XLV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XLV

— Вы любили ее, — сказал Коржиков. Он стал сзади Саблина и говорил почти на ухо ему. — Вам дорога ее память. Вы смотрите на ее портрет и вам кажется, что она благословляет ваши муки и смерть. Мы изуродуем ее.

Коржиков вынул револьвер.

— Стрелок я хороший. Вместо синего правого глаза пусть будет черная дыра. А вы, папаша, воображайте, что она живая.

Глухо ударил сзади Саблина выстрел. И в ту же секунду портрет колыхнулся и с треском полетел вниз. Старая рама ударилась об пол и разбилась вместе с подрамником, и полотно, шурша и ломаясь, полетело на пол за шкапик, стоявший под портретом. Это было так неожиданно и страшно, что Коржиков схватился за грудь, у Саблина лицо покрылось крупными каплями пота.

— Ну чего вы! — сказал Коржиков, но голос его дрожал. — Пуля перебила веревку. Естественно, портрет и упал. А рама рассохлась. А ловко вышло… А теперь мы… мамашу!

Коржиков поставил карточку Маруси на шкапик на том месте, где был портрет Веры Константиновны, и приготовился стрелять.

— У вас, поди, рука бы дрогнула, — сказал он. — Вы бы и в карточку не посмели выстрелить. Как же, мамаша!.. Мать!.. А для меня все одно… — и Коржиков выругался скверным мужицким словом.

— Мамаше я прямо в лоб! — сказал он.

Выстрел ударил, но пуля щелкнула на полвершка выше карточки.

— Странно… — сказал Коржиков. — Никогда этого со мною не случалось, чтобы я на семь шагов промазал. В гривенник, знаете, царский серебряный гривенник, попадал. А тут. Ну еше раз!

Но он промахнулся. Саблин сидел и думал. Как перевернули и перестроили они Россию! Выстрел в петербургской квартире на улице Гоголя. Неизбежно появление дворника, полиции. «Кто стрелял, почему стрелял?» Саблин вспомнил, как после того, как Любовин выстрелил в него, немедленно по всему полку поднялась тревога. В квартире корнета Саблина стреляли… Событие!.. А тут гремит выстрел за выстрелом, рядом комнаты полны коммунистами и красноармейцами и хотя бы кто-либо полюбопытствовал, в чем дело… Когда же это началось? Когда же стало можно стрелять невозбранно в Петербурге? Да еще тогда, в начале войны, когда он стал вдруг Петроградом и зимою 1916 года на льду Невы У Петропавловской крепости учились стрелять из пулемета. Потом при Временном правительстве, во время «великой безкровной», когда благодушный князь Львов сидел с истеричным Керенским в Мариинском дворце, по всем улицам города гремели выстрелы. Убивали офицеров и городовых. Просто так… Спросит кто-нибудь: «Кажется, стреляли?..»

«Да, офицера солдаты убили…» В прежнее время так собаку убить на улице было нельзя. Ну то было при проклятом царизме, под двуглавым орлом, а теперь — свобода. Стрельба в квартире — это тоже одно из завоеваний революции, как и растление малолетних девочек и убой людей, заменивший смертную казнь.

Выстрелы под ухом, частые, бешеные, раздражали Саблина, но и развлекали его. Он страстно хотел, чтобы Коржиков не попал в портрет Маруси. Не может сын стрелять даже и в карточку матери. Мистика? Пускай мистика! Но если он промахнется, значит, прав я, а не он. Значит, Коржиков не кролик, родившийся из слизи, но в нем безсмертная душа. Порочная, мерзкая, но безсмертная, и тогда между ним и мертвой уже Марусей тянутся невидимые нити и доходят до Саблина. Седьмая пуля ударила подле, а портрет не шелохнулся.

— А, подлюга! — сказал Коржиков, — ну погоди же! Разделаюсь я иначе… Постойте, папаша! Не торжествуйте. Ваша песня впереди! Гей?! — богатырски крикнул он, как умел кричать в свое время и Саблин, — гей! Люди! Товарищи! Сюда!

Красноармейцы ввалились в комнату.

— Вам-пу! Готово? — спросил Коржиков.

— Есть готово, товалища комиссал, — отвечал китаец. Желтое лицо его было безстрастно.

— Как в Харькове? Снимешь? — сказал Коржиков.

Китаец закивал головой. Косые глаза его были без жизни. Плоское жирное лицо казалось маской.

— Тащите, товарищи, генерала на кухню. Отвяжите его, — приказал Коржиков.

Красноармейцы набросились на Саблина. Они были грязны и оборваны. От них воняло потом и испарениями грязного тела, и Саблин, обессиливший от всего того, что было, едва не лишился сознания. В глазах потемнело. Он неясно видел людей. Его волокли по комнатам и коридору на кухню. Там жарко горела плита. На ней в большой кастрюле клокотала и бурлила кипящая вода. Саблина подвели к самой плите. Кругом себя он видел жадные до зрелища лица. Красноармейцы смотрели то на Саблина, то на Коржикова и ожидали новой выходки, которая защекочет их канатные нервы.

Кухня была ярко освещена светом тройной лампы. В углу, забившись за подушки, сидела на кровати перепуганная Авдотья Марковна.

— Товарищи, — сказал Коржиков. — Что, похож я лицом на генерала?

— Похожи… Очень даже похожи… Вылитый портрет, — раздались голоса.

— Товарищи, это мой отец. Он надругался когда-то над дочерью рабочего и бросил ее. Я родился от нее и был им брошен. Это было тогда, когда на Руси был царь и господам все было можно. Чего он достоин?

— Смерти! — загудели голоса.

Коржиков улыбнулся и, взяв Саблина за кисть руки, поднял его руку.

— Товарищи, — сказал он. — Вы видите, какие руки у этого буржуя?

— Как у барышни, — сказал рыжий солдат, крепко державший Саблина, охватив его сзади за грудь.

— Этими руками, — говорил звонким голосом Коржиков, — его превосходительство лущили солдат по мордам во славу царя и капиталистов.

В дверях кухни толпились коммунисты-квартиранты и с ними две женщины. Они постепенно выпирались толпою и входили в кухню.

— Товарищи, — продолжал Коржиков. — Этот генерал не пожелал признать рабоче-крестьянской власти и, переодетый, пробирался к Каледину и Корнилову. Я его поймал и предоставил народному суду. Народный суд приговорил его к смерти.

— Правильно! — загудели голоса красноармейцев и коммунистов.

В кухне сразу стихло. Саблин услыхал, как одна из женщин шепотом спросила: «Что же здесь его сейчас и порешат? Любопытно очень…»

Ни в одном лице, а Саблин их видел перед собою больше десятка, он не прочел жалости. На лице Авдотьи Марковны был только смертельный испуг, и она тряслась мелкою лихорадочною дрожью. Одна из девиц, кутаясь в дорогой Танин оренбургский платок, подошла ближе. Саблин узнал ее. Это была Паша, горничная Тани. Она разъелась, и ее красные щеки отекли. Она была босая, и над коленями висели юбки с дорогими кружевами из Таниного приданого.

— Эти господа, — сказал в затихшей комнате Коржиков, — всегда носили белые перчатки. Они гнушались нами, простым народом. Мы для них были как нечистые животные.

В глазах у Саблина темнело. Он уже не видел толпы, не видел кухни. Подле него клокотала вода в кастрюле и трещали дрова. Он ясно видел лицо Паши с синяками под глазами, сытое, довольное, полное жгучего женского любопытства. Он видел ее плечи, укутанные серовато-коричневым платком, в котором он так часто видел худенькие плечи Тани.

— Мы снимем с генерала его белые перчатки! — услышал он голос над собою. Но голос звучал глухо, и лица виднелись как в тумане. Было как в бане, когда напустят много пара, и голоса глухо слышны и, хотя говорят подле, слов не разобрать.

— Разденьте генерала! — приказал Коржиков. Красноармейцы стащили с Саблина пиджак, жилет и штаны и сняли башмаки и чулки. Саблин смутно понимал, что наступает конец, но сознание притупилось, и тело потеряло чувствительность. Он стоял босыми ногами на полу и не чувствовал пола.

Толпа жильцов придвинулась ближе.

— Значит, здесь порешат, — сказала Паша. Любопытство и жадность были в ее карих глазах.

— Вам-пу! — сказал Коржиков. — Орудуй!

Китаец подошел к толпе и протиснулся вплотную к Саблину. Он взял у красноармейца, державшего Саблина, его руку у локтя и сдавил ее своими цепкими коричневыми пальцами. Потом он сделал то же и с другою рукою Саблина. Кровь перестала приливать к пальцам, и они онемели.

Тогда китаец быстрым и резким движением опустил обе руки в кипящую воду.

Толпа ахнула. Лицо Саблина стало смертельно бледным, глаза широко раскрылись, и крупные слезы потекли по его щекам. Рот полуоткрылся, но он не издал ни одного стона. Все глаза были устремлены на него. Только китаец деловито смотрел в кастрюлю.

— А, буржуй! И не крикнул! — с ненавистью прошептал рыжий красноармеец.

Молодежь смотрела прямо в лицо Саблину и тупо сопела.

— Не больно ему, что ли? — сказал кто-то.

— Господи! Твоя воля! — прошептала Паша.

Было тихо. Слышно было дыхание людей, клокотала вода в кастрюле и белели в ней, отмирая, руки Саблина. Ярко, по-праздничному, горело электричество.

Коржиков с восхищением смотрел в лицо Саблина… «А умеют умирать эти проклятые буржуи», — подумал он.

— Делжи так! — сказал озабоченно китаец, передавая руки Саблина рыжему красноармейцу. Он достал нож. На желтом грязном лице от жара и пара проступили капли пота. Медленно, сильно нажимая ножом, он прорезал кожу руки Саблина и стал обрезать ее кругом. Кровь стала капать из-под пальцев рыжего красноармейца и темными каплями падать в кипяток.

Стало еще тише. Саблин уже не видел окружающей его толпы солдат. Он стоял на ногах. В ушах звенело. Сумбурные мысли неслись в голове. Подбородок дрожал. Все усилия воли Саблин напрягал для того, чтобы не застонать.

Обрезав кожу, китаец тщательно задрал ее и, постепенно вынимая распаренную руку из кастрюли, снимал с нее кожу.

Толпа придвинулась еще ближе и, затаив дыхание, смотрела на это, как на какой-то опыт.

— Господи! С живого человека кожу содрали! — прошептала Паша. Она была так близко к Саблину, что Саблин ощущал запах душистой помады, густо наложенной на волосы. От этого запаха вязко становилось на зубах. Но ее лица и своих рук Саблин не видел.

— Пальцы-то! Пальцы… — прошептала Паша. — Тонкие какие! Кости видать.

— С ногтями сошла, — сказал кто-то рядом.

Как сквозь туман почувствовал Саблин жуткий холод в руках и острую боль. Их вынули из кипящей воды.

Потом чем-то теплым, кожаным и мокрым ударили его по лицу, и он услышал наглый смех Коржикова:

— Эти перчатки, папаша, я надену, когда буду обнимать свою сестрицу. Потом на сознание Саблина опустилась завеса.