XV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

Свежий морозный ветер дул со степи. Солнце ярко блестело назамерзших лужах, на далекой речке, прихотливо извивающейся по балке, поросшей кустарником. Каждый клочок нестаявшего снега говорил о прошедшей зиме, а от свежести ветра пахло весною.

Оля почему-то вспомнила такой же свежий, с морозом, ветер в старом Петербурге. Только там это бывало лишь в марте, когда во все немецкие булочные прилетали жаворонки. Одни большие, с распластанными крыльями и длинными хвостами, с маленькими головками и глазами из коринки — пятикопеечные, другие — маленькие, с восьмеркой из теста вместо туловища — полуторакопеечные. С войны их не было. Немецкие булочные закрылись. В Петербурге в эти утренние часы было тихо и печально. Не нарушая тишины, но подчеркивая ее, звонил великопостный перезвон. На широкой Кабинетской улице было пустынно. Лужи подмерзли, черные с белыми пузырями, и так славно хрустели, когда наступишь на них каблучком. Оля ходила такими утрами в монастырское подворье на углу Кабинетской и Звенигородской, поднималась во второй этаж в маленькую церковь.

Сумрачно смотрели со стен иконы, быстро читал часы дьячок, а в окна лились солнечные лучи, и в открытую форточку слышалось чириканье воробьев, гул и звонки трамвая и цоканье копыт по обнаженной мостовой. Выходил старый иеромонах в черной рясе и тускло блестящей серебром епитрахили, и слышались смиренные слова: «Господи и Владыко живота моего!» Тогда не ценила Оля эту тишину, эту ясную радость весны, утра, мороза и солнца, темной церкви и тихой молитвы.

«Где все это теперь? Кто отнял все это? И весну, и солнце, и ветер, обжигающий поцелуями степи, отнял, — потому что не до того теперь».

Гулко и часто гудят пушки. И совсем недалеко от обоза. Обоз стоит в степи, растянувшись по бугру, и ветер треплет белые флаги Красного Креста. Степь пологим скатом спускается к речке, и ясно видны: степная речушка, подернутая тонким льдом, противоположный берег балки, узкая гребля через реку, за нею колеблющееся в тумане утра широко раскинувшееся село с белыми мазанками хат с соломенными и железными крышами, как паутиной обтянутыми тонким переплетом ветвей фруктовых садов и высоких пирамидальных тополей. Выстрелы большевицкой артиллерии раздаются из-за села, и оттуда, гудя, несутся снаряды и лопаются над пологим скатом.

В мареве дали, пронизанной золотом солнечных лучей, покрытой легким паром, поднимающимся от земли, маячат темные фигуры жидкой цепи добровольческих рот. Добровольцы идут, равняясь, и издали кажется-в ногу, не ложась. Они не стреляют. То тут, то там, над ними и сзади вспыхивают веселыми белыми шариками дымки разрывающихся шрапнелей. От села трещит пулемет, два пулемета работают над греблей у дорожного моста, и над всем селом тарахтят, не смолкая, ружья.

У обоза, вылезши на бугор, поднимаясь на носки, прикрывая глаза от солнца щитком ладони, смотрят вдаль женщины, старики, дети. Раненые привстали на телегах и смотрят все туда же, где наступают на село их братья, мужья, отцы и сыновья. Катов, взобравшись на телегу, глядит в бинокль и восторженным голосом передает о том, что видит. Недалеко от него стоят Оля и Погорельский. Они только что перевязали раненного в плечо добровольца, и он затих, лежа на земле под шинелью.

Шагах в тридцати от Оли стоит маленькая группа. Оттуда доносятся воркующие мягким баском слова молитвы и истерические вопли. Возчики обоза принесли туда двух убитых добровольцев, и там мать плачет над сыном и вдова над убитым мужем. И плач, и слова молитвы, и накрытые шинелями покойники, которых сейчас будут хоронить без гробов в черной земле глухой степи, с которых снимут сапоги и те части одежды, которые уцелели, потому что они нужны живым, придают особенную значительность ровному и быстрому, молчаливому движению добровольческих цепей.

— Хорошо идут! — говорил Погорельский. — Не стреляют.

— Стрелять нельзя, — слабым голосом отзывается лежащий доброволец, — У нас всего по тридцати патронов роздано… Возьмем и так! — со вздохом говорит он.

— Что, очень больно? — спрашивает Оля.

— Больно, ничего, — поднимая на Олю большие лихорадочные глаза, говорит доброволец. — Обидно, что меня там не будет, когда наши село брать будут. Я бы им задал, негодяям, христопродавцам!

— К реке подходят, — восторженно говорит Катов. — Лед-то, поди, тонкий, как переходить будут.

— Ах, упал один, — болезненно сжимая руку Оли, вскрикивает Вера Митрофановна.

— И то упал, — раздаются голоса. — Упал…

— Нет, встал. Идет… Снова упал… Ах! Боже мой! Что же это!.. Опять встал… Нет… лежит… Не двигается.

— Господи! Да что же наши не стреляют. Неужели же патронов нет! Тяжело ковыляя, опираясь на ружье, с поджатой левой ногой, ступня и низ которой обмотаны окровавленной тряпкой, оставляя за собою по сухой траве кровавый след, к обозу подошел пожилой казак. Лицо его было бледно, искажено мукой, но глаза горели восторгом.

— Братцы! — воскликнул он, оглядывая собравшихся у подвод, — православные! Там кажинный человек дорог, кажинный человек нужон… Я бы шел, да вишь ты, проклятая, как ногу повредила. Ходу дать не могу настоящего. Православные! Бери ружье, патроны и айда на подмогу. Их там многие тысячи! Нас самая капля… Истинно, каждый человек нужон. У нас в резерве всего пятнадцать человек осталось!

Кругом молчали. Катов сосредоточенно, как будто бы это была его обязанность, разглядывал в бинокль. Раненые притихли. Истерично плакали женщины над убитыми. Высоко в небе два жаворонка пели песню любви и счастья.

Погорельский, сидевший над раненым офицером и щупавший ему пульс, вдруг порывисто вскочил и бросился к казаку.

— Давай винтовку! — крикнул он. — Давай патроны! Сестры! Перевяжите раненого. Я сейчас и вернусь, как село возьмем.

— Возьмем, родный! Возьмем! — говорил казак, садясь на землю и отдавая залитую кровью винтовку. — Ты не сумлевайся. Моя это кровь. Христианская! Не их, поганцев.

Лежавший, раненный в предплечье офицер тяжело поднялся, взял винтовку, положенную на подводу, и пошел нетвердыми шагами вниз по спуску.

— Куда вы, Ермолов? — крикнула Оля.

— И правда, Ольга Николаевна, — ответил раненый, — там теперь каждый штык на вес золота.

Катов, смотревший все также в бинокль, вскрикнул:

— Ах, Боже мой… Лед ломается! По горло в воде идут! Воображаю, как холодно! В село входят.

Свежий ветер, дувший с села, донес негромкое, но дружное «ура!».

— Глядите, глядите, господа, с фланга из балки идут. Вот показались. Еще… еще… Как красиво!.. Это корниловцы… Там и Корнилов!.. Как хорошо!

— А вы, Дмитрий Дмитриевич, — блестя глазами и глядя в упор на Катова, сказала Оля. — Вы-то что же?!

Катов отнял бинокль от глаз и посмотрел сверху вниз на девушку. Никогда еще он не видел такой красоты. Ветер растрепал ее волосы, выбил их волнистые пряди из-под платка, и она стояла против него в венце черных волос, с громадными, сверкающими возмущением глазами на исхудалом, загорелом лице.

— Я что ж, — растерявшись, проговорил Катов. — Ну, куда же я пойду! Куда я годен.

— Вы офицер, — задыхаясь, говорила Оля, сама себя не помня, — вы Георгиевский кавалер, правда «товарищеского» креста. Что же вы!.. боитесь?..

Но Катов уже оправился.

— Нельзя, Ольга Николаевна, чтобы все офицеры погибли. Что же тогда с Россией-то станет? Вот Царское правительство не щадило офицеров, и развалилась армия…

— Молчите! — крикнула Оля. — Ради Бога молчите!.. Вы просто… — шкурник.

— Па-а-звольте, — начал было Катов, но, оглянувшись кругом, увидел устремленные на него глаза раненых и больных. Он спрыгнул с подводы и пошел в сторону.

Юноша-донец подскакал в это время на хрипящей и тяжело идущей по степи лошади к обозу и радостно крикнул:

— Обозу приказано двигаться на ночлег вперед. Наши взяли селение! Все обратились к нему.

— Там их набили, страсть… — задыхаясь говорил он. — Пятьсот, не то шестьсот одних убитых! Пленных, почитай, что и не брали. Что ж их брать-то. Они душегубы! Уничтожать их надо!

— А наших много легло? — спросил кто-то.

— Нет. И тридцати не будет. Они стреляют плохо. Бегут. Трусы паршивые. Как корниловцев увидали с фланга, такого чеса задали, не догонишь…

Возчики возвращались от села. С ними шли подростки-гимназисты и кадеты. Они несли убитых, винтовки и снаряжение.

— Господа, — сказал кто-то. — Студента Погорельского с вашей подводы убило. Тут у реки лежит. Надо послать подобрать.