции, по крайней мере шести последних поколений. Немудрено, что это мировоззрение и вышло таким односторонним. Описывать всю историю этой борьбы — значило бы в сущности пересказывать всю историю русской культуры двух последних столетий. Естественно, подобная задача не может быть целью настоящего изложения. Мне достаточно сослаться на мои уже приведенные прежние сочинения, которые в предвидении грядущего конфликта посильно готовили к пониманию его русское и иностранное общественное мнение.
Может быть, следовало бы здесь остановиться лишь на последней стадии этого конфликта между старой государственностью и новой общественностью, на том последнем десятилетии, когда хронический конфликт перешел в стадию неискренних уступок власти общественным течениям. Это десятилетие знаменуется открытым началом политической жизни в России под знаменем первого политического народного представительства. Германские публицисты уже придумали для этого периода меткое название: эпоха «мнимого конституционализма» (Scheinkonstitutionalismus). Если можно в одном слове сформулировать причину того, почему с первыми уступками власти конфликт не прекратился, а принял затяжной характер и в конце концов привел к настоящей катастрофе, то это объяснение дано в этом слове: Scheinkonstitutionalismus. Уступки власти не только потому не могли удовлетворить общество и народ, что они были недостаточны и неполны. Они были неискренни и лживы, и давшая их власть сама ни минуты не смотрела на них как на уступленные навсегда и окончательно. Я помню момент, когда граф Витте в ноябре 1905 г. после октябрьского манифеста, пригласил меня для политической беседы. Я сказал ему, что никакое общественное сотрудничество с правительством невозможно до тех пор, пока власть не произнесет открыто слова «конституция». Пусть, говорил я, это будет конституция октроированная, но нужно, чтобы она была дана окончательно. Граф Витте не скрыл от меня, что он не может исполнить этого условия, ибо этого «не хочет царь». Довольно известно, что даже манифест 17 октября император Николай II считал данным «в лихорадке» и никогда не мирился даже с этими более чем скромными уступками. Не хотел, конечно, конституции и граф Витте, исходя из своих старых славянофильских взглядов; не хотели конституции даже такие общественные деятели, как Дм. Ник Шипов. Для защиты создавшейся, таким образом, двусмысленности была создана специальная партия — «Союз 17 октября», и все последующее десятилетие прошло под знаком политического лицемерия. Так как страна не могла этим удовлетвориться, то и само существование представительных учреждений послужило лишь к расширению базиса для дальнейшей борьбы общественности с защитниками старого порядка. Если опорой для общественности служила при этом оппозиция Государственной думы, не смолкавшая даже в самые трудные минуты существования этого учреждения, то опорой для власти служил Государственный совет, принявший в себя все силы и сосредоточивший все усердие сановников старого режима.
В результате борьбы этих двух центров в России за десять лет в сущности вовсе не было законодательства. Все проекты реформ, даже самых умеренных, застревали под «пробкой» Государственного совета, превратившегося с годами в настоящее кладбище благих начинаний Государственной думы. Проходили через законодательные учреждения лишь те меры, которых хотела власть в союзе с правящим сословием. Так прошла аграрная реформа Столыпина, так прошли постыдные для русского имени законы о Финляндии. Гибкость и услужливость октябристов казались власти уже недостаточными. Курс политики поворачивался все более вправо. «Конституционализм» становился все более призрачным, и на очередь дня становился самый беззастенчивый «национализм». Старая формула Уварова «православие, самодержавие и народность» была выкопана из архивов, слегка подновлена и серьезно пущена в ход как платформа для выборов и как программа очередного политического курса. Желание императора Николая II сохранить самодержавие таким, каким оно было «встарь», было принято к исполнению не только «Союзом русского народа», вызвавшим это заявление царя, но и политическими деятелями, выдававшими себя за государственных мужей и, чем дальше, тем откровеннее предлагавшими себя наперебой в организаторы государственного переворота. Здесь нет надобности упоминать имен. Имена всем памятны; многие из лиц, их носившие, заплатили трагической кончиной за свою вину перед родиной и перед русским народом. Это их работа в связи со все усиливавшимся влиянием при дворе случайных людей и проходимцев создала в стране то состояние полнейшей неуверенности в завтрашнем дне, которое, собственно, и подготовило психологию переворота, изолировав двор и власть от всех слоев населения и от всех народностей Российского государства.
Для самых умных из этих прислужников старого режима было ясно, что при подобной напряженности общего настроения, при таком состоянии неустойчивого равновесия, с трудом поддерживаемого политикой репрессий и опирающегося на искусственно сорганизованное ничтожное меньшинство, Россия не выдержит никакого серьезного внешнего толчка или внутреннего потрясения. Опыт 1905 г., казалось, должен был служить уроком. Тогда с большим трудом удалось ликвидировать последствия неудачной войны и спасти власть от неизбежного ее результата — внутренней революции. Граф Витте был призван специально для выполнения этой миссии. Ошибки первой русской революции, поддержка Европы дали ему возможность выполнить ее блистательно. Но близорукая власть относилась с подозрением к самым лучшим и верным своим защитникам. Граф Витте едва выхлопотал себе право спасти эту власть, оставшись на своем посту до заключения займа во Франции и до возвращения русских войск из Маньчжурии. Далее его услуги были не нужны. Его соперникам поручили ликвидацию уступок, сделанных «в лихорадке», уступок, которых никогда не могли простить графу Витте. И началась борьба с молодым народным представительством, приведшая к первому нарушению «мнимой конституции», к изданию избирательного закона 3 июня 1907 г., окончательно изолировавшего власть от населения и передавшего народное представительство в руки случайных людей и случайных партий. Кое-как сколоченный государственный воз скрипел до первого толчка.
Можно ли было его предупредить? Сторонники старого режима считали, что можно и нужно в союзе с Германией. А жизнь повела русскую политику по иному направлению, в сторону держав «согласия», и новорожденное русское представительство сыграло тут известную роль. Так или иначе при разделении Европы на два лагеря Россия не могла не быть втянута в международные конфликты. Она могла лишь избежать создания конфликтов по собственной вине, но для этого ее балканская политика была недостаточно умна и проницательна. Общая бестолковость управления привела к тому, что, идя более или менее сознательно на возможный конфликт, Россия оказалась к нему не подготовленной в военном смысле. Как во внешней политике, так и в вопросе об усилении военной мощи Государственная дума имела определенное влияние, и тем связала себя с патриотически настроенными политическими кругами. Этим она впервые приобрела известную независимость от веяний в «сферах» и на случай внешнего конфликта приготовила себя к роли серьезного политического фактора — серьезного тем более, чем слабее, растеряннее и неподготовленнее оказалось бы само правительство. К Государственной думе в этом случае неизбежно должна была перейти роль идейного руководства нацией.
И вот она наступила, эта война: наступила в форме громадного мирового конфликта. В ряду факторов, определивших особую физиономию второй революции, войне 1914-1918 гг. принадлежит, конечно, первое место. Многие и многие из явлений, которые принято считать специфически революционными, фактически предшествовали революции и созданы именно обстоятельствами военного времени. Ввиду этого на влиянии войны на революцию надо остановиться несколько подробнее.
2. Война и революция
Общее действие войны на внутренний порядок. 1915 год. Прежде всего, конечно, при этом напрашивается параллель между 1905 и 1917 гг. Тогда, как и теперь, война произвела все те разрушения во внутренней жизни страны, в строе чувств и мысли, которые она всегда производит. Изменения народной психологии в моменты войны станут понятны, если принять во внимание, что война поощряет как раз те качества и создает те привычки, которые во всем противоположны привычкам и качествам, одобряемым в нормальной жизни. Все обычные понятия при этом оказываются перевернутыми. Нечего и говорить уже о сохранении политических прав и свобод, которые даже в странах глубоко демократических, как Англия, в значительной степени были принесены в жертву сильной, почти диктаторской власти правительства военного времени. Но и элементарные понятия — о собственности, даже о человеческой жизни — оказываются затемненными. Военное законодательство воюющих стран само идет навстречу этим изменениям и помогает создавать их, вовлекая в государственный оборот и подчиняя государственному руководству такие стороны жизни, которые обычно остаются предоставленными свободной частной инициативе. В условиях русской жизни этот «военный социализм» сверху встретил не менее препятствий и сопротивления, чем на Западе, тем более что наряду со стеснениями для одних общественных групп он сопровождался значительными материальными преимуществами для других. Свободный торговый оборот был почти разрушен расширением сферы государственной монополии, зато расцвела спекуляция и создались хищнические цены на предметы военного производства. Нормальное функционирование капиталов прекратилось, но рабочая плата росла беспредельно. При огромных чрезвычайных государственных расходах на войну обычный бюджет настолько отстал, что на него вообще перестали обращать внимание. Как неоплатный должник, который все равно не может свести концов с концами, государство стало расточительно за чужой счет. Неограниченный внешний кредит и печатный станок, выпускавший каждый день бумажек на десятки миллионов, из которых складывались миллиарды, совершенно устранили всякое понятие о необходимости быть бережливым. Широкие общественные слои один за другим переходили на содержание государства. Деревня не платила налогов и получала пайки. Рабочие не работали и получали быстро возраставшие оклады заработной платы. Фабрикантам эта плата возмещалась в столь же быстро возраставшей цене казенных заказов. Громадная армия тыла, содержавшаяся на казенный счет, приучала народ к праздности и к извлечению чрезвычайных доходов из народных бедствий, расстройства торговли и транспорта.
Среди этого показного благополучия страдали как раз те элементы, против которых направлялась вся ненависть «революционной демократии»: служащая «буржуазная» интеллигенция и чиновничество. Но и в среде последнего могущественные союзы, как железнодорожный, почтово-телеграфный и т. д., умели извлекать из казначейства многие сотни миллионов добавочного вознаграждения.
Чтобы справиться со всеми этими явлениями ненормального времени, нужна была действительно военная диктатура, в которую мало-помалу и превратилось управление таких демократических стран, как Англия и Франция. У нас, наоборот, эти же самые явления создали для власти и закона обстановку полного бессилия. Это бессилие власти чувствовалось уже при монархии. Оно и было причиной того, что умеренные элементы, понимавшие значение усиления власти для благополучного исхода войны, пошли на революционный переворот. Переворот этот в сущности был поставлен на очередь тогда, когда весной 1915 г. стало общеизвестно, что уже с первых месяцев войны русские войска терпят неудачи и обречены на них впредь вследствие полнейшей нашей неподготовленности, вследствие отсутствия в армии достаточного количества ружей, патронов, снарядов. Не одна Россия очутилась в этом положении. Но в других странах, как ее союзников, так и ее противников, недостатки были быстро замечены и в согласии с народным представительством приняты энергичные меры к усилению военной производительности и к поднятию военной техники. В то время как там, на Западе, получались поистине чудодейственные результаты этого дружного сотрудничества всей страны с властью, у нас весь пыл и энтузиазм народного представительства, проявленный с самого начала войны, пропадал даром. После однодневной сессии 26 июля 1914 г., обнаружившей общее патриотическое единодушие партий в деле обороны страны, правительство решило было не собирать Государственную думу до ноября следующего года. И только настойчивые заявления депутатов привели к тому, что оно согласилось созвать Думу «не позже 1 февраля». В промежутке разнеслись слухи о записке правых, которая настаивала на скорейшем заключении мира с Германией во избежание внутренних осложнений. Правительство явно не хотело соблюдать условий молчаливого «перемирия», на которое шли партии в своем стремлении к единению. При таком уже испортившемся настроении состоялось закрытое совещание членов Государственной думы с правительством (25 января 1915 г.), в котором народные представители впервые отдали себе ясный отчет в том, что правительство или скрывает действительное положение дел в стране и армии и, следовательно, «обманывает Государственную думу», или само не понимает серьезности этого положения и, следовательно, органически не способно его улучшить.
Конфликт между законодательными учреждениями и правительством на почве военной неподготовленности. Уступки в частностях и расхождение в главном. С этого дня начался конфликт между законодательными учреждениями и правительством. В заседании 27 января Государственная дума возобновила обет «свято хранить духовное единство, залог победы». Но, во-первых, правительство само себя исключило из этого единства, а во-вторых, в речах крайних правых и крайних левых, профессора Левашова и Керенского, уже появились ноты, существенно нарушавшие это духовное единство. Оратор левых уже стал на точку зрения социалистов-интернационалистов и требовал скорого мира.
Отступление русских войск из Галиции во второй половине апреля 1915 г. подтвердило худшие опасения Государственной думы и заставило правительство пойти на некоторые уступки. Члены Государственной думы были введены в особый правительственный комитет, которому были поручены дела по распределению и выполнению военных заказов. Общественные круги добивались большего. Они требовали привлечения общественных сил к обслуживанию нужд войны и сосредоточения этих дел в особом министерстве «снабжения» с известным и пользующимся доверием армии деятелем во главе, по примеру Англии и Франции. Они требовали далее созыва Государственной думы не на короткую однодневную, а на длительную сессию и, наконец, создания правительства, которое могло бы пользоваться общественным доверием. 5 июня 1915 г. эти пожелания были высказаны князем Г. Е. Львовым на совещании уполномоченных от губернских земств и Н. И. Астровым в совещании городских голов, более радикально настроенных. Земский и городской союзы выделили из себя отделы, преобразованные в июле в «главный комитет по снабжению армий».
После упорных настояний общественных кругов и столь же упорного сопротивления правительства Государственная дума 19 июля, наконец, была созвана на длительную сессию. Правительство понимало, что, после всего случившегося оно не может встретиться с Государственной думой в прежнем составе. Правительство «почистилось». Ушел военный министр В. А. Сухомлинов, которого вся страна обвиняла в военных неудачах; ушел министр внутренних дел Н. А. Маклаков, которого обвиняли в возбуждении внутренней розни. Их места заняли выдвинутые думскими кругами А. А. Поливанов и доброжелательный, но слабый князь Щербатов. Перед самым открытием сессии ушли Щегловитов и Саблер, замененные кандидатами правых А. А. Хвостовым и А. Д. Самариным. Но Горемыкин остался в качестве доверенного лица государя, а с ним осталось и недоверие общества к власти.
При открытии Государственной думы в речах ораторов послышались новые тона. Даже националист граф В. А. Бобринский требовал проявления «патриотического скептицизма ко всему, что предъявит правительство». Внесенная им формула перехода требовала «единения со всей страной правительства, пользующегося ее полным доверием». То же требование варьировалось в речах В. Н. Львова и Н. В. Савича. А И. Н. Ефремов от имени партии прогрессистов уже выдвинул лозунг «ответственного перед народным представительством» министерства. Пишущий эти строки настоял на сохранении более скромной, но зато объединявшей более широкий фронт формулы: «министерства, пользующегося доверием страны», и перечислил те реформы, которые необходимо было провести немедленно вопреки заявлению И. Л. Горемыкина, желавшего ограничить деятельность Государственной думы «только законопроектами, вызванными потребностями войны», в узком смысле.
В первой половине августа все эти стремления, одновременно в Москве и в Петрограде, приняли определенную форму. В Петрограде высказанные думскими ораторами мнения легли в основу платформы «прогрессивного блока». Четвертая Дума — Дума без определенного большинства — была игралищем власти. Война дала Государственной думе большинство, и тем самым на твердую почву был поставлен вопрос об «ответственности» правительства перед этим большинством. Вот почему, когда программа «прогрессивного блока» после долгих обсуждений и споров была, наконец, опубликована 21 августа, более прогрессивные члены правительства сразу поняли, что самое меньшее, что нужно, — это войти со вновь образовавшимся большинством в определенные отношения.
Момент был решительный. Если бы власть сумела воспользоваться предоставленным ей шансом, то дальнейшего разъединения между правительством и обществом можно было бы надолго избегнуть. Понял это даже И. Л. Горемыкин и поспешил забежать вперед, пригласив к себе 15 августа лидеров правой части блока, чтобы с их помощью перехватить идею создания большинства и использовать эту идею для поддержки существующего правительства.
Неловкий эксперимент не удался. После этого в заседании Совета министров мнения разделились. Правое меньшинство поддерживало Горемыкина во мнении, что Государственную думу надо поскорее распустить. Большинство опасалось осложнений в случае роспуска и решило войти в контакт с представителями блока. Обсудив с ними 27 августа программу «прогрессивного блока», эти министры во главе с Харитоновым пришли к заключению, что «программа не встречает возражений, но Совет министров в нынешнем составе не может ее проводить». Намек был достаточно ясен. Через день, 29 августа, И. Л. Горемыкин выехал в Ставку к государю. Еще через день (31 августа) он вернулся и... сообщил коллегам, что Государственная дума 3 сентября должна быть распущена...
Протянутую руку оттолкнули. Конфликт власти с народным представительством и с обществом отныне превращался в открытый разрыв. Испытав безрезультатно все мирные пути, общественная мысль получила толчок в ином направлении. Вначале тайно, а потом все более открыто начала обсуждаться мысль о необходимости и неизбежности революционного исхода.
«Мнимый конституционализм» распадается на свои противоречия: большинство Думы идет к парламентаризму, власть — к восстановлению самодержавия. Со своей стороны не молчали и противники «мнимого конституционализма» с правой стороны. С роспуском Думы они подняли голову и начали тоже действовать открыто. На заседании Совета Министров в ставке 17 сентября под председательством государя были приняты решения в духе правого курса. Министра Щербатова сменил А. Н. Хвостов, кандидат крайних правых организаций. В тот же день в очень резкой форме был уволен обер-прокурор А. Д. Самарин, не поладивший с придворными фаворитами из духовных и не соглашавшийся в угоду им нарушить церковные каноны. Через месяц ушел А. В. Кривошеин, противник спешного роспуска Государственной думы. Намечены были к отставке и другие сторонники сближения с прогрессивным блоком. Напротив, снова выдвинулся Щегловитов, на съезде крайних правых (21 ноября) открыто заявивший о своих симпатиях к самодержавию и объявивший манифест 17 октября «потерянной грамотой». Обломки провинциальных отделов «Союза русского народа» были восстановлены и принялись за ту же работу, которой занимались в 1905-1907 гг.: они резко нападали на прогрессивный блок, на городской и земский союзы, видя в оживившейся деятельности общественных организаций подготовку революционного выступления. Под их влиянием назначенная «не позднее 15 ноября» сессия Государственной думы была отсрочена без точного указания срока созыва: первый случай за время существования законодательных учреждений. Съезды городского и земского союзов, назначенные на 5 декабря, были запрещены. Депутация этих союзов с жалобами на роспуск Государственной думы и с требованиями «министерства доверия» не была принята государем.
Настроение Николая Второго характеризуется тем, что еще 23 августа он принял на себя командование всеми сухопутными и морскими силами. Все попытки (в том числе письмо, подписанное восемью министрами) отговорить царя указанием на опасность и риск занятия этой должности не помогли. Распутин убедил императрицу и императора, что принятие командования в момент, «когда враг углубился в пределы империи», есть религиозный долг самодержца. Мистический взгляд на свое призвание, поддерживаемый сплотившимся придворным кружком, окончательно парализовал все другие влияния. Отныне все попытки извне указать царю на возрастающую опасность народного недовольства наталкивались на пассивное сопротивление человека, подчинившегося чужой воле и потерявшего способность и желание прислушиваться к новым доводам. Ходили слухи, что это состояние умственной и моральной апатии поддерживается в царе усиленным употреблением алкоголя. Отъезд царя на жительство в ставку выдвинул оставшуюся в Петрограде императрицу, посредницу и средоточие всех «безответственных» влияний. Министры, желавшие укрепить свое положение, начали ездить к императрице с докладами. Шайка крупных и мелких мошенников и аферистов окружила царицу и пользовалась своим влиянием, чтобы за денежную мзду обходить закон и доставлять частные изъятия и льготы: назначение на должности, освобождение от суда, от воинской повинности и т. д. Слухи об этих сделках распространились в обществе и совершенно уронили уважение ко двору. Постоянно слышалось историческое сравнение с «ожерельем королевы Марии Антуанетты».
1916 год. Разрыв и позиционная война. 1916 год, последний перед революцией, не представляет того драматизма политической борьбы, как 1915 г. Но это только потому, что парламентская борьба уже использовала все свои возможности и остановилась перед тупиком, из которого не было выхода. Позиции были заняты окончательно, и для обеих сторон стало ясно, что примирение невозможно. Общественные круги, которые сдерживались в 1915 г. в ожидании возможного компромисса, теперь окончательно потеряли надежду на мирный исход. Вместе с тем и основное требование «министерства доверия» уступило место более решительному требованию «ответственного министерства», то есть требованию парламентаризма. Мы видели, что в это же время придворным кругам даже «мнимый конституционализм» начинал казаться опасным опытом, от которого надо отказаться и вернуться к самодержавию.
Кое у кого при дворе, однако, сохранились проблески понимания, что с Государственной думой нельзя просто расстаться во время войны, не опасаясь взрыва и ослабления боеспособности армии. Настроение высшего командования, несомненно, склонялось в пользу умеренных уступок, которых требовало большинство Государственной думы в программе «прогрессивного блока». И под влиянием этих фактов в течение года было сделано несколько попыток как-нибудь наладить хотя бы внешне приличные отношения с Государственной думой. И. Л. Горемыкин после своего разрыва с министрами, поддерживавшими блок, и после небывалого и противоконституционного акта отсрочки сессии Государственной думы стал невозможен. Поэтому, когда вопрос о созыве Государственной думы после Рождественских каникул был вновь поднят и когда Горемыкин вновь повел борьбу против ее созыва, на этом сыграли новые любимцы двора. Преемником Горемыкина оказался... Б. В. Штюрмер. Одного этого назначения было достаточно, чтобы охарактеризовать пропасть, существовавшую между двором и общественными кругами. Для двора Штюрмер был приемлем, потому что его лично знали и ему лично верили. Кроме того, он получил необходимую санкцию: поддержку Распутина и императрицы. Для общественных кругов Штюрмер был типом старого губернатора, усмирителем Тверского земства. Его личной особенностью была любовь к деньгам, и из провинции следом за ним тащился длинный хвост пикантных анекдотов о его темных и скандальных способах стяжания. Но... Штюрмер явился в неожиданной роли защитника законодательных учреждений. Через А. Н. Хвостова, нового министра внутренних дел, он вошел в переговоры с отдельными членами Государственной думы (в том числе и с пишущим эти строки). В переговорах этих для созыва Думы ставилось одно условие: не говорить о Распутине! Конечно, Штюрмер получил ответ, что Государственная дума интересуется не придворными сплетнями, а политическим курсом правительства, что в Государственной думе есть хозяин — ее большинство, что у этого хозяина есть определенное мнение о том, что нужно делать для пользы России и что вместо тайных переговоров, которые ничего гарантировать не могут, нужно прежде всего определить свое отношение к «прогрессивному блоку» и его программе.
Но это как раз и было то, чего правительство не хотело. Сессия Думы открылась без всякого соглашения между большинством и правительством. Первое выступление Штюрмера с невнятной, никому не слышной и никого не интересовавшей речью было и его окончательным политическим провалом. Единственный план примирения с Думой, выдвинутый бывшим церемониймейстером, — устройство раута у премьера — провалился еще прежде этого выступления: Штюрмеру дали знать, что к нему не пойдут. А других политических средств в распоряжении этих людей не имелось. Единственное, что могло подействовать, — их уход, конечно, не входило в их виды. Штюрмер не ушел, он остался. Но он сократил до минимума свои контакты с Государственной думой. Обе стороны засели в своих окопах и перешли к позиционной войне.
В роли политического протагониста фигурировал некоторое время ставленник «Союза русского народа» А. Н. Хвостов, речистый и шумный депутат, не лишенный житейской ловкости и проявивший вкус к демагогии. Но и эта политическая карьера скоро померкла: Хвостов стал жертвой не своего политического курса — за это не оставляли, а той неловкости, с которой он исполнял придворные поручения. Посылка им известного проходимца Манасевича-Мануйлова в Христианию к Илиодору для покупки рукописи его книги, содержавшей скандальные разоблачения об отношении Распутина к царской семье, кончилась неудачей. Зато стала известна посылка им туда же другого проходимца, некоего газетного сотрудника Ржевского, предлагавшего Илиодору устроить убийство Распутина. Илиодор испугался появления темных людей в своей близости и бежал от русских агентов в Америку, где и издал свою книгу. А о проделке с Ржевским стало известно, когда министр поссорился со своим товарищем, опытным полицейским Белецким, и когда оба стали наперебой обличать друг друга печатно в причастности к миссии Ржевского. Вот та «политика», которая теперь велась в России ее руководящими кругами, возбуждая негодование во всех остальных.
С уходом Горемыкина и Хвостова министерские назначения все более теряли политическое значение в широком смысле. Началась, по меткому выражению Пуришкевича, «политическая чехарда». Один за другим появлялись, пройдя через переднюю Распутина, или «бывшие», или никому не ведомые политически люди, проходили, как тени, на своих постах... и уступали место таким же, как они, очередным фаворитам придворной шайки. При этих сменах прежде всего, конечно, были удалены последние министры, подписавшие коллективное письмо государю о непринятии им должности главнокомандующего. Ушел (17 марта) А. А. Поливанов, замененный честным, но необразованным и совершенно непригодным для этого поста рамоликом Д. С. Шуваевым. А. Н. Хвостова заменил сам Штюрмер, но 10 июля, к общему изумлению, Штюрмер заменил министра иностранных дел С. Д. Сазонова, к великому ущербу для влияния России в союзных странах. Должность «церемониймейстера», которую он занимал когда-то, при полном невежестве не только в дипломатии, но даже и в географии воюющих стран была его единственным правом на занятие этой должности. Не владея ни предметом, ни дипломатическим языком, он ограничил свою дипломатическую роль молчаливым присутствием при беседах своего товарища Нератова с иностранными послами. После такого назначения не оставалось ничего невозможного. В публике вспоминали про назначение Калигулой своего любимого коня сенатором.