XVIII. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ОТЦА

XVIII. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ОТЦА

Настал наконец неизбежный момент, когда отцу пришлось рас­плачиваться за годы, проведенные в тяжком труде без достаточ­ного отдыха. Быть осторожным он не умел, да и не хотел никогда. Вечно нужно было спешить. Передвигался он чуть ли не всегда только бегом, как дома, так и на улице. Было что-то такое в его темпераменте — не суетливость, но быстрота, не нервозность, но энергия. Мы все знали, что когда-нибудь они иссякнут.

И вот настал день, когда ему пришлось притормозить, когда он оказался последним на лыжне, и эта жизнь, отданная спасе­нию других жизней, начала клониться к закату.

Потом настал день, когда его гроб, покрытый норвежским фла­гом, поставили в актовом зале университета и прощаться с ним пришли самые дорогие его сердцу существа, те, ради которых он, вероятно, в первую очередь посвятил себя делу помощи,— пришли дети. В день национального праздника Норвегии, 17 мая 1930 года, прошла мимо его гроба с флагами и знаменами процессия детей.

Восемь студентов стояли в почетном карауле у гроба в те часы, когда мимо него проходили дети. Студенты тоже были охвачены скорбью, серьезны. Когда приглашенные собрались в колонном за­ле и пришли король Хокон с кронпринцем Олафом, студентов сме­нили восемь человек из числа родственников, друзей и сотрудни­ков Нансена. Первыми стояли его брат Александр и Эрик Вереншельд, затем капитан «Фрама» Отто Свердруп и генерал-майор Улаф Кр. Дитрихсон, сопровождавший отца в походе по Гренлан­дии. Дальше стояли Бьёрн Хелланд-Хансен и Софус Торуп, а за ними — дядя Улаф Сарс и Филип Ноэль-Бэйкер, который приехал от имени Лиги наций.

Ровно в 13 часов прогремел салют с Акерсхуса, это был знак к двум минутам молчания. На площади, на улицах, где собрались тысячи людей, наступила тишина. Вся страна в молчании прощалась с Нансеном. (44) Затем из актового зала раздалось два глухих ак­корда, и оркестр под управлением Исая Добровейна открыл пани­хиду траурным маршем Грига. К гробу подходили ректор универси­тета профессор Сем Селанд, президент стортинга Карл Иоахим Хамбру и премьер-министр Юхан Людвиг Мувинкель и произно­сили речи, в которых каждый по-своему выразил скорбь, охватившую весь норвежский народ. Скорбел весь мир, но самую боль­шую утрату понесла Норвегия.

«Прощание так тягостно потому, что он так долго был вождем, к которому обращались взоры всего народа, как только появля­лась нужда в человеке, вокруг которого можно было объеди­ниться,— сказал ректор Селанд.— Для многих из нас важно еще и то, что он был героем нашей молодости, что его образ стоит перед нами как воплощение высочайшего идеала человека и, чем лучше мы его узнавали, тем больше любили.

Даже те, кто не был знаком с ним лично и не работал с ним, теперь, когда его унесла смерть, увидят, как дорог он им был и как неразрывно вся наша новейшая история связана с его именем, отмечена печатью его личности и его деятельности. Само сознание, что в трудный момент мы можем обратиться к нему за помощью, а мы обращались к нему часто, придавала уверенность всей стране».

Могучий голос президента стортинга заполнил высокий зал, он был слышен даже на площади.

«В этот час,— сказал он,— Нансен снова сплотил вокруг себя весь норвежский народ. Отовсюду стремятся мысли к этому гробу, сливаясь в чувстве горя и скорби, всех объединяет сознание, что пройдена крупная веха в жизни нашего народа, что последний ве­ликий человек нашего национального подъема ушел от нас, они сливаются в чувстве благодарности Нансену за то, что он жил, и за то, что он нам дал. В его сердце жил майский день, для него само имя нашей страны было смыслом и целью жизни. Путь его был — вперед! Его целью была Норвегия!»

Наконец выступил премьер-министр:

«Дорогой Фритьоф Нансен! Семнадцатого мая ты лежишь, покрытый флагом, который ты поднял выше и пронес вперед даль­ше, чем кто бы то ни было.

Не только мысли здесь присутствующих, не только мысли тех, для кого Норвегия — родное имя, мысли всего мира устремлены в этот час к человеку, о котором по праву можно сказать словами Бьёрнсона об Уле Булле: «Он был окружен почетом, но любовь лучше почета». Фритьофа Нансена любили тысячи людей, которым он протянул руку помощи в трудную минуту. Он растопил лед между народами».

Добровейн дал знак оркестру. Мы встали, и повсюду — на пло­щади, на улицах раздалось: «Да, мы любим». Я невольно вспом­нила Бьёрнсона, когда о нем упомянул премьер-министр Мувин­кель, Бьёрнсона, который написал наш гимн и который сказал однажды, что жизнь Нансена — это гимн.

Народное шествие провожало Нансена в последний путь, этот путь был и самым коротким, и самым длинным. Медленно двига­лась процессия от университета по улице Драмменсвейн, впереди четверка лошадей медленно влекла гроб, за ним шли восемь его друзей, дальше студенты, а дальше тысячи людей. Вдоль всей до­роги стояли вереницы народу, все в светлых праздничных нарядах в честь 17 мая, но все стояли молча, опустив перед собой флажки.

В крематории не было ни священника, ни речей, только музыка. Когда оркестр играл «Смерть и девушка», я вспомнила маму и как отец любил слушать в ее исполнении песни Шуберта. Цветы закрыли весь гроб. Не знаю, когда опустили его под пол. Все казалось та­ким нереальным. Мы сидели погруженные в думы и воспоминания. Последней запомнилась тихая, грустная песня «Я вечером так поздно лег». Я нечаянно взглянула на короля Хокона. По его ще­кам текли слезы. Для многих, очень многих из нас отец был таким человеком, которого уже никто не мог заменить.

Мы все обеднели, но даже в этот миг я чувствовала, что ни­когда не смогу его утратить. Жизнь отца кончилась, но его лич­ность, его характер, его благородство и горячее сердце будет жить. В Пульхёгде я никогда больше не услышу его шагов в башне, его кабинет опустел навсегда. Лампа на рабочем столе, который был сделан по чертежам Одда, более не горит. Но во всем хорошем, честном, прекрасном отец живет, и в мыслях мы будем по-прежнему вместе.

Сейчас я могла вспомнить только последние дни его болезни, последнюю неделю, когда ему стало лучше и он снова был полон надежд. Воспоминание о том, что он с надеждой и бодростью ду­мал о будущем, а смерть пришла так незаметно, смягчало горе.

Он как раз вернулся из ежегодной поездки в горы, куда ездил с Якобом С. Ворм-Мюллером и Вильгельмом Моргенстьерне в конце февраля, и тут заметил, что левая нога распухла, и не слушается. Врач Рольф Хатлехуль осмотрел отца и уложил его в постель. Он счел это за тромбофлебит и сказал, что это скоро пройдет. Через неделю опухоль почти спала, но отец ослабел, цвет лица стал синюшным, пульс — быстрым и неровным. Врач сказал, что это признак болезни сердца.

Болезнь не появилась совершенно внезапно. Еще в декабре 1928 году у него случился на охоте первый сердечный приступ. С ним была Имми, она страшно перепугалась, увидев, что отец присел на пенек и что у него страшные боли. Она позвонила нам, Андреас посадил в автомобиль доктора Хатлехуля и помчался с ним сломя голову к отцу. Когда они приехали, отцу стало уже не­много легче, и на следующий день его можно было везти домой. Но рентгеновское обследование показало, что сердце ненормально увеличено, а пульсации его неровны. Мерцательная аритмия, опре­делил болезнь доктор Хатлехуль.

Отец, конечно, потребовал, чтобы ему сообщили результаты обследования. Ему сказали, что отныне он должен больше бе­речься. Но скоро он опять почувствовал себя бодрым и здоро­вым, а беречь свои силы ему никогда и в голову не приходило.

Напротив, он снова поехал с докладами по Европе и Америке и с прежней энергией продолжал работать над оказанием помощи армянским и прочим беженцам. До сих пор его здоровье не уступало его энергии, и он просто не мог представить себе, что сердце может отказать.

В горах Ворм-Мюллер и Моргенстьерне заметили, что он те­перь быстрее уставал и иногда отставал от них. Однажды он остановился и оперся на палку.

«Он ни слова не сказал, но я впервые увидел грусть на его лице»,— рассказывает Ворм-Мюллер.

Но в избушке вся его усталость прошла. Он смеялся, рассказы­вал разные истории и был как всегда полон замыслов и мыслей. Часто он вслух мечтал о том, что ему хотелось бы сделать, прежде чем придется «расстаться с жизнью». Очень хотелось ему совер­шить кругосветное плавание на яхте в кругу хороших друзей, чтобы было много времени и можно было бы останавливаться там, где понравится. Он очень хотел повидать Египет, Индию и Тихооке­анские острова, особенно хотелось ему ознакомиться с восточными цивилизациями и народами. Эта давнишняя мечта часто возвра­щалась к нему.

И вот он внезапно повержен. Бледный и слабый, лежал он в своей необъятной кровати. Глаза стали огромными. Тут уж не спасала сила воли. Но он терпеливо сносил неизбежное. «Вот я лежу и думаю, как много бы еще нужно сделать»,— говорил он с грустной улыбкой.

В первые недели ему было очень плохо, и выглядел он совсем нехорошо. В нижней части правого легкого появились уплотне­ния, однажды был обморок. Доктор Хатлехуль пригласил ста­рого друга отца профессора Петера Ф. Хольста, и вместе они при­шли к выводу, что у отца в легком закупорка сосуда. Он все время чувствовал колотье в боку, и в мокроте иногда появлялась кровь. Но он быстро оправился. Через три-четыре дня после обморока колотье прошло и сердце стало работать лучше. На ноге опу­холь тоже почти исчезла. С 19 марта он уже чувствовал себя вполне хорошо, и выздоровление проходило нормально.

Теперь он и слушать ничего не желал о том, чтобы лежать в постели и быть послушным пациентом. За отцом ухаживала ме­дицинская сестра, но ни она, ни доктор ничего не могли с ним поделать. Постель превратилась в рабочий стол, карты, книги, бумаги громоздились вокруг. Отец вызвал секретаря и стал дикто­вать ему длинные письма. К нему приходили сообщения о ходе работы в организации помощи, а отец письменно отвечал на них и давал советы. Он горячо занимался подготовкой экспедиции на Северный полюс, которую надеялся снарядить к следующему году. Из Бергена приехал навестить больного Хелланд-Хансен, но вмес­то визита ему пришлось работать с отцом.

Обо всем он помнил и всем интересовался. Только о себе не ду­мал. Даже теперь, когда болезнь уложила его в постель и он сам, наверное, догадывался, что болезнь серьезна.

Он с удовольствием принимал гостей.  Не раз  к нему приезжал король Хокон и подолгу просиживал у его постели. Коро­лева тогда почти все время находилась в Англии и навестила отца только перед отъездом, когда он был еще тяжело болен. Эрик Вереншельд заходил почти ежедневно, они с отцом болтали, смея­лись, как обычно, ничего не изменилось в их отношениях. Торуп, Ула Томмесен, Отто Свердруп, Ворм-Мюллер — одним словом, все друзья отца то и дело звонили по телефону и навещали его, как только выдавалась такая возможность.

Однажды ему передала привет Нини Ролл Анкер, и отец тут же выразил желание видеть ее. Она сама так описала  визит:

«Мы с Сигрун обедали за маленьким столиком около его кро­вати. В открытые окна виднелись распустившиеся березы Форнебу, фьорд. Весна. Фритьоф сидел в своей громадной кровати с какими-то удивительными колоннами по бокам. На кровати ле­жало множество книг, карт, он знакомился с ледовой обстановкой у полюса и пытался предсказать, какой она будет в следующем году. Он все время оживленно со мной разговаривал, досадовал на свою болезнь и сожалел, что не сможет поохотиться на глуха­рей. Выглядел он хорошо: загорелый, голову держал прямо. Но голос его был так слаб, взгляд такой далекий. Когда я собралась уходить, он удержал мою руку. „Спасибо, спасибо, что пришла",— сказал он. Я не могла ответить. Я уже никогда его больше не увижу, подумалось мне. Это витало в воздухе, во всей комнате, он точно собрался в путь».

Профессор Ворм-Мюллер навестил отца за две недели до его смерти, отец тогда выглядел хорошо, и голос был нормальный. К ужасу Ворм-Мюллера, он смеялся и выкурил несколько креп­ких сигар. Он много говорил о Северо-Западном проходе, о том, что собирается о нем написать, и попросил Ворм-Мюллера ра­зыскать кое-какие справки об английском торговом флоте пят­надцатого и шестнадцатого веков, рассказал о предстоящей экспе­диции на Северный полюс на дирижабле, говорил о наступающей весне и радовался ей. Но когда речь зашла о европейской поли­тике, лицо его омрачилось. Он был очень огорчен делами в Лиге наций и обеспокоен положением Норвегии в Женеве. Он сказал, что у наших представителей нет «положительного духа».

Когда пришли дети, его мрачность прошла. Детей он же­лал видеть каждый день. Ева была уже большая и понимала, что дедушка болен, она подходила к его кровати тихонько и осторожно.

«Тебе теперь лучше, дедушка?» Он растрогался: «Да, радость моя. Скоро я встану, и мы пойдем с тобой гулять».

Маленький Фритьоф еще издали давал знать о своем приходе. Я боялась, что он утомит отца, и хотела оставить его в холле, но отец рассердился: «Нет, пускай он придет». Фритьоф ворвался, не закрыв за собой дверь: «Вот и я, дедушка!»

Началась обычная игра. «Бээ»,— сделал отец. И Фритьоф: «Бээ». И тут оба засмеялись. Фритьоф это до сих пор помнит. Тогда ему было всего три года, это его первое воспоминание.

Я каждый день приходила к отцу. Чаще всего с детьми, а когда они уходили, я оставалась еще посидеть. Я всегда спрашивала, не устал ли он, а он только брал мою руку: «Нет, что ты. Я свеж как огурчик. Вот только ноги распухли и никак не проходят».

Мы болтали о всякой всячине, о знакомых, которые передавали ему приветы, о разных пустяках. Но говорили и о литературе, не­сколько раз речь заходила о Достоевском. В молодости на отца больше всего повлиял Ибсен. «Ибсеновская тема воли больше всего способствовала становлению моего характера»,— говорил отец. Теперь его покорила глубокая человечность Достоевского, его знание человеческого страдания, его безграничная жалость, смирение и самоанализ. Высокомерия отец не прощал никогда. «Великая грешница, если она сохранила теплоту сердца, лучше, чем люди, которые хвастаются своей незапятнанностью»,— вор­чал он. Доброта и терпимость сделались в его глазах самым важ­ным качеством. Князь Мышкин и Алеша безраздельно завоевали его любовь.

«Вот таким хотелось бы быть самому»,— говорил он.

В те дни я перечитала некоторые книги Достоевского. Заме­чательные это были часы, когда мы с отцом о них беседовали.

«Знаешь что?— сказал он как-то вдруг.— А не заняться ли тебе этим писателем поосновательней?»—«Да-а,— ответила я озадаченно.— А как?»—«Поди в университетскую библиотеку и почитай! Только читай вдумчиво, делай записи. Прочти все, от на­чала до конца. До сих пор ты его читала поверхностно, как чи­тают для удовольствия».

Я рассказала отцу, что Нильс Коллет Фогт вбил себе в голову сделать из меня журналистку. Бьёрн Бьёрнсон уговаривал всех идти в актеры, а Фогт считал, что блаженны только пишущие. Отец презрительно отмахнулся: «Писать? Что значит писать? По-моему, сперва нужно, чтобы было о чем написать».

Но вдруг он увидел выход. Если я как следует изучу какого-то автора, то кое-чему научусь. Он даже сам увлекся этой мыслью: «Да я бы и сам с удовольствием этим занялся! И с радостью буду тебе помогать».

Но было уже поздно.

За исключением перебоев в деятельности сердца, которые об­наружил доктор Хатлехуль, отец чувствовал себя гораздо лучше. Однако доктор Хатлехуль не доверял этому улучшению. Однажды, посмотрев отца, он пришел к нам и сказал: «Мне очень грустно, что твой отец так болен». От этих слов у меня сжалось сердце.

«Конечно, он сможет подняться и даже работать сможет,— продолжал доктор Хатлехуль.— Но ты можешь представить себе отца больным сердечником?»

Нет, я не могла себе этого представить. Меня охватило не столько горе, сколько безграничная жалость. Нельзя, чтобы это случилось! Я не могла даже представить этого.

Братьям и сестре дали знать о состоянии отца. Имми с Аксе­лем вернулись из Египта, Одд с Кари и прелестной Марит из Америки, только Коре не мог приехать домой из Канады. Отец был   бесконечно   счастлив,   видя   вокруг   себя   детей   и   внуков.

2 мая он начал вставать, и все шло очень хорошо. Большую часть дня он проводил в работе, иногда ходил по веранде. Когда он ложился в постель, мы по очереди сидели около него. Он был в прекрасном настроении, но, наверное, слишком переоценил свои силы, и вот однажды, это было 8 мая, доходился до того, что опять заболело сердце. Боль прошла так же быстро, как появилась, но я вспомнила слова доктора Хатлехуля — сердеч­ник. Отец этого не сознавал, он сидел на балконе, работал, чувст­вовал себя хорошо, и 12 мая написал письмо другу детства адми­ралу Карлу Доуэсу.

«Дорогой Карл, вот я лежал и вспоминал тебя и подумал, что надо бы тебе написать. Несколько дней тому назад прочел твою умную статью, а тут и письмо от тебя пришло. Сердечно благодарю тебя, сказать не могу, как оно меня обрадовало.

Да, действительно странно подумать, что теперь мы превратились в на­стоящих стариков и большая часть жизни прожита, мне как-то не кажется таким уж далеким то время, когда мы были молоды и «подавали надежды» и вся жизнь лежала впереди, словно удивительная страна приключений. Да, хорошее было время. Чем старше становишься, тем чаще возвращаешься к воспоминаниям детства и юности, эти мысли дают отдых и бодрость, а ты ведь неразрывно связан с этими воспоминаниями. Да, хорошо было бы встретиться теперь, на старости лет, как раз пора. Давай устроим эту встречу поскорее.

Мои дела идут помаленьку, я пролежал в постели больше десяти не­дель, но в последнюю неделю каждый день ненадолго вставал, ноги еще не очень-то слушаются, приходится сидеть в комнате да на балконе на сол­нышке, я и сейчас здесь пишу. Надеюсь, что скоро станет получше. Скучное это дело — воспаление сосудов, и мне, наверное, радоваться надо, что еще так обошлось. У меня еще и тромб, ужасно скучная штука.

Да, я уж вспоминал тебя, что тебе пришлось уступить неумолимой старости и отказаться от привычной работы и ответственности. Но я уверен, что вам с Каролиной хорошо дома и что дети и внуки вас радуют. Это и впрямь большая радость. У меня трое детей имеют свои семьи, сейчас они здесь, и внуков трое, а младшая дочка Имми замужем за художником Револьдом, они начали постройку дома здесь поблизости. Лив и ее муж Хейер построились тут еще несколько лет назад.

Передай от меня большой привет Каролине, и тебе привет, надеюсь, что скоро встретимся.

Твой верный старый друг Фритьоф Нансен».

На следующий день, это было 13 мая, он опять сидел на бал­коне, положив перед собой бумагу и письменные принадлеж­ности. Кари принесла ему утренний чай, и они немного погово­рили. Отец чувствовал себя бодрым и веселым. Внизу фруктовый сад стоял в цвету. На фоне хвойного леса зеленела нежная дымка берез, далеко за вершинами деревьев сверкал на солнце фьорд, на горизонте синели горы. На опушке пели дрозды и зяблики, пролетела трясогузка. Отец впивал все это — аромат цветущих деревьев, солнце, привольный вид, который он так любил.

«Большая липа еще не зеленеет,— сказал он с улыбкой Кари.— Но скоро и она распустится. Так я увижу сразу две весны».

Он хотел еще что-то сказать о весне, но не успел. Голова упала на грудь, Кари бросилась к нему.

Он уже умер.