Сомкнись! По караулам марш!
Сомкнись! По караулам марш!
— Разводы всегда бывали у Саксонского плаца, — продолжал старик. — Суворовский развод был короток. Махал, давал знать, когда он едет. Тут люди, заранее рассчитанные на две стороны, поставленные одна против другой, становятся в ружье. Как приехал, коляска еще не успела остановиться, а он уж из нее выскочил. Тут сделают на караул. «Здорово, ребята! Ура!» — и пошел к фронту. Все кричат: «Здравия желаем, ваше сиятельство! Ура!»
Одет он был всегда в обыкновенной форме, без орденов, очень просто. Потом сделают на плечо, на руку и «ура!» В это время линия проходит через линию, и когда обе линии, пройдя до стены или краев площади, повернутся направо кругом (тогда все ворочались направо кругом, а налево кругом не знали, — прибавил старик), то командуют: «Сомкнись! По караулам марш!» И идут мимо Суворова отделениями, скорым шагом. «Браво! Браво! Молодцы! Хорошо!!!»
Как прошли войска, он садится в карету — и домой, а там уже камердинер дожидается с ведром холодной воды. Как на крыльцо, сейчас сам быстро разденется. Камердинер и денщик помогают ему и чуть не рвут с него платье. Ведро воды на голову. Окатится весь и марш в комнаты, да там и одевается. Ведро воды, бывало, у него в передней так и дежурит. Откуда бы ни приехал, поздно ли, рано ли, как в квартиру, так и окачивается. «Помилуй Бог, хорошо! Здорово! Помилуй Бог, здорово!»
Тут же была сочинена и песня на Прагу, да я ее не помню. А вот на Мациевицкую победу, так знаю. Ее пели в полках уж под Варшавой:
Слух Костюшки достигает —
Сераковский в прах разбит.
Из Варшавы выступает,
К Мациевицам сам спешит.
Тщетно, тщетно помышляет,
Мысль надменную питает,
Хочет русских победить!
А Ферзен, Ферзен тщится упредить.
Солнце луч едва пустило,
Россов в лагерях уж зрит;
К полдню бегу не свершило —
Враг повергнутый лежит!
Сам Костюшко в плен попался,
Тщетный, ложный сей герой!
Торжеством сим окончался
Мациевицкий славный бой.
Нас бессмертие венчает,
Слава зиждет нам алтарь!
Нас вселенна почитает —
Дивен Бог и Россов царь!
Сменившись с караула, оба наши эскадрона отправились в полк, в город Луцк, на зимние квартиры. А в 1796 году выступили в город Тульчин, на ревию (смотр).
Вот чернильница (при этом старик подвинул ее к правому углу стола), пусть она примерно будет Тульчин, грязный, жидовский городишко. Возле него стоял, отдельным лагерем, особый отряд.
А вот тавли?нка{129} с табаком (старик подвинул тавлинку к левому углу стола) будет на этот раз Пражка — укрепление, выстроенное Суворовым к концу лагерей.
А эти три пера впереди речки (он провел пальцем по нижнему краю стола) пусть будут белые шатры трех больших лагерей, в которых помещалась остальная армия, протянувшись почти до самого леса. На опушке его, по близости речки, была разбита церковная палатка. К правой стороне лагеря подходила другая речка, она текла вниз, к самому городу.
Таким образом чернильница и тавлинка, украшенная на этот раз заветным названием «Пражки», послужили старику основанием, на котором он с помощью сломанного пальца начертил Тульчинскую позицию.
— Ну вот-с, видите ли, тут (он указал на противоположный угол стола) было обширное поле!
Ох, Ваше благородие, помню я это поле! Много на нем пролито поту и конского, и нашего. Облака пыли носились, когда по нем с криком «ура!» пролетали наши эскадроны. Не однажды случалось встретить ясный взор нашего батюшки Суворова. Когда бывал он нами доволен и дружным голосом огласят равнину, тогда с окончанием ученья благодарит нас.
Кажется, и утомления не чувствовали, как-то весело бывало у него на ученьях.
— Ну, дедушка, видно, вы крепко любили Суворова?
— Да, Ваше благородие, может быть, не один найдется такой, как я, который за покой его души денно и нощно молит Бога.
Как я вам уже докладывал, вся армия стояла под Тульчином в четырех отдельных лагерях, по-бригадно, как кому позволяло место.