Глава 6 Большой террор и после него
Глава 6
Большой террор и после него
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
Анна Ахматова.
Реквием.
1935–1940.
Объективно говоря, 1937 и 1938 год, которые вспоминают как годы «большого террора», не были самыми ужасными в истории лагерей. Не были они и годами наибольшей численности заключенных: в следующем десятилетии она намного возросла и достигла максимума гораздо позже, чем обычно думают, — в 1952 году. Хотя доступная нам статистика страдает неполнотой, ясно, что смертность в лагерях была выше как во время голода (1932–1933), так и в разгар Второй мировой войны — в 1942–1943 годах, когда общее число людей, содержавшихся в ИТЛ, тюрьмах и лагерях военнопленных, составляло примерно четыре миллиона[334].
Есть, кроме того, основания думать, что историки слишком сильно сосредоточили внимание на 1937–1938 годах. Еще Солженицын во многом справедливо сетовал на то, что
«упираются все снова и снова в настрявшие 37-й — 38-й годы»[335].
Ведь за Большим террором последовали еще два десятилетия репрессий. С 1918-го шли регулярные массовые аресты и высылки. В начале 20-х их жертвами были политические оппозиционеры, в конце 20-х — «вредители», в начале 30-х — «кулаки». Все эти волны массовых арестов сопровождались регулярными кампаниями против «антисоциальных элементов».
После Большого террора — новые аресты и депортации. Брали поляков, украинцев, прибалтийцев с территорий, оккупированных в 1939–1940 годах; военнослужащих, побывавших в немецком плену и зачисленных в предатели; обыкновенных людей, оказавшихся по ту сторону фронта после нацистского вторжения в 1941-м. В 1948 году многих освобожденных из лагерей забирали повторно; перед самой смертью Сталина прошли массовые аресты евреев. Конечно, многие жертвы 1937–1938 годов были людьми известными, и «показательные процессы» тех лет были неповторимыми в своем роде зрелищами, однако это позволяет назвать Большой террор не столько вершиной репрессий, сколько их специфической волной, затронувшей как элиту — старых большевиков, ведущих военных и партийных деятелей, — так и широкий круг рядовых граждан, и сопровождавшейся необычно большим количеством казней.
Однако в истории ГУЛАГа 1937 год стал подлинным водоразделом. В том году советские лагеря на время превратились из индифферентных мест заключения, где люди гибли из-за случайностей или халатности, в подлинные лагеря смерти, где людей намеренно убивали пулей или непосильной работой в гораздо большем количестве, чем раньше. Хотя эта перемена была далеко не всеобъемлющей и хотя в 1939-м заключенных стали убивать меньше (смертность в лагерях вплоть до 1953 года, когда умер Сталин, менялась волнообразно — влияли война и идеология), Большой террор оставил в умонастроениях лагерников и их тюремщиков неизгладимый след[336].
Как и всей стране, обитателям ГУЛАГа были видны предвестья будущего террора. После убийства Кирова в декабре 1934-го, в котором до сих пор остается много загадочного, Сталин рядом распоряжений предоставил НКВД гораздо большие права в отношении ареста, пыток и ликвидации «врагов народа». Прошли считаные недели, и жертвами этих распоряжений стали Каменев и Зиновьев — крупные партийные деятели, в прошлом оппоненты Сталина. Наряду с ними арестовали тысячи их сторонников и мнимых сторонников (особенно много в Ленинграде). Последовали массовые исключения из партии, хотя они, надо сказать, не были намного более многочисленными, чем исключения начала 30-х годов.
Постепенно чистка становилась все более кровавой. Весной и летом 1936 года сталинские следователи «работали» с Каменевым, Зиновьевым и группой бывших сторонников Троцкого, готовя их к «признанию своей вины» на большом публичном показательном процессе (он состоялся в августе). Всех их, как и многих их родственников, затем расстреляли. Позднее прошли новые суды над ведущими большевиками, в том числе над популярным Николаем Бухариным. Их семьи тоже пострадали.
Мания арестов и казней распространялась вниз по партийной иерархии и по всему обществу. Ее сознательно усиливал Сталин, который использовал ее, чтобы избавляться от противников, создавать новую прослойку преданных ему руководителей, держать в страхе население и наполнять свои концлагеря. С 1937 года по региональным органам НКВД рассылались количества подлежавших репрессированию. «Первую категорию» составляли те, кого приговаривали к расстрелу, прочих же относили ко «второй категории» и отправляли в лагеря на 8—10 лет. Самые «злостные и социально опасные» подлежали заключению в тюрьмы (видимо, чтобы не воздействовали на лагерников). Некоторые специалисты пытаются установить связь между размером «квоты» для той или иной части страны и представлениями НКВД о регионах с наибольшей концентрацией «врагов». Но, может быть, такой связи и не было[337].
Эти распоряжения сильно смахивают на директивы какого-нибудь пятилетнего плана. Вот, например, данные о количестве подлежащих репрессированию от 30 июля 1937 года.
Регионы
Первая
Вторая
Всего категория категория
Азербайджанская ССР
1500
3750
5250
Армянская ССР
500
1000
1500
Белорусская ССР
2000
10 000
12 000
Грузинская ССР
2000
3000
5000
Киргизская ССР
250
500
750
Таджикская ССР
500
1300
1800
Туркменская ССР
500
1500
2000
Узбекская ССР
750
4000
4750
Башкирская ССР
500
1500
2000
Бурятско-Монгольская АССР
350
1500
1850
Дагестанская АССР
500
2500
3000
Карельская АССР
300
700
1000
Кабардино-Балкарская АССР
300
700
1000
Крымская АССР
300
1200
1500
Коми АССР
100
300
400
Калмыцкая АССР
100
300
400
Марийская АССР
300
1500
1800
И т. д.[338]
Совершенно ясно, что чистка никоим образом не была спонтанной: новые лагеря для новых заключенных готовились заранее. Особого сопротивления она не встретила. Московское руководство НКВД рассчитывало на энтузиазм на местах и не ошибалось.
«Для действительной очистки Армении просим разрешить дополнительно расстрелять 700 человек из дашнаков и прочих антисоветских элементов», —
обратился в Москву в сентябре 1937-го армянский НКВД. Сталин лично одобрил соответствующее решение. Он и Молотов подписали много подобных распоряжений. Например:
«Дать дополнительно Красноярскому краю 6 600 чел. лимита по 1-й категории. Иосиф Сталин».
На заседании политбюро в феврале 1938 года НКВД Украины получил разрешение арестовать дополнительно 30 000
«кулацкого и прочего антисоветского элемента»[339].
Часть советских граждан одобрила новые аресты. Внезапное обнаружение огромного числа «врагов», многие из которых проникли в высшие партийные органы, разумеется, объясняло, почему, несмотря на сталинский «великий перелом», несмотря на коллективизацию и пятилетний план, страна так и не преодолела бедность и отсталость. Большинство людей, однако, признающиеся в измене знаменитые революционеры и ночные исчезновения соседей привели в такой ужас и смятение, что они не дерзали высказываться о происходящем.
В ГУЛАГе чистка прежде всего сказалась на составе начальников. Многие из них были ликвидированы. Если в памяти страны 1937 год остался как год, когда революция пожирала своих детей, то в лагерях он запомнился как год, когда ГУЛАГ уничтожил своих основателей начиная с самого верха: народный комиссар внутренних дел Генрих Ягода, на котором во многом лежит ответственность за расширение лагерной системы, был осужден и расстрелян в 1938-м. В прошении о помиловании в адрес Президиума Верховного Совета СССР он просил оставить его в живых.
«Тяжело умирать, — писал тот, кто отправил на смерть множество людей. — Перед всем народом и партией стою на коленях и прошу помиловать меня, сохранив мне жизнь»[340].
Заняв место Ягоды, малорослый Николай Ежов немедленно начал избавляться от людей Ягоды в НКВД. Он репрессировал и семью Ягоды — его жену, родителей, сестер, племянников и племянниц, — как позднее репрессировал семьи других «врагов народа». Одна из племянниц вспоминала поведение своей бабушки (матери Ягоды) в тот день, когда ее и всю семью отправляли в ссылку:
«Видел бы Генрих, что делают с нами, — тихо сказал кто-то.
И вдруг бабушка, которая никогда не повышала голоса, обернувшись к пустой квартире, громко крикнула:
— Будь он проклят! — Она переступила порог, и дверь захлопнулась, и звук этот гулко отозвался в лестничном проеме, как эхо материнского проклятия»[341].
Многие из лагерных начальников и администраторов, которых продвигал и отличал Ягода, разделили его судьбу. Наряду с сотнями тысяч других советских граждан они были обвинены в участии в антисоветских заговорах, арестованы и осуждены. Их «дела» порой были очень обширны и затрагивали сотни людей. Одно из самых заметных было организовано вокруг Матвея Бермана, руководившего ГУЛАГом с 1932 по 1937 год. Долгие годы верной службы партии (он вступил в нее в 1917-м) не помогли ему. В декабре 1938-го Бермана обвинили в том, что он возглавлял
«правотроцкистскую террористическую и вредительскую организацию», создавал льготные условия в лагерях, срывал «боевую и политическую подготовку»
лагерной охраны (чем способствовал побегам) и вредительски задерживал строительство заключенными железных дорог.
Берман пострадал не один. По всей стране крупных гулаговских начальников причисляли к той же «правотроцкистской организации» и скопом приговаривали. Чтение их дел производит какое-то сюрреалистическое впечатление: словно все неудачи прошедших лет — невыполненные задания, кое-как построенные дороги, плохо работающие заводы, возведенные руками заключенных, — достигли здесь некой безумной кульминации.
Например, Александр Израилев, заместитель начальника Ухтпечлага, был осужден за то, что он «тормозил развитие угледобычи». Полковника Александра Полисонова, работавшего в отделе охраны ГУЛАГа, обвинили в создании невозможных условий для исполнения работниками охраны своих обязанностей. Михаил Госкин, возглавлявший в ГУЛАГе отдел железнодорожного строительства, якобы
«занимался вредительством путем составления нереальных планов и срыва постройки дороги Волочаевка — Комсомолец».
На Исаака Гинзбурга, возглавлявшего санитарный отдел ГУЛАГа, возложили вину за высокую смертность среди заключенных; кроме того, он якобы создавал
«благоприятные условия к освобождению по болезни осужденных за контрреволюционные преступления».
Большей частью эти люди были приговорены к расстрелу, некоторых отправили в тюрьмы или лагеря, горстка дожила до реабилитации 1955 года[342].
Их судьбу разделило поразительное количество гулаговских руководителей раннего периода. Федор Эйхманс, в прошлом возглавлявший СЛОН, а позднее назначенный заместителем спецотдела ОГПУ, был расстрелян в 1938-м. Второго начальника ГУЛАГа Лазаря Когана казнили в 1939-м. Преемник Бермана на посту руководителя ГУЛАГа Израиль Плинер проработал в должности всего год и был расстрелян в 1939-м[343]. Система словно бы выискивала тех, на кого можно было свалить вину за ее плохую работу. Хотя, может быть, «система» — не то слово. Может быть, именно Сталин искал виноватых в том, что его замечательные проекты с использованием рабского труда реализуются так медленно и с такими результатами.
Но были и некоторые любопытные исключения из общего жестокого правила. Ибо Сталин контролировал не только то, кто будет арестован, но порой и то, кто не будет арестован. Пули избежал, что интересно, Нафталий Френкель, хотя очень многие из тех, с кем он в разное время работал, погибли. В 1937-м он возглавлял Бамлаг — один из самых губительных и подверженных хаосу лагерей Дальнего Востока. Но, хотя в 1938-м в Бамлаге было арестовано сорок восемь «троцкистов», он ухитрился не попасть в их число.
Его отсутствие в списке арестованных тем более странно, что местная газета открыто обвинила его во вредительстве. Тем не менее его таинственно поддержала Москва. Прокурору Бамлага, расследовавшему поведение Френкеля, отсрочка показалась непостижимой.
«Мне никак непонятно, почему следствие откладывается Центральным Управлением НКВД „до особого указания“ и от кого исходят эти указания, — писал он генеральному прокурору СССР Андрею Вышинскому. — Если троцкистов-шпионов-диверсантов не арестовывать, то кого же тогда арестовывать и судить».
Сталин, как видно, умел защищать своих людей[344].
Возможно, самая драматическая расправа с лагерным начальством произошла в конце 1937 году в Магадане и началась с ареста директора Дальстроя Эдуарда Берзина. Как прямой подчиненный Ягоды Берзин должен был подозревать, что его карьера скоро оборвется. Ему следовало почуять неладное, когда в декабре к нему явилась целая группа сотрудников НКВД, в том числе старший майор госбезопасности Павлов, чекист более высокого ранга, чем сам Берзин. Хотя Сталин часто сводил таким образом руководителей, которым предстояла опала, с их преемниками, Берзин, по крайней мере внешне, ничего не заподозрил. Когда пароход со зловещим названием «Николай Ежов», на котором прибыли «гости», вошел в бухту Нагаева, Берзин встречал их с духовым оркестром. Потом он несколько дней вводил их в курс дела — они же фактически игнорировали его. Вслед за этим он сам взошел на борт «Николая Ежова».
Из Владивостока Берзин вполне обычным образом — на Транссибирском экспрессе — отправился в Москву. Но, сев на поезд пассажиром первого класса, он прибыл к месту назначения заключенным. Незадолго до Москвы, в Александрове, поезд остановился. Среди ночи 19 декабря 1937 года, не дав Берзину доехать до Москвы, чтобы не привлекать внимания, его арестовали на перроне и отвезли на Лубянку. Очень быстро ему было предъявлено обвинение в создании «Колымской антисоветской, шпионской, повстанческо-террористической, вредительской организации», переправлявшей золото японскому правительству и готовившей переход советского Дальнего Востока «под протекторат Японии». Его обвинили, кроме того, в шпионаже в пользу Англии и Германии. Директор Дальстроя, если верить чекистам, был невероятно занятым человеком. Его расстреляли в августе 1938-го в подвале Лубянской тюрьмы.
Нелепость обвинений не уменьшает трагизма событий. К концу декабря расторопный Павлов арестовал большинство подчиненных Берзина. Начальник Севвостлага И. Г. Филиппов в развернутых показаниях, данных под пыткой, упомянул практически их всех. Признавшись, что «завербовал» Берзина в 1934-м, он показал, что созданная ими «антисоветская организация» готовила свержение советского правительства посредством
«подготовки вооруженного восстания на Колыме… и проведения террористических актов против руководителей Коммунистической партии и советского правительства».
Чуть позже помощник Берзина Лев Эпштейн признался в «сборе секретной информации для Франции и Японии». Главного врача магаданской больницы обвинили в «связях с иностранными элементами и двурушниками». В итоге сотни людей, так или иначе связанных с Берзиным, — геологов, чекистов, администраторов, инженеров, — были либо расстреляны, либо отправлены в лагеря[345].
Ради верной общей картины следует сказать, что колымская элита не была единственной влиятельной группой, ликвидированной в 1937–1938 годах. К концу этого периода Сталин уничтожил очень многих видных военачальников, в том числе первого заместителя наркома обороны маршала Тухачевского, Иону Якира, Иеронима Уборевича. Пострадали и их жены и дети — большинство из них расстреляли, некоторым дали лагерный срок[346]. Такой же чистке подверглось и партийное руководство. Она затронула не только потенциальных противников Сталина в верхушке компартии, но и провинциальную партийную элиту, наряду с главами местных и региональных советов, директорами крупных заводов и институтов.
Волна арестов в некоторых местах и внутри определенного общественного слоя была такой мощной, что, как писала позднее Елена Сидоркина (ее саму арестовали в ноябре 1937-го),
«никто не был уверен в завтрашнем дне. Боялись друг с другом говорить и встречаться, особенно с теми семьями, где отец или мать были „изолированы“. А уж выступать с защитой арестованного вообще редко кто отваживался. Если же и находился такой смельчак, тут же сам становился кандидатом на „изоляцию“»[347].
Но расстреляли не всех и не каждый лагерь был вычищен полностью. Как показывает судьба протеже Ягоды В. А. Барабанова, у не столь заметного сотрудника гулаговской администрации шансы уцелеть были даже чуть повыше среднего. В 1935 году, будучи заместителем начальника Дмитлага, Барабанов был арестован вместе с другим чекистом за появление в лагере «в пьяном виде». Его сняли с должности, он отбыл маленький срок и в 1938-м, когда шли массовые аресты приспешников Ягоды, в суматохе о нем просто забыли. В 1954 году, простив ему слабость к алкоголю, его снова повысили и назначили первым заместителем начальника ГУЛАГа[348].
Но в памяти лагерников 1937 год остался не только как год Большого террора, но и как год, когда прекратилась пропаганда «перевоспитания» преступников и сошла на нет вся соответствующая идеалистическая риторика. Отчасти это, возможно, объясняется уходом со сцены тех, кто теснее всех был связан с кампанией. Ягода, чье имя по-прежнему ассоциировалось в массовом сознании с Беломорканалом, был репрессирован. Максим Горький скоропостижно умер в июне 1936-го. Л. Авербах, соавтор Горького по «Беломорско-Балтийскому каналу», был объявлен троцкистом и арестован в апреле 1937-го. Его судьбу разделила его сестра И. Авербах, написавшая книгу «От преступления к труду» (1936), и многие писатели, участвовавшие в поездке на Беломорканал[349].
Но перемена имела и более глубокие причины. По мере того как политическая риторика становилась все более радикальной, а охота на политических преступников все более оголтелой, менялся и статус лагерей, где содержались эти «опасные» политзаключенные. В стране, охваченной паранойей и шпиономанией, само существование лагерей для «врагов народа» и «вредителей» стало если не полнейшей тайной (в 40-е годы заключенные, строящие дороги и жилые дома, были обычным зрелищем во многих крупных городах), то по крайней мере темой не для публичного обсуждения. Пьеса Николая Погодина «Аристократы» была в 1937 году запрещена. Спектакль по ней вновь появился в афишах — хотя и ненадолго — только в 1956-м[350]. «Беломорско-Балтийский канал» Горького тоже был поставлен на полку запрещенных книг. Какая причина была главной — неясно. Возможно, новое начальство НКВД не могло терпеть трескучую хвалу в адрес поверженного Ягоды. Или, возможно, яркие картины успешного перевоспитания «враждебных элементов» плохо вписывались в действительность, где каждый день появлялись все новые «враги», которых сотнями тысяч убивали, а не перевоспитывали. Несомненно, истории об умелых и всезнающих чекистах никак не вязались с масштабными чистками в НКВД.
Демонстрируя рвение в деле изоляции врагов режима и не считаясь с расходами, московские начальники ГУЛАГа издали новые инструкции о секретности. Всю корреспонденцию надо было теперь пересылать со спецкурьерами. В одном 1940 году курьеры НКВД переправили 25 миллионов единиц секретной корреспонденции. Те, кто посылал заключенным письма, писали вместо адреса номер почтового ящика, потому что местоположение лагерей стало секретным и даже во внутренней переписке НКВД они эвфемистически именовались теперь «спецобъектами» или «подразделениями»[351].
Для более специфической информации как о лагерях, так и о заключенных, передаваемой «открытым текстом телеграмм», был разработан особый код. Сохранился документ 1940 года со списком кодированных обозначений. Некоторые из них свидетельствуют о некой творческой изощренности. Слова «беременные женщины» надо было заменять на «книги», «женщины с детьми» — на «квитанции». «Мужчин» следовало превращать в «счета». Ссыльные шли как «макулатура», подследственные — как «конверты». Лагерь превращали в «трест», лагпункт — в «фабрику». Один из лагерей получил кодовое название «Свободный»[352].
Изменился и внутрилагерный язык. До осени 1937-го в официальных документах и письмах арестантов часто называли по характеру их работы — например, «лесорубами». К 1940-му никаких лесорубов уже не осталось — были только заключенные, или з/к[353]. Группа з/к (зэков) обезличенно называлась «контингент». Заключенный не мог теперь получить вожделенное звание ударника или стахановца: один лагерный администратор в духе времени потребовал от подчиненных официально называть хороших работников всего-навсего «з/к, работающими по-ударному» или «з/к, работающими методами стахановского труда».
Термин «политический заключенный», разумеется, давным-давно уже не использовался в сколько-нибудь положительном смысле. Привилегии лагерников-социалистов исчезли с их переводом из Соловков в 1925 году. Слово «политзаключенный» претерпело полную трансформацию. Оно стало обозначать любого приговоренного по печально знаменитой 58-й статье Уголовного кодекса, определявшей наказания за «контрреволюционные» преступления, и употреблялось исключительно в отрицательном смысле. «Политических» называли еще КР (контрреволюционерами), контрами, каэрами, контриками и все чаще — врагами народа[354].
Эту якобинскую кличку, впервые использованную Лениным в 1917 году, возродил в 1927-м Сталин, применив ее к Троцкому и его сторонникам. Более широкое значение она получила в 1936-м, когда ЦК партии направил республиканским и областным парторганизациям закрытое письмо, к которому, по мнению биографа Сталина Дмитрия Волкогонова, вождь непосредственно «приложил руку». В письме подчеркивалось, что враг народа обычно выглядит «ручным и безобидным», но при этом делает все, чтобы «потихоньку вползти в социализм», не принимая его. Иными словами, враг народа может и не высказывать свои взгляды открыто. Лаврентий Берия, возглавивший НКВД позднее, на совещаниях часто высказывал мысль, авторство которой он приписывал Сталину:
«Враг народа не только тот, кто вредит, но и тот, кто сомневается в правильности линии партии». Следовательно, враг народа — это любой, кто критически относится к власти Сталина по какой бы то ни было причине, пусть даже он молчит об этом[355].
Понятие «враг народа» стало официально использоваться в гулаговских документах. Приказ НКВД от 1937 г. позволил арестовывать женщин как «жен врагов народа»; так же поступали и с детьми. Возникла официальная аббревиатура ЧСИР — член семьи изменника родины[356]. Многих таких «жен» отправили в Темниковский лагерь (Темлаг) в Мордовии. Анна Ларина, вдова видного советского деятеля Николая Бухарина, вспоминала, что беда уравняла всех — Тухачевских и Якиров, Бухариных и Радеков, Уборевичей и Гамарников[357].
Галина Левинсон, тоже прошедшая через Темлаг, писала, что лагерный режим был сравнительно либеральным:
«может быть, потому, что мы были первые и еще не выработалась привычка относиться к „женам врагов народа“ как к остальным заключенным».
Большинство женщин в лагере, отмечает она, были «абсолютно советскими людьми» и считали свой арест результатом какого-то фашистского заговора внутри партии. Некоторые постоянно писали письма Сталину и в ЦК, стремясь довести до их сведения, «что творят органы»[358].
В 1937 году и позднее словосочетание «враг народа» было не только официальным термином, но и ругательством. Со времен Соловков основатели и разработчики лагерной системы взяли на вооружение идею о том, что заключенные — не столько люди, сколько «трудовые единицы». Еще в период сооружения Беломорканала Максим Горький назвал кулаков «полулюдьми»[359]. Теперь, однако, пропаганда низводила «врагов» к чему-то даже более презренному, чем двуногая скотина. С конца 30-х годов Сталин стал публично называть «врагов народа» «паразитами», а иногда просто сорняками, которые следует вырвать с корнем[360].
Смысл был понятен: з/к — это не люди в полном смысле слова и уж точно не полноценные советские граждане. Один бывший лагерник отметил, что
«заключенные в России совершенно изъяты из всякой политической жизни, они не принимают участия в ее обеднях и обрядах»[361].
С 1937-го конвоиры никогда не называли заключенных «товарищами», а заключенного могли избить, если он использовал это слово, обращаясь к конвоиру (надо было говорить: гражданин). В лагере или тюрьме на стене никогда нельзя было увидеть портрет Сталина. Довольно обычное для середины 30-х годов зрелище — поезд с заключенными, вагоны которого украшены портретами Сталина, знаменами и стахановскими лозунгами, — с 1937-го было немыслимо, как и празднование заключенными 1 Мая, подобное тем, что в свое время проходили на Соловках[362].
Многих иностранцев удивляло сильнейшее действие, которое оказывало на советских заключенных это «изъятие» из советского общества. Француз Жак Росси, прошедший через ГУЛАГ и написавший затем «Справочник по ГУЛАГу» — энциклопедию лагерной жизни, — писал, что слово «товарищ» могло воспламенить сердца заключенных, давно его не слышавших:
«В конце 40-х гг. автор был свидетелем, как бригада, отработавшая 11—12-часовую смену, согласилась остаться на следующую смену только потому, что глава строительства, майор МВД, сказал заключенным: „Прошу вас, товарищи“»[363].
Дегуманизация «политических» имела следствием ясно различимую, а кое-где и катастрофическую перемену в условиях их жизни. ГУЛАГ 30-х годов был, как правило, плохо организован, часто жесток и порой губителен. Случалось, тем не менее, что даже политическим заключенным начальство искренне давало возможность «исправиться». Для работников Беломорканала выпускалась газета с многозначительным названием «Перековка». В конце пьесы Погодина «Аристократы» происходит «обращение» бывшего вредителя. Флора Липман — дочь уроженки Шотландии, вышедшей замуж за русского, переехавшей в Санкт-Петербург и арестованной за «шпионаж», побывала в 1934-м в северном лесозаготовительном лагере, где мать отбывала срок, и нашла, что
«между заключенными и конвоирами еще сохранялся некий элемент человеческих отношений: КГБ пока что не достиг такой искушенности и психологизма, как несколькими годами позже»[364].
Липман писала со знанием дела: она сама «несколькими годами позже» стала заключенной. В 1937 году отношение к заключенным сильно изменилось — особенно к тем, кого арестовали по 58-й статье за «контрреволюционные» преступления.
В лагерях «политических» переводили с административных, хозяйственных и инженерных работ на общие, что означало тяжелый физический труд на шахте, прииске или лесоповале: «врагу народа» и потенциальному вредителю нельзя было теперь занимать сколько-нибудь ответственную должность. Новый директор Дальстроя Павлов лично подписал приказ, предписывающий использовать заключенного геолога И. С. Давиденко только на общих работах, тщательно контролировать его деятельность и ни в коем случае не позволять ему вести самостоятельную работу[365]. В докладной записке, датированной февралем 1939-го, начальник Белбалтлага писал, что проведено
«изгнание работников, не внушающих политического доверия»;
в частности, от руководства отделами
«отстранены бывшие заключенные, судившиеся за контрреволюционные преступления».
На освободившиеся должности
«провели выдвижение… коммунистов, комсомольцев и проверенных специалистов»[366].
Ясно, что экономической эффективности не придавали теперь в лагерях первостепенного значения.
Лагерные режимы в масштабе всей системы ужесточились не только у «политических», но и у обычных преступников. В начале 30-х годов хлебный паек на общих работах мог составлять 1 кг в день даже у тех, кто не выполнял норму на 100 процентов, а у «ударников» — 2 кг. В основных лагпунктах Беломорканала заключенные получали мясо двенадцать раз в месяц, в остальные дни — рыбу[367]. Но к концу десятилетия гарантированный паек уменьшился в два с лишним раза и составлял теперь 400–450 граммов хлеба, а выполняющие норму получали дополнительно всего 200 граммов. Штрафной паек равнялся 300 граммам[368]. Вспоминая о тех годах на Колыме, Варлам Шаламов писал:
«В лагере для того чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок по меньшей мере от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночевке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке… Бригады, начинающие золотой сезон и носящие имена своих бригадиров, не сохраняют к концу сезона ни одного человека из тех, кто этот сезон начал, кроме самого бригадира, дневального бригады и кого-либо еще из личных друзей бригадира»[369].
Условия ухудшались еще и потому, что росло количество заключенных — кое-где с ошеломляющей быстротой. Политбюро, надо сказать, попыталось подготовиться к этому росту и в 1937 году предписало ГУЛАГу начать сооружение пяти новых лесозаготовительных лагерей в республике Коми и других лагерей в отдаленных районах Казахстана. Для ускорения этих работ ГУЛАГу был даже выделен аванс в 10 миллионов рублей. Кроме того, наркоматам обороны, здравоохранения и лесной промышленности было приказано немедленно направить в ГУЛАГ 240 военнослужащих офицеров и политработников, 150 врачей, 400 санитаров, 10 опытных специалистов по лесному хозяйству и
«50 выпускников Ленинградской лесотехнической академии»[370].
Тем не менее существующие лагеря опять затрещали по швам: повторилось переполнение начала 30-х. Один бывший заключенный вспоминал, что в Мариинском распредпункте Сиблага, рассчитанном на 250–300 человек, в 1938 году находилось около 17 000 осужденных. Даже если цифра завышена раза в четыре, само преувеличение показывает, насколько остро чувствовалась теснота. Бараков не хватало, и люди рыли землянки, но даже они были так переполнены, что
«шагу нельзя было сделать, чтобы не наступить кому-нибудь на руку».
Заключенные отказывались выходить наружу, боясь потерять место на полу. Не хватало мисок, не хватало ложек, к котлам с пищей выстраивались огромные очереди. Началась эпидемия дизентерии, от которой многие умерли.
Позднее на партактиве Сиблага начальство, распекая подчиненных, поминало
«страшные уроки 38-го года, когда потери дней сводились к астрономическим цифрам»[371].
Согласно официальным данным, по всем лагерям между 1937 и 1938 годом «процент умерших к среднесписочному» вырос более чем вдвое. Локальная статистика имеется не везде, но можно предполагать, что в отдаленных северных лагерях — на Колыме, в Воркуте, в Норильске — куда в больших количествах отправляли «политических», смертность была намного выше[372].
Но заключенные гибли те только от недоедания и непосильной работы. В новой атмосфере отправка «врагов» в лагерь быстро стала казаться недостаточной мерой: лучше избавляться от них совсем. 30 июля 1937 г. НКВД издал приказ
«Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов»,
содержавший квоты на расстрел, помимо прочего, для лагерей НКВД[373]. 16 августа 1937 года Ежов подписал другой приказ, предписывавший расстреливать заключенных, которые содержались в тюрьмах Главного управления государственной безопасности (ГУГБ). Он потребовал
«с 25 августа начать и в 2-х месячный срок закончить операцию по репрессированию наиболее активных контр-революционных элементов… осужденных за шпионскую, диверсионную, террористическую, повстанческую и бандитскую деятельность, а также членов антисоветских партий»[374].
К «контрреволюционерам» он добавил «бандитов и уголовные элементы» на Соловках, которые в 1937-м были превращены в спецтюрьму ГУГБ. Для Соловков была установлена квота: расстрелять 1200 заключенных. Очевидец вспоминал день, когда забирали некоторых из них:
«В конце октября неожиданно выгнали всех обитателей открытых камер Кремля на генеральную поверку. На поверке зачитали огромный список — несколько сотен фамилий, — отправляемых в этап. Срок подготовки — два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие — прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изоляторов вывели колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками…»[375].
Есть сведения, что некоторые взяли с собой ножи и перед расстрелом в урочище Сандормох в северной Карелии нанесли палачам раны. После этого всех, кого уводили на расстрел, стали раздевать до белья. По результатам операции руководившего ею офицера НКВД наградили ценным подарком. Но прошло несколько месяцев — и его тоже расстреляли[376].
На Соловках заключенных для расстрела выбирали, судя по всему, случайно. Однако в некоторых лагерях начальство воспользовалось возможностью избавиться от особенно «трудных» заключенных. Так, по-видимому, произошло в Воркуте, где многие из отобранных были настоящими троцкистами, а некоторые участвовали в лагерных забастовках и других волнениях. Один очевидец вспоминал, что в начале зимы 1937–1938 года администрация Воркуты поместила примерно 1200 заключенных (главным образом троцкистов и других «политических» плюс небольшое количество уголовников) в здание бездействующего кирпичного завода и большие переполненные палатки. Горячей еды не давали совсем: дневной рацион составляли 400 граммов черствого хлеба[377]. Так их держали до конца марта, когда из Москвы приехала новая группа офицеров НКВД. Они сформировали «специальную комиссию». Заключенных стали уводить группами по сорок человек. Им говорили, что их перевозят в другое место. Каждому дали кусок хлеба. Люди в палатке слышали, как они уходят, а затем началась стрельба.
В палатках воцарился настоящий ад. Один крестьянин, посаженный за «спекуляцию» (за продажу на базаре собственного поросенка), лежал с открытыми глазами и ни на что не реагировал.
«Что общего у меня с вашими политическими?» — с
тонал он время от времени. Другой заключенный, как утверждает очевидец, покончил с собой. Двое сошли с ума. Когда осталось примерно 100 человек, расстрелы прекратились так же внезапно и необъяснимо, как начались. Люди из НКВД вернулись в Москву. Оставшиеся в живых заключенные вернулись на шахты. Всего в лагере было расстреляно около 2000 арестантов.
Сталин и Ежов не всегда посылали карателей из Москвы. Для ускорения дела НКВД создавал по всей стране «тройки», действовавшие как в лагерях, так и вне их. «Тройка» обычно состояла из начальника областного НКВД, секретаря обкома партии и областного прокурора. Они получили право приговаривать людей заочно без судьи, присяжных, адвоката и судебного процесса[378].
«Тройки» делали свое дело быстро. 20 сентября 1937 года, в ничем не примечательный день, карельская «тройка» вынесла приговор 231 заключенному Белбалтлага. Если, предположим, рабочий день длился десять часов без перерыва, то на решение судьбы одного человека приходилось менее трех минут. В большинстве своем эти люди получили первые сроки гораздо раньше — в начале 30-х. Теперь их обвинили в новых «преступлениях», которые, как правило, заключались в плохом поведении или отрицательном отношении к лагерной жизни. Среди них были бывшие политзаключенные в классическом смысле слова — меньшевики, анархисты, социал-демократы, — бывшая монахиня, которая «отказывалась работать на Советы», и раскулаченный, работавший лагерным поваром. Его обвинили в том, что он провоцировал недовольство среди стахановцев. Он якобы специально вначале кормил обычных заключенных, а стахановцев заставлял отстаивать длинные очереди[379].
Истерия длилась не очень долго. В ноябре 1938 года массовые расстрелы как в лагерях, так и по всей стране резко прекратились. Возможно, чистка зашла слишком далеко даже по мнению Сталина. Может быть, просто-напросто поставленные цели были достигнуты. Или же Сталин решил, что по-прежнему некрепкая экономика страны терпит слишком большой ущерб. Так или иначе, в марте 1939-го на партийном съезде он заявил, что в ходе чистки было допущено больше ошибок, чем можно было ожидать[380].
Никто не извинился и не раскаялся и почти никто не понес наказания. Всего несколько месяцев спустя Сталин разослал всем местным начальникам НКВД циркуляр, где хвалил их за большую работу
«по разгрому шпионско-диверсионной агентуры иностранных разведок».
Лишь после этого он указал на некоторые «недостатки» — такие как
«глубоко укоренившийся упрощенный порядок расследования»,
отсутствие свидетельских показаний, актов экспертизы, вещественных доказательств[381].
Но чистка внутри самого НКВД прекратилась не полностью. В ноябре 1938 года Николай Ежов, на которого возложили вину за «недостатки», был снят с должности. Позднее его арестовали и расстреляли. Перед казнью, которая совершилась в 1940-м, Ежов попросил передать Сталину, что будет умирать с его именем на устах[382].
Подручные Ежова пострадали вместе с ним, как некоторое время раньше — приспешники Ягоды. Евгения Гинзбург, сидевшая в тюрьме, однажды увидела, как надзиратель снимает со стены картонку с тюремными правилами. Потом ее повесили обратно, но резолюция в левом углу:
«Утверждаю. Генеральный комиссар государственной безопасности Ежов»
была теперь заклеена белой бумажкой. Перемены на этом не кончились:
«В первый раз заклеили фамилию Вайншток[это был начальник тюрьмы] и заменили ее фамилией Антонов. Во второй раз заклеили и Антонова, а на его месте написали: Главное тюремное управление. „Так-то надежнее, — хохотали мы, — менять не придется“»[383].
Производительность труда в лагерной системе продолжала снижаться. В Ухтпечлаге массовые расстрелы, рост числа больных и ослабевших заключенных и потеря специалистов привели к резкому уменьшению выработки в 1936–1937 годах. В июле 1938-го для обсуждения положения дел в Ухтпечлаге была созвана специальная комиссия ГУЛАГа[384]. Упала и производительность золотых приисков Колымы. Даже громадный приток новых заключенных не позволил поднять количество добываемого золота до уровня, сравнимого с прошлыми годами. Перед самым своим падением Ежов предложил увеличить расходы на модернизацию устаревшей золотодобывающей техники Дальстроя — как будто дело было в этом[385].
Между тем начальник Белбалтлага, тот самый, кто хвастался своими успехами в очищении административно-хозяйственного штата лагеря от политзаключенных, теперь жаловался на большую нужду в административном и техническом персонале. Чистка, писал он с осторожностью, безусловно, «оздоровила аппарат» лагеря, но она же и «увеличила недокомплект». Например, в 14-м отделении лагеря содержалось 12 500 заключенных, в том числе неполитических только 657, большей частью осужденных за тяжкие уголовные преступления, что тоже исключало их работу на административно-технических или хозяйственных должностях; 184 из 657 были неграмотны или малограмотны, так что для канцелярской и инженерной работы оставалось максимум 70 человек[386].
В целом, согласно статистике НКВД, объем капитальных работ в лагерях упал с 3,5 миллиарда рублей, запланированных на 1936-й, до 2 миллиардов в 1937 году. Уменьшилась и стоимость валовой промышленной продукции — с 1,1 миллиарда до 945 миллионов рублей[387].
Низкая доходность и сильнейшая дезорганизованность большинства лагерей, как и рост в них заболеваемости и смертности, не прошли незамеченными в Москве, где на общих и закрытых партийных собраниях ГУЛАГа лагерная экономика обсуждалась чрезвычайно откровенно. В апреле 1938 года один из ораторов раскритиковал «хаос и безобразие» в лагерях республики Коми. Он также заявил, что
«Норильск спроектирован неправильно, много денег затрачено впустую».
А вот слова другого руководителя:
«Успехами ГУЛАГ не может гордиться, особенно по лесу. При тех затратах, которые мы сделали, мы могли бы иметь больше… Наши лагеря организовывались без системы, некоторые капитальные здания построены на болоте, их теперь переносят».
К апрелю 1939 года критика усилилась. В северных лагерях, по словам одного участника собрания, сложилось исключительно тяжелое положение с продовольствием.
«Это привело к тому, что огромный процент слабосилки там имеется, огромный процент категории неработающих, большой процент смертности, болезней и т. д.»[388].
В том же году Совнарком признал, что до 60 процентов лагерников страдает пеллагрой и другими болезнями, связанными с плохим питанием[389].
Разумеется, Большой террор не был единственным виновником этих бед. Как уже отмечалось, даже лесозаготовительные лагеря Френкеля, которыми так восхищался Сталин, никогда не были по-настоящему рентабельными[390]. Труд заключенных всегда был и будет гораздо менее производительным, чем труд свободных людей. Но этот урок еще не был усвоен. После смещения Ежова в ноябре 1938-го его преемник на посту наркома внутренних дел Лаврентий Берия почти сразу принялся менять лагерные режимы и правила, упрощать процедуры с тем, чтобы вернуть лагеря туда, где хотел их видеть Сталин, — в сердцевину советской экономики.
Берия пока еще не понимал, что лагерная система как таковая убыточна и расточительна по природе своей. Он, по-видимому, объяснял недостатки тем, что прежние ее руководители были некомпетентными людьми. Ныне он был полон решимости превратить лагеря в подлинно прибыльную часть советской экономики.
Ни тогда, ни позже Берия не освободил из лагерей сколько-нибудь значительного числа несправедливо осужденных (хотя из тюрем некоторые были выпущены). Ни тогда, ни позже лагеря не стали более гуманными. Дегуманизация «врагов народа» проявлялась в языке конвоиров и лагерного начальства до самой смерти Сталина. Бесчеловечное обращение с «политическими», да и с осужденными по другим статьям, продолжалось: в 1939-м под пристальным взором Берии заключенные начали работать на урановых рудниках Колымы практически без всякой защиты от радиации[391]. Берия изменил систему только в одном: он приказал лагерным начальникам оставлять больше заключенных в живых и эффективней их использовать.
На практике, хотя новая политика нигде четко не зафиксирована, Берия отменил запрет на привлечение «каэров», обладающих инженерной, научной или технической квалификацией, к работе на технических должностях в лагерях. На местах, однако, лагерные начальники по-прежнему опасались широко использовать «политических» как специалистов, и эти опасения сохранились до кончины ГУЛАГа в середине 50-х. Даже в 1948 году различные подразделения органов госбезопасности все еще спорили о том, допустимо ли такое использование: одни утверждали, что это слишком опасно политически, другие указывали, что лагерям без этого очень трудно обходиться[392]. Хотя Берия не разрешил дилемму полностью, он настойчиво стремился сделать лагеря НКВД производительной частью советской экономики и поэтому не мог согласиться с тем, чтобы все видные ученые и инженеры ГУЛАГа теряли конечности, отмораживая их на общих работах в северных лагерях. В сентябре 1938-го он начал создавать так называемые шарашки — мастерские и научные лаборатории, где работали заключенные специалисты. Солженицын, побывавший в такой шарашке, описал одну из них — «особый таинственный номерной научно-исследовательский институт» — в романе «В круге первом»:
«В старое здание подмосковной семинарии, загодя обнесенное колючей проволокой, привезли полтора десятка зэков, вызванных из лагерей… Шарашка тогда еще не знала, что ей нужно исследовать, и занималась распаковкой многочисленных ящиков, притянутых тремя железнодорожными составами из Германии; захватывала удобные немецкие стулья и столы; сортировала устаревшую и доставленную битой аппаратуру…»[393].
В документах НКВД шарашки назывались «особыми конструкторскими бюро», и с некоторого момента ими ведал 4-й спецотдел НКВД. Всего в них работало около 1000 человек. В некоторых случаях Берия лично выискивал в лагерях талантливых ученых и приказывал доставить их в Москву. Их отводили в баню, стригли, брили, давали им отдых, а затем отправляли работать в тюремные лаборатории. В числе самых важных «находок» Берии был авиационный инженер Туполев. Он прибыл в шарашку с вещмешком, в котором лежали пайка хлеба и несколько кусочков сахара, и не хотел расставаться с этими запасами даже после того, как ему сказали, что кормить теперь будут лучше.
Туполев, в свой черед, дал Берии список других арестованных специалистов. В их числе были ведущий советский конструктор реактивных двигателей Валентин Глушко и будущий создатель спутников, основоположник всей советской космической программы Сергей Королев. О Королеве сидевшие с ним заключенные вспоминали, что он вернулся на Лубянку после семнадцати месяцев на Колыме истощенный и измученный, цинга лишила его многих зубов[394]. Тем не менее в отчете 4-го спецотдела, подготовленном в августе 1944 года, перечислены двадцать важных технических новинок в военной области, спроектированных в шарашках. Некоторые из этих новых видов оружия уже использовались на фронтах Второй мировой войны[395].
Кое в чем правление Берии принесло облегчение и рядовым зэкам. Нормы питания в целом временно увеличились. Как Берия указал в апреле 1938 года, лагерная норма в 2000 калорий в день была в свое время установлена для людей, сидящих в тюрьме и не работающих. На деле даже этот скудный рацион уменьшается на 30–35 процентов из-за воровства, обмана и наказаний за низкие трудовые показатели. Поэтому многие заключенные голодают. Берия выразил об этом сожаление — не потому что он им сочувствовал, а потому что высокая заболеваемость и смертность могли помешать НКВД выполнить производственный план на 1939 год. Берия попросил утвердить новые нормы питания с тем, чтобы
«физические возможности лагерной рабочей силы можно было использовать максимально на любом производстве»[396].