Глава 27 80-е годы: дробятся монументы

Глава 27

80-е годы: дробятся монументы

Дробится реаный цоколь монумента,

Взеыеает сталь отбойных молоткое.

Крутой раствор особого цемента

Рассчитан был на тысячи веков.

Все, что на сеете сделано руками,

Рукам под силу обратить на слом.

Но дело е том,

Что сам собою камень —

Он не быеает ни добром, ни злом.

Александр Твардовский.

Монумент

В 1982 году Юрий Андропов стал Генеральным секретарем ЦК КПСС, и к тому времени его наступление на «антиобщественные элементы» страны шло полным ходом. В отличие от некоторых его предшественников, Андропов неизменно считал, что диссиденты, при всей их немногочисленности, представляют собой серьезную угрозу советской власти. В 1956-м, будучи послом СССР в Будапеште, он своими глазами видел, как быстро интеллектуальное движение может перерасти в народную революцию. Он полагал, кроме того, что все многообразные проблемы страны — политические, экономические, социальные — можно решить за счет усиления дисциплины. Нужны более жесткие тюрьмы и лагеря, более внимательный надзор, более активные меры подавления и устрашения[1864].

Эти методы Андропов отстаивал еще в должности председателя КГБ, которую занимал с 1967 года, и эти методы он пытался использовать в короткий период своего пребывания на посту руководителя страны. Усилиями Андропова первая половина 80-х годов запомнилась как наиболее репрессивное время в советской истории после смерти Сталина. Можно подумать, система, прежде чем лопнуть, должна была дойти до точки кипения.

С конца 70-х годов андроповский КГБ произвел много арестов и повторных арестов. По указаниям председателя неуступчивым активистам нередко давали второй срок по отбытии первого, как в сталинские времена. Членство в какой-либо из Хельсинкских групп — диссидентских организаций, следивших за выполнением Советским Союзом Хельсинкских соглашений, — стало верной дорогой в тюрьму. За 1977–1979 годы было арестовано двадцать три члена Московской Хельсинкской группы, семеро были высланы за границу. Юрий Орлов, возглавлявший Московскую Хельсинкскую группу, находился в лагере и ссылке всю первую половину 80-х годов[1865].

Арест не был единственным оружием Андропова. В первую очередь он стремился отпугнуть людей от участия в диссидентском движении, и поэтому размах репрессий сильно увеличился. Даже те, кого всего-навсего подозревали в сочувствии движениям за гражданские права, за религиозную или национальную свободу, могли потерять очень многое. Подозреваемых и членов их семей могли лишить не только должности, но и профессионального статуса. Их детям могли закрыть доступ в университеты. Можно было остаться без телефона, возникали трудности с пропиской, ограничения на поездки за границу[1866].

К концу 70-х андроповские многоуровневые «дисциплинарные меры» привели к тому, что движение инакомыслящих внутри страны и те, кто поддерживал его за границей, разделились на небольшие, непримиримые и зачастую с недоверием относившиеся друг к другу группировки. Одну составляли правозащитники, за судьбой которых пристально следили «Международная амнистия» и подобные ей организации. Другую — диссиденты-баптисты, которых поддерживала международная баптистская церковь. Были различные национальные движения — украинское, литовское, латвийское, грузинское, — которым оказывали помощь соотечественники-эмигранты. Были турки-месхетинцы и крымские татары, депортированные при Сталине и добивавшиеся возвращения в родные места.

Возможно, самой заметной группой диссидентов, пользовавшейся поддержкой Запада, были отказники — советские евреи, которым власти отказали в выезде в Израиль. Ставшие широко известными благодаря принятой в 1975 году конгрессом США поправке Джексона-Вэника, которая связала торговый статус СССР по отношению к Соединенным Штатам с вопросом об эмиграции, отказники оставались предметом серьезной заботы Вашингтона до самого распада СССР. Осенью 1986-го на встрече с Горбачевым в Рейкьявике президент Рейган лично предъявил советскому руководителю список 1200 советских евреев, желающих выехать из страны[1867].

Все эти группировки, арестованных членов которых теперь держали отдельно от уголовников, были обильно представлены в советских лагерях и тюрьмах. Как политзаключенные прошлых лет, люди объединялись в сплоченные организации по национальному или идейному признаку[1868]. К тому времени лагеря стали своеобразным средством установления связей, чуть ли не школой диссидентства, где политзаключенные могли находить себе единомышленников. Часто представители разных народов — литовцы, латыши, грузины, армяне — вместе отмечали национальные праздники друг друга и рассуждали о том, кто первый добьется независимости[1869]. Завязывались отношения и между поколениями: прибалтийцы и украинцы получали возможность встретиться с националистами прежнего «призыва», с антисоветскими партизанами, сидевшими еще с первых послевоенных лет, с теми, о ком Буковский писал:

«Ведь жизнь их приостановилась, когда им было лет по двадцать… По воскресеньям летом они выползали на солнышко с аккордеонами — играли мелодии, которых уже не помнят у них дома. Жуткое это было зрелище. Действительно, будто в загробное царство спустился»[1870].

Старшим зачастую трудно было понять младших.

«Они все еще жили психологией 40-х годов — партизанской психологией. Уж если такой массе народа не удалось добиться освобождения с оружием в руках — то какой смысл писать бумажки?»[1871].

Но старики все еще были способны воодушевлять молодых своим примером. Такие встречи способствовали формированию людей, которые во второй половине 80-х организовали национальные движения, внесшие вклад в распад Советского Союза. Вспоминая два года, проведенные в лагерях в начале десятилетия, грузинский активист Давид Бердзенишвили сказал мне, что таким, как он, гораздо труднее, чем сидеть, было бы служить в Советской Армии.

Упрочились не только личные связи, но и контакты с внешним миром. Это очень хорошо иллюстрирует «Хроника текущих событий» за 1979 год. Она содержит, помимо прочего, подробный датированный рассказ о жизни штрафников в лагере Пермь-36:

«13 сентября. Жукаускас обнаружил в супе белого червяка.

26 сентября. Он же нашел у себя в миске темное насекомое 1,5 см длиной. Находка тут же была предъявлена к-ну Нелиповичу.

27 сентября. В камере № 6 (ПКТ) зафиксирована температура + 12 °C.

28 сентября. К-н Федоров обещал поднять температуру до +18 °C.

29 сентября. Температура в камерах утром 12 °C. Выданы вторые одеяла и ватные штаны. В комнатах дежурных надзирателей установлены обогреватели. Вечером в камерах +11°.

30 сентября. И днем, и вечером +11°.

1 октября. +11,5°.

2 октября. В камере № 6 (Жукаускас, Глузман, Мармус) установлен 500-ваттный обогреватель. И утром, и вечером +12°.

Жукаускасу предложили подписать акт, в котором продукция уменьшена в десять раз. Отказался.

10 октября. … Балахонов отказался добровольно прийти на заседание административной воспитательной комиссии. По приказу Никомарова его приволокли силой».

И так далее[1872].

Власти были бессильны остановить утечку информации такого рода, они ничего не могли поделать с западными радиостанциями, вещавшими на СССР. Об аресте Бердзенишвили в 1983-м через два-три часа уже говорили по Би-Би-Си[1873]. Ратушинская и ее подруги по женскому лагерю в Мордовии послали Рейгану поздравление в связи с победой на президентских выборах в США, которое он получил через два дня. Кагэбэшники, весело пишет Ратушинская, были вне себя[1874].

Самым здравомыслящим из наблюдателей, смотревших с Запада в советское зазеркалье, эти чудеса изобретательности представлялись чем-то бьющим мимо цели. В практическом плане Андропов казался им бесспорным победителем. Десятилетие давления, арестов и вынужденных отъездов за границу уменьшило и ослабило движение диссидентов[1875]. Голос наиболее известных из них в середине 80-х не был хорошо слышен: Солженицына давно уже отправили за границу, Сахаров находился во внутренней ссылке в Горьком. Сотрудники КГБ сидели у дверей Роя Медведева, следя за каждым его движением. Никто в СССР, казалось, не замечал борьбы диссидентов. Питер Реддауэй, который был в то время, вероятно, крупнейшим западным специалистом по советскому инакомыслию, писал в 1983 году, что диссидентские группы

«почти не увеличили свою популярность среди основной массы рядовых людей, населяющих глубинные районы России»[1876].

Громилы и надзиратели, зловредные психиатры и сотрудники КГБ могли, казалось, спать спокойно. Но земля уже уходила у них из-под ног. Жесткий отказ Андропова мириться с инакомыслием оказался недолговечным. Он умер в 1984-м, и его политика умерла вместе с ним.

В марте 1985 года, когда на пост Генерального секретаря ЦК КПСС был избран Михаил Горбачев, личность нового советского лидера поначалу была загадкой как для иностранцев, так и для советских граждан. Вроде бы такой же гладкий и скользкий, как другие советские руководители, — но вместе с тем ощущались и намеки на отличия. В первое лето после его прихода к власти я встретилась с группой ленинградских отказников, у которых «наивность» Запада вызывала смех: как мы можем из того, что Горбачев якобы предпочитает водке виски, а его жена якобы любит западные наряды, делать вывод, что он более либерален, чем его предшественники?

Они ошиблись: он действительно был другим. Мало кто в то время знал, что Горбачев происходит из семьи «врагов народа». Одного его деда, крестьянина, арестовали и отправили на лесоповал в 1934-м. Другого деда арестовали в 1937-м. На следствии его избивали, ему ломали руки, зажимая их дверью. Все это оказало на юного Михаила огромное воздействие. Позднее в мемуарах он писал:

«Помню, как после ареста деда дом наш — как чумной — стали обходить стороной соседи, и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной… Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь»[1877].

Тем не менее скептицизм отказников имел под собой некоторые основания: первые месяцы правления Горбачева были разочаровывающими. Он развернул антиалкогольную кампанию, которая разозлила людей, нанесла ущерб старинным виноградникам Грузии и Молдавии и, возможно, даже спровоцировала экономический кризис, наступивший через несколько лет: некоторые считают, что именно уменьшение доходов от водки непоправимо нарушило хрупкое финансовое равновесие страны. Только после взрыва на Чернобыльской атомной электростанции в апреле 1986 года Горбачев отважился на подлинные реформы. Убежденный, что страна нуждается в откровенном разговоре о ее трудностях, он выступил с идеей «гласности».

Поначалу гласность, как и антиалкогольная кампания, была политической линией, в первую очередь связанной с экономикой. Горбачев, судя по всему, надеялся, что открытое обсуждение более чем реальных экономических, экологических и социальных проблем Советского Союза позволит принять быстрые решения, провести «перестройку». Однако поразительно быстро гласность сфокусировалась на истории СССР.

Когда пытаешься говорить об общественных дискуссиях в Советском Союзе в конце 80-х, на ум постоянно приходят метафоры, связанные с потопом: словно прорвало какую-то плотину или дамбу. В январе 1987 года Горбачев сказал заинтригованным журналистам, что необходимо закрыть «белые пятна» в советской истории. К ноябрю перемены зашли так далеко, что Горбачев стал вторым советским партийным лидером, открыто заявившим о «белых пятнах» с трибуны:

«Совершенно очевидно, что именно отсутствие должного уровня демократизации советского общества сделало возможным и культ личности, и нарушения законности, произвол и репрессии 30-х годов. Прямо говоря — настоящие преступления на почве злоупотребления властью. Массовым репрессиям подверглись многие тысячи членов партии и беспартийных. Такова, товарищи, горькая правда»[1878].

Горбачев был менее красноречив, чем Хрущев, но воздействие его слов на широкие слои общества было, пожалуй, сильнее. Ведь Хрущев выступал в узком партийном кругу, Горбачев же — по национальному телевидению.

Горбачев, кроме того, действовал в духе своих речей с гораздо большим энтузиазмом, чем Хрущев. Советская печать каждую неделю выступала с новыми открытиями и разоблачениями. Широкому читателю наконец-то стали доступны Осип Мандельштам, Иосиф Бродский, «Реквием» Анны Ахматовой, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, даже «Лолита» Владимира Набокова. После некоторой борьбы «Новый мир», которым руководил уже другой главный редактор, начал из номера в номер публиковать «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына[1879]. «Один день Ивана Денисовича» вскоре разошелся в миллионах экземпляров; тираж различных воспоминаний о ГУЛАГе, ходивших до этого только в самиздате, а то и вовсе не имевших читателей, составлял сотни тысяч. Фамилии некоторых авторов были на слуху у всех: Евгения Гинзбург, Лев Разгон, Анатолий Жигулин, Вар-лам Шаламов, Дмитрий Лихачев, Анна Ларина.

Вновь пошла реабилитация. За 1964–1987 годы было реабилитировано всего двадцать четыре человека. Теперь, отчасти в ответ на спонтанные разоблачения прессы, процесс возобновился. На сей раз он затронул и тех, кого обошли во время «оттепели». Одним из первых стал Бухарин, наряду с девятнадцатью другими партийными руководителями, осужденными в ходе показательных процессов. Теперь объявили, что их дела были сфальсифицированы[1880]. Народу предстояло услышать правду.

Помимо художественной литературы, мемуаров и публицистики, появились разоблачительные публикации, основанные на архивных документах. Авторами публикаций были как переориентировавшиеся советские историки, так и историки нового поколения, создавшие общество «Мемориал». Некоторые члены «Мемориала» много лет собирали устные и письменные рассказы о лагерях. Среди них был Арсений Рогинский, основатель журнала «Память», который еще в 70-е годы начал выходить сначала в самиздате, а затем и за рубежом. Группа, образовавшаяся вокруг Рогинского, начала собирать базу данных о репрессированных. Позднее «Мемориал» возглавил борьбу за идентификацию тел в массовых захоронениях поблизости от Москвы и Ленинграда, а также за возведение памятников жертвам сталинизма. После недолгих попыток превратиться в политическое движение, завершившихся неудачей, «Мемориал» в 90-е годы стал самым авторитетным в России центром исследований советской истории и защиты прав человека. Рогинский остается главой «Мемориала» и одним из его ведущих историков. Исторические публикации «Мемориала» вскоре стали хорошо известны ученым России и всего мира благодаря их точности, соответствию фактам и аккуратному, продуманному использованию архивных материалов[1881].

Но, хотя характер общественных обсуждений менялся с головокружительной быстротой, ситуация была не такой простой, какой могла показаться со стороны. Даже когда Горбачев проводил реформы, которые вскоре привели к распаду СССР, даже когда в Германии и США пышно цвела «горбимания», Горбачев, подобно Хрущеву, продолжал глубоко верить в советскую власть. Он никогда не посягал на основные принципы советского марксизма, не подвергал сомнению заслуг Ленина. Он стремился реформировать и модернизировать Советский Союз, а вовсе не разрушить его. Возможно, из-за горького семейного опыта он пришел к мысли, что необходимо сказать правду о прошлом. Но связи между прошлым и настоящим он, похоже, поначалу не понимал.

Поэтому публикация огромного количества материалов о сталинских лагерях, тюрьмах и массовых убийствах первое время не сопровождалась массовым освобождением диссидентов, которые все еще оставались в заключении. В конце 1986 года, хотя Горбачев уже готовился повести речь о ликвидации «белых пятен», хотя «Мемориал» начал открыто агитировать за сооружение памятника жертвам репрессий, хотя остальной мир с волнением заговорил о новом советском руководстве, организация «Международная амнистия» знала имена шестисот узников совести, по-прежнему находившихся в советских лагерях, и подозревала, что на самом деле их гораздо больше[1882].

В их числе был Анатолий Марченко, который умер в декабре 1986-го в Чистопольской тюрьме во время голодовки[1883]. Его жена Лариса Богораз, приехав в тюрьму, увидела, что тело мужа охраняют трое вохровцев. Встретиться в тюрьме с кем-либо — с врачами, с другими заключенными, с начальством — ей не позволили. Чурбанов, единственный сотрудник тюремной администрации, который с ней общался, разговаривал с ней грубо. Он отказался сообщить причину смерти Марченко, выдать свидетельство о смерти, свидетельство о захоронении, историю болезни и даже его письма и дневники. С группой друзей и тремя вохровцами она проводила тело мужа до городского кладбища, где он и был похоронен[1884].

Хотя власти окружили смерть Марченко тайной, они, как позднее сказала Богораз, не смогли скрыть, что он погиб как борец.

«Его борьба длилась двадцать пять лет, и он ни разу не поднимал белый флаг капитуляции»[1885].

Трагическая смерть Марченко не была напрасной. Горбачева, возможно, подстегнула поднявшаяся по всему миру волна возмущения (заявления Богораз стали очень широко известны), и в конце 1986 года он наконец решил отпустить на свободу всех советских политзаключенных.

В амнистии, навсегда покончившей с советскими лагерями и тюрьмами для политзаключенных, было много странного. Самое странное, однако, то, что она привлекла к себе очень мало внимания. Ведь, что ни говори, это был конец ГУЛАГа, конец системы мест заключения, где в свое время содержались миллионы людей. Это был триумф правозащитного движения, на котором в течение предыдущих двух десятилетий было сосредоточено столько дипломатических усилий. Это был подлинно исторический переходный момент — и он остался почти незамеченным.

Иностранные журналисты, работавшие в Москве, дали на эту тему несколько разрозненных материалов, но из тех, кто написал книги об эпохе Горбачева и Ельцина, почти никто даже не упомянул о конце политических лагерей. Даже лучшие из многих талантливых публицистов и журналистов, находившихся в Москве в конце 80-х, были всецело увлечены другими событиями того времени — неудачными попытками провести экономическую реформу, первыми свободными выборами, изменениями во внешней политике, концом советской империи в Восточной Европе, концом Советского Союза как такового[1886].

Внимание жителей России было приковано к тем же событиям, и из них тоже мало кто заметил ликвидацию ГУЛАГа. Знаменитые в подпольном мире диссиденты вышли на свободу и увидели, что они больше не знамениты. Многие из них были уже немолоды и не могли идти в ногу с эпохой. По словам одного западного журналиста, работавшего в то время в России, они

«сделали себе имя, находясь в четырех стенах, печатая петиции на древних пишущих машинках на своих дачах, бросая вызов советской власти в халате за чашкой немыслимо сладкого чая. Они не были созданы для парламентских боев и теледебатов и выглядели совершенно сбитыми с толку тем, как резко переменилась страна за время их отсутствия»[1887].

Из бывших диссидентов, оставшихся в сфере публичного внимания, большую часть в первую очередь волновала теперь отнюдь не судьба последних концлагерей СССР. Андрей Сахаров, в декабре 1986-го вернувшийся из ссылки и в 1989 году избранный делегатом Съезда народных депутатов, очень быстро начал агитировать за реформу собственности[1888]. Армянский политзаключенный Левон Тер-Петросян через два года после освобождения стал президентом своей страны. Многие украинцы и прибалтийцы, выйдя из пермского и мордовского лагерей, попали прямо в жаркую гущу своей национальной политики и стали всеми силами добиваться независимости[1889].

КГБ, конечно, заметил ликвидацию своих политических тюрем и лагерей, но даже руководители этой организации, похоже, не вполне понимали значение события. Читая немногие доступные официальные документы второй половины 80-х, поражаешься тому, как мало изменился язык «органов» даже на этой стадии их существования. В феврале 1986 года председатель КГБ Виктор Чебриков гордо заявил на XXVII съезде КПСС, что КГБ разоблачил

«ряд агентов империалистических разведок».

В последнее время, заявил он,

«определенные круги на Западе постоянно муссируют тему о мнимых нарушениях политических прав и свобод человека в Советском Союзе… Все это рассчитано на то, чтобы подогреть антиобщественные устремления отдельных отщепенцев из числа советских граждан…»[1890].

Позднее в том же году Чебриков направил в ЦК записку, которая начинается с утверждения, что в последние годы была пресечена подрывная деятельность

«спецслужб империализма и связанных с ними враждебных элементов из числа советских граждан».

КГБ, по его словам, удалось «парализовать» деятельность Хельсинкских групп и других подобных организаций и даже добиться того, что за 1982–1986 годы более ста человек

«отказались от продолжения противоправной деятельности и встали на путь исправления».

Отдельные из них (Чебриков назвал девять фамилий)

«выступили по телевидению и в газетах с публичными заявлениями, разоблачающими спецслужбы Запада и бывших единомышленников».

Тем не менее несколькими фразами ниже Чебриков признает, что положение дел меняется. Чтобы понять масштаб изменений, надо читать внимательно:

«В нынешних условиях демократизации всех сторон общественной жизни, крепнущего единства партии и народа представляется возможность рассмотреть вопрос об освобождении в порядке помилования из мест лишения свободы и ссылки определенной части осужденных»[1891].

Словом, диссиденты так слабы, что больше не могут принести вреда, и в любом случае, как Чебриков заявил несколько ранее на заседании политбюро,

«чтобы быть уверенными, что указанные лица не будут продолжать заниматься враждебной деятельностью, за ними будет установлено наблюдение»[1892].

В отдельной записке он добавил, что, по данным КГБ, 96 диссидентов находятся на принудительном психиатрическом лечении. Те из них, доложил он,

«кто по состоянию здоровья не представляет более общественной опасности, переводятся в психиатрические больницы общего типа или под наблюдение родственников»[1893].

ЦК КПСС пошел навстречу, и в феврале 1987 года было помиловано 200 человек, осужденных по статьям 70 и 190-1. Другие были освобождены несколькими месяцами позже в ознаменование тысячелетия крещения Руси. Из психиатрических больниц за последующие два года было выпущено более 2000 человек (как видим, гораздо больше, чем 96)[1894].

И даже тогда — возможно, в силу привычки, возможно, потому, что КГБ боялся уменьшения своего влияния вследствие уменьшения числа заключенных, — «органы» отпускали политических неохотно. Поскольку речь шла не об амнистии, а о помиловании, от политзаключенных, которых освобождали в 1986–1987 годы, требовали, чтобы они вначале подписали некое отречение от антисоветской деятельности. Большинству дали возможность изобрести свою формулировку и тем самым избежать прямого покаяния, скажем:

«В связи с ухудшением здоровья заниматься антисоветской деятельностью временно не собираюсь»,

или:

«Никогда не занимался антисоветской деятельностью, считал и считаю себя антикоммунистом, занимался антикоммунистической деятельностью»

(за антикоммунизм статьи не было). Диссидент Лев Тимофеев написал:

«Прошу освободить меня от назначенного мне срока заключения. Не имею намерения наносить ущерб Советскому государству, как, впрочем, не имел такого намерения никогда прежде»[1895].

Однако от некоторых требовали, как встарь, отречения от своих убеждений или эмиграции[1896]. Одного украинского диссидента выпустили из заключения, но отправили в ссылку, где он должен был соблюдать комендантский час и раз в неделю отмечаться в милиции[1897]. Один грузинский диссидент отказался писать какое-либо заявление, и его заставили досидеть оставшиеся ему полгода[1898]. Другой заявил, что не совершил никакого преступления и просить помилования не намерен[1899].

Симптоматична для того времени судьба украинца Богдана Климчака, осужденного за попытку покинуть СССР. В 1978 году, боясь быть арестованным за украинский национализм, он перешел через границу в Иран и попросил политического убежища. Иранцы отправили его обратно. В апреле 1990-го он все еще находился в пермском лагере для политических. Группа американских конгрессменов, посетив его там, обнаружила, что условия в Перми практически не изменились. Заключенные по-прежнему жаловались на чрезвычайный холод, их по-прежнему сажали в штрафной изолятор за такие провинности, как отказ застегнуть верхнюю пуговицу форменной рубашки[1900].

Так или иначе, со скрипом и скрежетом, нехотя, репрессивная система наконец остановилась — как и система в целом. Пермские лагеря для политических были окончательно закрыты в феврале 1992-го, и к тому времени Советский Союз как таковой уже перестал существовать. Все бывшие советские республики превратились в независимые государства. Главами Армении, Украины и Литвы стали бывшие политзаключенные. Некоторые из этих стран возглавили бывшие коммунисты, чья вера в коммунистические идеалы разрушилась в 80-е годы, когда они впервые увидели свидетельства былого террора[1901]. КГБ и МВД были хоть и не распущены, но преобразованы. Бывшие сотрудники «органов» начали искать работу в частном секторе. Тюремщики поняли, куда дует ветер, и стали аккуратно внедряться в местные органы власти. Новый российский парламент в ноябре 1991 года принял «Декларацию прав и свобод человека и гражданина», гарантирующую, помимо прочего, свободу передвижения, свободу вероисповедания и право расходиться во мнениях с правительством[1902]. Увы, новая Россия не стала образцом национальной, религиозной и политической терпимости — но это уже другая, особая тема.

Перемены шли с ошеломляющей быстротой, и никто, кажется, не был ошеломлен ими сильнее, чем человек, положивший начало распаду СССР. Ибо в этом в конечном счете состояло крупнейшее заблуждение Горбачева: Хрущев знал, Брежнев знал, а Горбачев, внук «врагов народа» и родоначальник «гласности», не мог понять, что полное и честное обсуждение советского прошлого рано или поздно поставит под вопрос легитимность советского режима как такового.

«Теперь мы яснее представляем себе цель, — сказал он в 1989 году в новогоднем обращении к народу. — … Эта цель — гуманный, демократический социализм, общество свободы и социальной справедливости»[1903].

Даже тогда он не способен был предвидеть, что «социализм» в советском варианте вскоре исчезнет с лица земли.

Он и годы спустя все еще не видел связи между разоблачительными публикациями эпохи «гласности» и крахом советского коммунизма. Горбачев не понимал простую вещь: как только была сказана правда о сталинском прошлом, невозможно стало поддерживать миф о советском величии. И с тем, и с другим было связано слишком много жестокости, слишком много крови, слишком много лжи.

Но если Горбачев не понимал свою страну, многие другие ее понимали. Двадцатью годами раньше Александр Твардовский, впервые опубликовавший Солженицына, выразил в стихах свое ощущение силы скрытого прошлого, ощущение способности ожившей памяти мощно воздействовать на систему:

И даром думают, что память

Не дорожит сама собой,

Что ряской времени затянет

Любую быль, Любую боль;

Нет, все былые недомолвки

Домолвить ныне долг велит[1904].