8.7. Поиски конструктивной реакции на нацию как угрозу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Реформы посткамералистского государства

Для того чтобы государство работало как идеальная машина камералисткой утопии, полностью исключив произвол «человеческого фактора», вся его деятельность должна регулироваться единой «программой» — законами. Чтобы любой чиновник мог своевременно сориентироваться, какой именно закон подходит к конкретному случаю и правильно понять его, законы должны быть классифицированы по определенной системе и следовать единой логике, основанной на некоторых самых общих базовых принципах. Эта идея впервые в полной мере осуществилась на практике лишь в наиболее «современной» стране Европы начала XIX в. — Франции. Для того чтобы появился гражданский кодекс Наполеона, понадобилось меньше четырех лет: от принятия принципиального политического решения, через работу по составлению, систематизации и редакции разнородного корпуса законодательных актов, к «рецензированию» сообществом правоведов, сложной процедуре принятия Государственным советом — и к публикации законов в газете, а после и всего кодекса отдельным изданием.

В России попытки систематизации законов растянулись на весь XVIII век, семь уложенных комиссий (начиная с учрежденной Петром I в феврале 1700 г.) безрезультатно пытались сдвинуть решение этой задачи с мертвой точки. Сложно сказать, насколько задача систематизации законов в Российской империи была труднее систематизации французских законов — норм римского и канонического права, королевских ордонансов и постановлений провинциальных парламентов, а также местных норм обычного права. С одной стороны, в России уже действовало сравнительно недавнее Соборное уложение 1649 г., пусть и составленное по домодерным принципам классификации. С другой стороны, к царским указам и церковным нормам добавлялся авторитет шариата и местного права у мусульманских подданных империи, на землях бывшего ВКЛ и в балтийских губерниях действовали местные правовые нормы, в частности, магдебургское право в городах. Главной же проблемой было полное отсутствие специализированной юридической теории и корпорации профессиональных юристов, способных воспринимать законы через призму неких общих принципов. Не было самого «языка», на котором возможно было сформулировать эти принципы.

Мало что изменилось и к концу XVIII в., когда после смерти Екатерины II взошедший на престол Павел I учредил в декабре 1796 г. очередную Комиссию составления законов. Перед членами комиссии вновь была поставлена задача собрать существующие законы и сгруппировать их по трем категориям: уголовные, гражданские и государственные. Не преуспевшую в своей деятельности при Павле I, комиссию начинают реформировать при Александре I, многократно увеличив штат и создав разветвленную структуру специализированных отделений. Главное же, впервые практическую деятельность комиссии возглавил человек с юридическим образованием. В 1803 г. на должность главного секретаря комиссии пригласили лифляндского немца Густава Розенкампфа, окончившего юридический факультет Лейпцигского университета. Формально будучи подданным империи, он не знал ни реалий ее жизни, ни российских законов, ни русского языка, олицетворяя собой попытку прямого переноса «европейских» норм в Россию — как в эпоху Петра I. Возглавив комиссию по составлению Уложения, Розенкампф пригласил туда таких же юристов, как он сам — носителей современного («европейского») юридического сознания, образованных немцев и французов, не владевших русским языком и не знавших российской действительности. Существовавшие законы для них потребовалось сначала переводить на французский язык, что поглощало время и ресурсы и сводило на нет преимущества более эффективной структуры и профессионального состава комиссии. В 1808 г. Александр I назначил Сперанского в комиссию по выработке Уложения, и одновременно — товарищем (заместителем) министра юстиции, курирующим работу разросшейся Комиссии. Сперанский инструктировал Розенкампфа: «Вы призваны составить Уложение для обширнейшей в свете империи, населенной разными языками, славящейся своею силою, рабством, разнообразием нравов и непостоянством законов». Правда, как примирить это очевидное разнообразие с идеалом рационализации и унификации, не знал и сам Сперанский, которого критики обвиняли в попытке скопировать Кодекс Наполеона.

Сперанский начал с разработки Гражданского уложения, т.е. занялся гражданским правом, регулирующим индивидуальные права собственности, наследование имущества, взаимные обязательства и т.п. С точки зрения задачи модернизации и рационализации российского законодательства такое начало выглядело логично, поскольку права личности были наименее развитой его областью. Однако с точки зрения практических потребностей государства и реального социального устройства выбор Сперанского выглядел абстрактным теоретизированием. В российском имперском обществе основными субъектами права выступали не индивидуальные граждане, а коллективы: общины, сословия, а также этноконфессиональные группы. Как писал в своей «Записке» заклятый враг Сперанского Николай Карамзин, только поклонник всего иностранного мог «начинать Русское уложение главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России».

У нас только политические или особенные права разных государственных состояний; у нас дворяне, купцы, мещане, земледельцы и пр. Все они имеют особенные права: общего нет, кроме названия русских.

В общем, это была лаконичная декларация «гоббсовского» состояния имперского общества, которое Сперанский пытался реформировать по «локковскому» сценарию. Сперанский намеревался прояснить права личности в обществе, а его критики указывали, что сначала нужно интегрировать в единое социальное пространство локальные сообщества статуса и соседства.

Как уже упоминалось, в результате конфликта со сторонниками альтернативных сценариев реформирования Российской империи, включая Карамзина, Сперанский на несколько лет попал в опалу, а Комиссия составления законов продолжала работать без осязаемых результатов до смерти Александра I в 1825 г. Николай I начал правление с того, что ликвидировал Комиссию после почти тридцати лет ее существования. Вместо нее в апреле 1826 г. было образовано Второе отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии в ранге министерства, с целью кодификации законодательства. Фактическим руководителем кодификационной деятельности был приглашен Михаил Сперанский. Сперанский предложил Николаю I сначала составить «Полное собрание законов» (публикация всех российских законов начиная с «Соборного уложения» 1649 г., в хронологическом порядке и без изменений), затем — «Свод законов» (действующие законы, очищенные от повторений и взаимных противоречий, — из нескольких вариантов оставляли позднейший), а на его основе составить «Уложение» (действующие законы, переработанные на основе общих принципов, с учетом современного состояния правовой науки и потребностей развития страны). Николай I принял только два первых пункта этого плана. «Уложение», по его мнению, вело к слишком серьезным потрясениям существовавшего в империи порядка вещей. В итоге под руководством Сперанского всего за шесть лет было составлено «Полное собрание законов» Российской империи в 45 томах (1832). В него вошло более 30 тысяч различных указов, актов и постановлений. После этого каждый год, до 1916 г., выходили новые тома ПСЗ. За ним последовал и «Свод законов» Российской империи в 15 томах. После первого издания 1832 г. «Свода законов» при Николае I были подготовлены еще два (вышли в 1842 и 1857 гг.), а между ними и позднее выходили ежегодные и сводные (за несколько лет) продолжения с указанием отмененных и измененных статей.

За несколько лет под руководством Сперанского была проделана работа, которую не смогли выполнить семь комиссий за предыдущие сто с лишним лет. По иронии истории, эпохальное достижение Сперанского во второй период его работы над кодификацией законов (при Николае I) стало результатом выбора стратегии, буквально следовавшей «Записке» 1811 г. его идейного оппонента Карамзина:

Сей труд велик, но он такого свойства, что его нельзя поручить многим. Один человек должен быть главным, истинным творцом Уложения Российского; другие могут служить ему только советниками, помощниками, работниками... Здесь единство мысли необходимо для совершенства частей и целого; единство воли необходимо для успеха. Или мы найдем такого человека, или долго будем ждать Кодекса!

…Мы говорили доселе о систематическом законодательстве: когда у нас нет людей способных для оного, то умерьте свои требования, и вы сделаете еще немалую пользу России. Вместо прагматического Кодекса издайте полную сводную книгу российских законов или указов по всем частям судным, согласив противоречия и заменив лишнее нужным, чтобы судьи по одному случаю не ссылались и на Уложение царя Алексея Михайловича, и на Морской устав, и на 20 указов, из коих иные в самом Сенате не без труда отыскиваются. Для сей сводной книги не требуется великих усилий разума, ни гения, ни отличных знаний ученых. Не будем хвалиться ею в Европе, но облегчим способы правосудия в России, не затрудним судей наших галлицизмом и не покажемся жалкими иностранцам, что, без сомнения, заслужим переводом Наполеонова Кодекса.

Если рассматривать «Полное собрание законов» и «Свод законов» как своего рода самоописание империи юридическим языком, то мы увидим крайне громоздкое повествование, часто противоречивое и сложное для понимания, сопротивляющееся попыткам любой однозначной классификации, кроме хронологической. Многослойное внутри, оно, тем не менее, описывало имперское социальное пространство лишь частично, с серьезными лакунами. В «Свод» не вошли военные и военно-морские законы, законы для Прибалтийских губерний, Царства Польского и Бессарабии, которые управлялись по специальным ведомственным и местным Сводам законов. Лишь частично были включены в общий имперский «Свод» законы по ведомству императорского двора, иностранным делам и православному вероисповеданию.

И все же, это был рабочий и работающий юридический текст, впервые закладывающий общие юридические основания для функционирования современного имперского государства и очерчивающий основные параметры единого имперского общества. Успеху кодификационной работы Сперанского в рамках Второго отделения канцелярии Николая I способствовали как иная стратегия и формат работы, так и накопленный опыт — в том числе в качестве сибирского генерал-губернатора. Многолетняя работа в Комиссии Густава Розенкампфа сыграла роль важной «прививки» культуры юридического мышления, которая позволила начать вырабатывать российскую имперскую юридическую культуру в соответствии с местными реалиями и требованиями политического строя.

Уже в 1828 г. по инициативе Сперанского ко Второму отделению были прикомандированы шесть студентов Московской и Петербургской духовных академий для получения специального юридического образования, в 1829 г. — еще девять студентов. Полтора года они знакомились с основами юридической теории и практической кодификационной работы, сдали экзамен и были отправлены на три года в Берлин изучать юриспруденцию. По возвращении они выдержали экзамены на степень доктора права и составили основу российской юридической науки. В 1835 г. при участии Сперанского в Петербурге было основано Императорское училище правоведения — элитное учебное заведение, готовившее высококвалифицированных специалистов для государственной службы. В результате впервые в России начинает формироваться слой современной профессиональной бюрократии — чиновников, воспитанных на идее служения не просто монарху и даже «государству», а закону, наглядным воплощением которого стали подготовленные под руководством Сперанского ПСЗ и Свод законов. С этого момента можно говорить о том, что современное государство в Российской империи перестает быть одним лишь абстрактным идеалом. Выпускники Училища правоведения, а затем и юридических факультетов университетов не просто разделяли утопию государственной машины, они были подготовлены к тому, чтобы «думать как государство» — на основании общих принципов и по правилам правовой культуры, усвоенных во время учебы, самостоятельно формулировать решения в возникающих новых и не предусмотренных инструкциями ситуациях. Вместе они и создавали, пока еще тонкую, прослойку нового «посткамералистского» государства, становящегося самостоятельным субъектом имперского реформизма — не совпадая вполне ни с окружением императора, ни с формирующейся интеллигенцией. Как отмечают историки бюрократии, именно при Николае I реалии жизни и опыт российских чиновников стал во многом идентичен опыту и жизненным обстоятельствам их западноевропейских коллег.

Имперский национализм

Николай I был достаточно просвещенным и современным человеком, чтобы оценить значение и политическую силу национальной солидарности. Однако из восстаний 1825 и 1830 гг. был сделан, очевидно, однозначный вывод: единственно допустимой формой национального чувства является лишь то, которое напрямую санкционирует суверенитет имперской власти. В крайнем случае, допускался сугубо «этнографический» интерес к некой национальной культуре, прямо заявлявший о политической лояльности режиму.

Попытка поставить на службу империи «хороший» национализм, запретив все остальные формы политики национальной солидарности, привела к появлению лозунга «православие, самодержавие, народность» как формулы триединой природы имперской власти (в 1870-х годах публицисты назовут ее «теорией официальной народности»). Непосредственным автором этой кажущейся элементарной формулы был граф Сергей Семенович Уваров (1786–1855), президент Российской академии наук, в 1833–1849 гг. занимавший пост министра образования. Германофил, при этом писавший по-французски гораздо лучше, чем по-русски, Уваров находился под влиянием политической теории немецкого романтизма. Одним из главных идейных вдохновителей Уварова был немецкий философ и историк Фридрих Шлегель. В основе его политических взглядов лежало представление о нации как о коллективной личности, единство которой основано на кровном родстве, общности обычаев и языка — на том, что со временем стали называть «этничностью». Нация как политическое образование рассматривалась как высшая ступень исторического развития этой естественной этнической общности.

Такое понимание нации в Европе первой половины XIX века было буквально революционным, поскольку компрометировало политический порядок, унаследованный от «старого режима» (существовавшего до Французской революции 1789 г. и наполеоновских войн). Прямым последствием распространения этнической версии нации могла быть социальная революция, поскольку сословная иерархия противоречила представлению о кровном братстве членов нации. Но если главный упор делался на обретении собственной государственности этническим народом — разделенным ли внешними границами (как немцы), находящимся ли под властью империи (как поляки) — то характер национализма менялся, и социальное неравенство могло казаться даже привлекательным признаком «настоящей» (суверенной) нации. Этнический национализм мог питать требования введения институтов народного представительства, а мог быть враждебен парламентаризму как вносящему раскол и склоки в единство народной «души» и «тела».

Уваров, понимавший невозможность искусственного запрета на идеи, использовал двусмысленность романтического этнического национализма. Вскоре после своего назначения министром народного просвещения, в марте 1833 г., он разослал программный циркуляр попечителям учебных округов, в котором впервые была сформулирована идея имперского национализма как симбиоза «православия, самодержавия и народности». По словам Уварова, дилемма состояла в том, «как идти в ногу с Европой и не удалиться от нашего собственного места,… взять от просвещения лишь то, что необходимо для существования великого государства, и решительно отвергнуть все то, что несет в себе семена беспорядка и потрясений?» Программа Уварова максимально разряжала революционный потенциал национализма и приспосабливала его — пусть и в выхолощенном виде — для легитимации имперской власти.

Романтическое представление о солидарности нации воспринимает народ как средоточие коллективной «души», а также как носителя коллективной политической воли, подлинный источник верховной («национальной») власти. Уваров произвел довольно тонкую подмену, предложив российскому обществу вполне годную националистическую идею, в которой оказались разведены источник «национальных» качеств («субъект») и его атрибуты. Так, оставаясь ключевой характеристикой нации, «духовность» оказалась идентифицирована с русской православной церковью — т.е. с государственным институтом, подчиняющимся «министерству религии» (Священному синоду). Точно так же выделяемая отдельно политическая воля нации связывалась с институтом самодержавной монархии — которая выражала «народную волю» на неком мистическом уровне, но никакой обратной связи с «народом» на практике не имела. «Народность» прямо признавалась третьим основополагающим компонентом имперского национализма, но после передачи политической воли самодержавию, а духовного творчества церкви, в удел этой эфемерной народности оставалась расплывчатая комбинация фольклорных традиций, этнокультурного чванства и осторожного умиления крестьянскими добродетелями. К этой неопределенной «народности» апеллировали и церковь, и правительство, как к некому самоочевидному символу нации — но никакой «нации» как группы, чье единство проявляется через выражение солидарного мнения и согласованные поступки, не существовало.

Сравнение триады романтического национализма Шлегеля (общность происхождения («раса»), обычаи и язык) с триадой Уварова (православие, самодержавие, народность) наглядно иллюстрирует специфику российского имперского контекста. Так, специальный акцент на вере («православие») был неприемлем в германском обществе, разделенном на католические и протестантские области, в то время как делать упор на общности происхождения в сложносоставной Российской империи можно было лишь с крайней осторожностью. Нарочито расплывчатая категория «народность» оказалась главной концептуальной новацией Уварова как архитектора имперского национализма.

В отличие от немецкого проекта национального объединения, в России «народность» не могла определяться ни через общую «этничность», ни через язык — достаточно сказать, что сам документ, утверждавший народность в качестве основы российской государственности, был написан Уваровым по-французски. Романтическая трактовка нации была органицистской, т.е. воспринимала народ как органическую естественную общность, которая развивается и взрослеет подобно человеческому организму. «Народность» же Уварова была своего рода культурным конструктом, существование которого делали возможным два прочих элемента его триады. Иными словами, русскую народность образовывал тот, кто верил в свою церковь и своего государя. Эта «вера» воспитывалась посредством гражданского образования, реформированием которого в патриотическом духе и занимался Уваров в качестве министра народного просвещения. В этом отношении Уваров далеко ушел от романтического органицистского национализма, служившего ему ориентиром. По сути, он оказался предшественником современных конструктивистских концепций нации, в основе единства которой находится не факт рождения, но сознательный выбор ее членов. Неизбежно ослабляя мобилизующий потенциал национализма (главный политический фактор, позволявший вырываться вперед наиболее «современным» обществам XIX в.), идеология официальной народности Уварова демонстрировала, тем не менее, способность имперского режима к развитию и адаптации к новой версии «европейскости».

Реформа государственных крестьян и колонизация

С первых лет правления Александра I вопрос об отмене крепостного права оставался камнем преткновения для имперских реформаторов. «Крепостное право» воплощало целый узел проблем, как морального свойста, так и связанных с неуниверсальным характером частной собственности как привилегии дворянского сословия, о чем говорилось выше. Скандальная неуместность крепостного права, его «неевропейскость» и «нерегулярность» с точки зрения идеала современной организации государства и общества была очевидна даже таким консервативно настроенным людям, как Николай I.

Во-первых, «крепостное право» бросало вызов идее правомерного государства (в смысле Rechtsstaat) как управляемого единой системой законов, исходящих из общих принципов. Огромная часть населения империи фактически выводилась из-под юрисдикции государства: в 1741 г. крепостные крестьяне перестали даже приносить присягу, в 1760-х права помещиков вершить уголовное наказание над крепостными расширились настолько, что крестьян можно стало ссылать в Сибирь и даже отправлять на каторгу. Государство уступило частным лицам, пусть даже в качестве представителей социальной корпорации, свою монополию на отправление судопроизводства и юридически санкционированное насилие. Последовательная реформа законодательства требовала включения сословия крепостных крестьян в общеимперскую правовую сферу — хотя бы и в качестве наиболее бесправной категории. Главное, помещики должны были лишиться функций частных агентов государства с корыстным личным интересом.

Во-вторых, любое понимание нации было несовместимо с положением, когда часть членов сообщества находилась в личном владении другой части. Даже в самой благонамеренной версии нации Уварова, допускавшей «народность» крепостных как таковых, невозможно было помыслить их членами одного «народа» с помещиками без того, чтобы немедленно не вызвать нежелательные мысли.

В-третьих, все более заметным компонентом «европейскости» как нормативной версии современности становилась экономическая теория, доказывающая преимущества свободного труда (и вообще ничем не ограниченной экономической деятельности). Особого влияния на имперские власти этот аргумент против крепостной формы крестьянского труда не имел — просто потому, что эпоха особого политического веса экономических идей еще не наступила, а наглядной убедительности тезис об экономической неэффективности крепостных крестьян не имел (да и сегодня не имеет, по мнению ряда историков). Однако у наиболее современной части имперского общества и части бюрократии идея несвободного труда крепостных как тормоза на пути прогресса не вызывала сомнений.

Главной проблемой на пути ликвидации «крепостного права» как своеобразной «свалки отходов» на стройке современного имперского общества была необходимость снова перестроить это общество так, чтобы оно теперь включало и крестьян. Как и в случае с другими радикальными реформаторскими проектами первых десятилетий XIX в., боязнь вызвать социальные потрясения не была основным сдерживающим фактором. Реформу тормозило полное отсутствие представлений о практической, «технической» стороне дела. Что значит «освободить крестьян от крепостной зависимости»? Как оформить их новый статус юридически, на каких принципах определить новый режим землепользования, как организовать поддержание правопорядка в новой деревне, суд, сбор налогов? Нужно было учесть и множество более частных, но не менее важных аспектов, прежде неразрывно «упакованных» в симбиозе крепостных и помещика. Николай I начал разрешение этих вопросов с реформы государственных крестьян, которые, будучи лично свободными, платили подати государству и жили на государственных или дворцовых землях, к которым считались прикрепленными. Превращение их в экономически активное и юридически независимое от местной дворянской власти сословие должно было создать прецедент и послужить моделью для возможной масштабной реформы крепостного крестьянства.

В 1837 г. было учреждено Министерство государственных имуществ, которое возглавил генерал Петр Киселев — человек крайне умеренных политических взглядов, но последовательный сторонник реформирования имперского государства в соответствии с идеалом «современности» постнаполеоновской эпохи. 30 апреля 1838 г. император утвердил «Учреждение об управлении государственными имуществами в губерниях», по которому государственные крестьяне получали сословные (не индивидуальные гражданские!) права. Это был важный шаг к превращению их в субъект права — хотя бы коллективный, а также к началу их интеграции в сословное имперское общество. До реформы государственные крестьяне находились под управлением «земских исправников» — избираемых на три года местных помещиков, которые, за неимением разветвленной государственной администрации на местах, управляли казенными крестьянами. Государственные крестьяне платили фиксированный оброк в казну, независимо от размера земельного участка, которым располагали, и несли разного рода местные повинности, включавшие строительство дорог и участие в других общественных работах. Таким образом, они оказывались вдвойне незащищенными: отсутствующее на местном уровне «государство» никак не ограничивало возможные злоупотребления представлявших его помещиков, а сами помещики, получая власть лишь на три года, были склонны эксплуатировать государственных крестьян куда сильнее, чем своих собственных крепостных.

В рамках реформы Киселева в губерниях создавались Палаты государственных имуществ, в ведении которых были земли, леса и другие угодья, но не сами крестьяне, впервые четко отделяемые от «имущества» землевладельца (государства). Непосредственное управление крестьянскими делами подлежало ведению крестьянской общины, которая выступала в качестве коллективного контрагента государства. С одной стороны, с точки зрения воплощения идеала современной государственной машины, такое решение кажется очередным неудовлетворительным компромиссом. Вместо прямого включения государственных крестьян в общую правовую систему, новое имперское законодательство о государственных крестьянах опиралось на архаичный институт общинного самоуправления, хранителя «традиционного» образа жизни, следующего нормам обычного права. С другой стороны, сам этот архаический институт в значительной степени являлся новейшим продуктом социальной инженерии властей. Государственные крестьяне объединялись в сельские общества, совпадавшие с большой деревней или включавшие несколько небольших — всего в империи их было учреждено около шести тысяч. Из нескольких сельских обществ составлялась волость. Все местные вопросы, включая вопрос о переделе общественных полей, решались самими обществами на сходах, которые собирались раз в три года, а между ними — сельскими управлениями из выборных крестьян. Текущие дела конкретной деревни решал обыкновенный сельский сход. Так законодательно создавалась «исконная общинность» крестьян — облегчая нагрузку на государство благодаря старинной практике насаждения круговой поруки и коллективной ответственности, но одновременно и создавая основу для солидарного коллективного действия, в диапазоне от бунта до национальной мобилизации.

Новые судебные институты для государственных крестьян тоже строились на общинном принципе: низшим судебным органом была сельская расправа, состоявшая из сельского старшины и двух «добросовестных» крестьян, «отличных хорошим поведением и доброй нравственностью». Недовольные решением сельской расправы могли обжаловать ее приговор в волостной расправе. Для деятельности крестьянских судов был составлен специальный «Сельский судебный устав». Раз в три года волостной сход выбирал волостное правление и членов волостного суда (расправы), которых утверждала Палата государственных имуществ по представлению окружного начальника. Так имперское государство создавало архаические по форме институты, стимулирующие развитие местного самоуправления — потенциальную основу сверхсовременного, демократического государственного строя.

Киселев стремился сделать формирующееся самоуправляющееся сословие государственных крестьян экономически процветающим, представляющим привлекательный образец для будущих освобожденных помещичьих крепостных. В годы царствования Николая I государственные подушная и оброчная подати, взимаемые с казенных крестьян, не повышались ни разу. Возведенный в графское достоинство в 1839 г. Киселев твердо стоял на том, что «каждый сверх меры исторгнутый от плательщиков рубль удаляет на год развитие экономических сил государства». Слабым хозяйствам предоставлялись долговременные податные (налоговые) льготы, малоземельным крестьянам добавлялись наделы из фонда свободных государственных земель. В рамках этой программы крестьян переселяли из губерний, страдавших аграрным перенаселением, в губернии, располагавшие свободными землями. Если крестьяне переселялись в степные районы, которые нужно было колонизировать, они получали больше земли и помощь от властей, а на месте поселения им выделяли бесплатный лес. Такие переселенцы на три набора освобождались от рекрутской повинности, в течение шести лет к ним не подселяли солдат (так называемая льгота от воинского постоя), с них списывались все недоимки (долги), и они освобождались от податей на четыре года, а следующие четыре года платили половину суммы налога.

Министерство государственных имуществ пыталось влиять и на методы хозяйствования, в частности, заставляя сажать на общественных полях картофель, что снижало риски монокультурного зернового хозяйства. Подобные модернизационные меры сверху могли провоцировать протест — так, насаждение картофеля вызвало волнения среди государственных крестьян Поволжья. Но в целом хозяйство государственных крестьян постепенно становилось более рациональным и интенсивным. Кроме того, в деревнях поощрялось устройство школ. Если в 1838 г. в сельских обществах насчитывалось 60 школ с 1800 учащимися, то через 16 лет школ уже было 2550. В них училось 110 тыс. детей, в том числе 18,5 тыс. девочек.

Таким образом, реформа государственных крестьян продемонстрировала реализуемость программы ликвидации «крепостного права» и рациональной организации крестьянского хозяйства. Но даже в своей умеренной версии и свободная от необходимости преодолевать сопротивление помещиков, реформа Киселева содержала элементы социальной революции.

Во-первых, за крестьянами признавалось право не только на личную свободу (в рамках верховного суверенитета государства), но и на земельную собственность. Речь шла не об индивидуальных правах и не о полноценной частной собственности (чего можно было бы ожидать от радикальной реформы), но, по сути, государство пересматривало принципы произошедшей в середине XVIII в. конвертации доимперских форм владения и господства в современные категории собственности. Крестьян освобождали от состояния «крепостной зависимости» с предоставлением земли (пусть и в общинном владении) не просто из соображений гуманизма или нежелания создавать прослойку «пролетариев» европейского типа. Как бы ни спорили историки и правоведы о природе землевладения в Московском царстве, последовательно правовой («государственный») подход требовал применить по отношению к крестьянам ту же процедуру «конвертации» прежних прав и привилегий, которая избирательно была применена в свое время лишь к шляхетству. Если крестьянские сообщества в доимперский период пользовались землей верховного собственника-царя для выполнения повинностей и собственного прокорма (аналогично помещикам, распоряжавшимся землей от имени царя), то учреждение современной собственности на землю делало их не безземельными, а владеющими некой долей земли, наряду с прежними распорядителями ее — помещиком или государством. Государство было готово уступить часть владений для восстановления крестьянской собственности; перспективы компенсации частновладельческих крепостных за счет помещиков оставались туманными.

Во-вторых, как уже упоминалось, ради получения земли государственных крестьян стимулировали переселяться на свободные территории, положив начало современному типу колонизации — как элементу более глобальной социально-экономической программы. Обретение нового правового и экономического статуса оказывалось обусловлено вольным или невольным участием в неком политическом проекте. Традиционно являясь главным агентом имперской колонизации, с распространением представлений о нации (в разном понимании) крестьяне все больше начинают восприниматься как проводники той или иной версии «русскости». Эта новая миссия была не столь заметна в случае освоения старых и новых имперских владений в Новороссии, Харьковской, Тамбовской, Оренбургской и Астраханской губерниях, а с 1845 года — и в западной Сибири. Более отчетливо она проявилась при переселении государственных крестьян на Северный Кавказ, где ими даже пытались усилить казачье сословие, компенсируя убыль казаков в результате не прекращавшихся в регионе военных действий.

Совершенно целенаправленно стали проводить политику «национализации» крестьян после подавления Польского восстания 1830–31 гг. Имперские власти попытались ограничить влияние польских дворян-землевладельцев на западных (литовских и белорусских) и юго-западных (украинских) окраинах империи, в том числе посредством воздействия на принадлежавших им крестьян. Главным образом руськие по происхождению, говорившие на диалектах белорусского и украинского, исповедовавшие православную, униаткую или католическую веру крестьяне, в силу низкого социального статуса и образования, не испытали столь глубокой полонизации, как местная шляхта. С началом реформы Киселева в Западном крае шляхтичи-арендаторы отстранялись от контроля за государственными крестьянами и заменялись штатными чиновниками, а в государственных деревнях учреждались органы крестьянского самоуправления по образцу центральной России. Именно на бывших «кресах» (пограничных территориях бывшей Речи Посполитой) Российская империя начала проводить национализирующую, т.е. русификаторскую, политику, объектом которой становились крестьяне. В годы николаевского правления понимание русификации диктовалось идеологией официальной народности, а не романтическим образом русской «этнографической» нации. Поэтому крестьян территорий, которые сегодня входят в Украину, Литву и Беларусь, ориентировали на принятие православия и на лояльность российскому самодержавию как защитнику от эксплуатации польскими панами. Через принятие принципов «православия» и «самодержавия» они вливались в русскую «народность», а вместе с тем в благонамеренный российский имперский национализм проникали идеи этнокультурной русскости и недоверия привилегированным сословиям.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК