VII.  ВОЙНА  НАДВИГАЕТСЯ — ПРОЩАЙ,  ДНЕВНИК

VII.  ВОЙНА  НАДВИГАЕТСЯ — ПРОЩАЙ,  ДНЕВНИК

Поздней осенью 1913 года с Мольтке My случился удар, после которого он так и не оправился. Силы — и духовные, и физи­ческие — все убывали, и к рождеству он скончался. Опять мы с отцом стояли над могилой, поддерживая друг друга. Мы оба потеряли одного из самых дорогих друзей.

О Мольтке My кто-то сказал, что главным его недостатком было отсутствие эгоизма. Арне Гарборг даже предложил основать «общество защиты Мольтке My», так он был беззащитен перед толпами денно и нощно осаждавших его людей, стремившихся носпользоваться его знаниями и фантазией. Никому он не умел от­казывать. Как сказал Гарборг, «если не поставить сторожа у две­рей Мольтке — и глазом не моргнешь, как его вгонят в гроб». Но такого сторожа не было, и Мольтке ушел от нас в воз­расте всего пятидесяти четырех лет. Утрата была тяжелой для страны и невосполнимой для друзей. В истории нашей литературы уже давно признан его большой вклад в дело изучения народных сказок и преданий. Правда, некоторые высказывались довольно резко по поводу издания им сказок Асбьёрнсена и My, и его даже обвиняли в том, что он якобы «переиначил» Асбьёрнсена. Но нель­зя забывать, что сам Асбьёрнсен завещал ему свои сказки и пору­чил сделать их доступными для последующих поколений, заменив в них устаревшие речевые обороты живыми, разговорными. Вдобавок Мольтке продолжал дело Асбьёрнсена и своего отца — за­пись фольклора. Он разъезжал по всей стране, записывал сказки, предания и песни. И осенью 1912 года выпустил том «Норвежских народных песен времен средневековья» с предисловием, написан­ным им самим вместе с Кнутом Лиестелем[160].

Болезнь и смерть Мольтке произвела на отца тяжелое впечат­ление, но события, происходившие в мире, отвлекли его. С каждым месяцем угроза войны надвигалась все ближе. В это просто не верилось, и не одним норвежцам трудно было смотреть фактам в лицо. Война в наше время — нет, этого не может быть!

Но нашелся в Норвегии, а именно в Люсакере, один скепти­чески настроенный человек, который сопоставлял факты и со все возрастающим беспокойством следил за ходом событий. Теперь он уже не сомневался, что «немыслимое» может произойти в лю­бой момент. 20 мая 1913 года на большом митинге, посвященном национальной обороне, состоявшемся на площади у крепости, Нан­сен, выступая перед почти тридцатью тысячами норвежцев, ска­зал, что в случае необходимости мы должны быть готовы от­стоять нейтралитет Норвегии с оружием в руках на суше и на море.

«Все говорит за то, что, если начнется новая война, она разыграется и у наших берегов. В войнах часто бывает, что боль­шие нации нуждаются в маленьких. Никакие слова о том, что мы хотим хранить нейтралитет, нам тогда не помогут. Не помогут ни дружба, ни миролюбивые заверения. В наше время события раз­виваются стремительно, и, быть может, опасность нагрянет рань­ше, чем мы подозреваем».

Таким образом, занявшись вопросом обороноспособности стра­ны, отец снова ушел, и гораздо глубже, чем раньше, в область внут­ренней политики. Он нередко говорил, и тогда, и позднее, что не хочет быть политиком, и, разумеется, не кривил душой. Но это отнюдь не означало, что он отстранился от политических событий. При своем активном отношении к жизни он не мог не принимать участия в важных политических событиях. Гуннар Кнудсен[161] впер­вые сформировал правительство в марте 1908 года, и с тех пор отец не раз оказывался в оппозиции к политике Гуннара Кнудсена — премьер-министра и лидера партии Венстре. Когда в 1909 году появилось воззвание о создании новой партии под руководством Кристиана Миккельсена, то отец вместе со своим шурином Эрнстом Сарсом тоже поставил свою подпись под этим воззванием, среди таких имен, как Софус Арктандер и Абрахам Берге[162], а при учреждении этой партии он считался одним из ее лидеров. По предложению Миккельсена, партию назвали «Свобо­домыслящие венстре». Через несколько месяцев эта партия выдви­нула на выборах общую программу с партией Хейре, и коалиция победила. Гуннар Кнудсен был вынужден уйти в отставку, и после многолетнего перерыва на политической арене вновь появился ле­сопромышленник Воллерт Кунув[163] из провинции Сендре Бергенсхус, ставший в феврале 1910 года премьер-министром.

Насколько мне известно, отец не принимал регулярного уча­стия в партийной работе. Во всяком случае, это подтверждается и приветственной речью, с которой выступил на пятидесятилет­нем юбилее отца Йорген Лёвланд. В ней он напоминает отцу о «незабываемых годах его политической активности», имея в виду 1905 год и лондонский период. Но критическое отношение отца к политике норвежского правительства обострилось настолько, что часто вынуждало его высказывать свое мнение публично; та­ким образом, он более активно участвовал в политической жизни, чем это хотел изобразить Лёвланд. Больше всего Нансена волно­вали крупные проблемы, но порой он проявлял интерес и к вопро­сам, казалось бы, далеким от него. Например, в 1913 году он пишет бывшему государственному советнику Воллерту Кунуву (провин­ция Хедмарк) о реставрации Акерсхуса и очень обстоятельно из­лагает свои соображения по поводу восстановления подобных го­сударственных памятников. Он отвергает романтическое желание воскресить ушедшие века, как это собирались сделать в Акерсхусе, и в качестве предостерегающего примера приводит бергенский Хоконсхалле[164]. Для очистки совести ему иногда просто необхо­димо выговориться — так сам он всегда объяснял свое неожидан­ное вмешательство в разные дела, будь это нечто близко его каса­ющееся, как, например, взаимоотношения между Христианийским университетом и научными учреждениями Бергена, или менее близкие ему языковые споры.

Но важнее всего для Нансена была проблема обороноспо­собности страны. Начиная с 1913 года она стала определять его политическую позицию и деятельность. Он развернул огром­ную работу, выступая и публично, и в кулуарах. Вооруженные силы страны находились в жалком состоянии, они были со­вершенно небоеспособными. Говорилось об этом без конца, но ничего не делалось. Отец даже не был уверен, есть ли твер­дое намерение решительно защищать свою страну у тех, на кого возложена ответственность за это. Одни считали, что для маленькой Норвегии бесполезно пытаться отразить нападение великой державы, другие думали о том, каких это потребует затрат.

«Неужели бесполезно?»— восклицал отец в своих речах о необходимости укрепления обороны страны. Такое безнадежное настроение казалось ему наиболее жалким. Если это бесполезно, так за что же мы боролись? Куда приведет прогресс и все «со­циальные реформы», если мы не хотим их защищать?

Нансен изъездил страну вдоль и поперек, всюду выступая с ре­чами. Люди пробуждались от сладкого сна, в котором пребывали с 1905 года. Политические лидеры были недовольны нарушителем спокойствия. Дело обороны находило множество сторонников. Не­которые из них приезжали в Пульхёгду, и вечера напролет прохо­дили в дискуссиях и разработке программы действия. Но и противников было немало, и они громко давали о себе знать. На ми­тингах всегда собиралась масса народу, и атмосфера была нака­лена до предела.

Я бывала на многих выступлениях отца и до, и после начала войны. Я наблюдала и бурные восторги слушателей, и бурное не­годование — однажды я была даже свидетелем того, как после одного из выступлений отца в него запустили камнем.

«Нигилисты в вопросах обороны страны — еще не самое страшное,— говаривал он. Он не мог поверить, что в трудную ми­нуту они отрекутся от родины.— Нет, куда опаснее политики, которые, как только поднимается вопрос об обороне страны, видят в этом одну лишь нервозность и паникерство».

Гуннар Кнудсен, в 1913 году вторично ставший премьер-ми­нистром, в феврале 1914 года выступил со своим знаменитым утверждением, что «политическое небо безоблачно». Нансен ужаснулся, прочитав газетные отчеты, и через несколько дней в своей речи в посольском особняке на улице Калмейер возразил премьер-министру, утверждая, что это заявление, вероятно, недостаточно продумано.

«Я сам имел некоторое отношение к вопросам внешней поли­тики, и я утверждаю, что, если при безоблачном небе народы Ев­ропы так усиленно вооружаются, значит, они просто безумны. Даже Ллойд-Джордж[165] склоняется перед необходимостью, даже он изменил свою политику. Не оттого ли уж, что Ллойд-Джордж считает небо безоблачным? Ассигнования Германии на военно-морской флот говорят о другом, так же как и усиленное воору­жение России. Мы стоим на краю вулкана, который с минуты на минуту готов взорваться. Горе тому, кого это застанет врас­плох! А мы должны быть готовы! Я предвижу будущие времена, когда три скандинавских племени сплоченно встретят любого врага».

В этой речи он коснулся также опасности довода о том, что укрепление вооруженных сил якобы послужит интересам только имущих классов.

«Более неразумных речей никогда я не слы­шал,— говорил он.— Имущие классы всегда сумеют устроиться. Но представьте себе, какое будущее ждет норвежского рабочего, если страна попадет под чужеземное иго, если мы потеряем сво­боду и право на самоопределение, когда исчезнет свобода слова. Тогда окончится время профсоюзов. Пусть рабочий спросит себя: а что, если будет введена двух- или трехлетняя воинская повинность под чужеземным игом, в чужой стране, в чужих краях, для защиты чужой власти? И такое будущее вы предлагаете своим детям?»

В мае 1914 года Хелланд-Хансен и отец отправились на судне «Армауэр Хансен» в экспедицию по Атлантическому океану. Из Плимута они взяли курс на Лиссабон, оттуда — к Мадейре и Азор­ским островам. В этом плавании они провели много ценных наблюдений, собрав огромный материал. В каждой гавани отец набрасывался на газеты.

За несколько месяцев до его отъезда я поехала в Дрезден, чтобы попытаться восстановить голос под руководством профес­сора Энгеля: я перенесла операцию горла, и на связках образо­вались узелки. Я жила в пансионате, где было много иностран­цев,— был там и француз, и англичанин и один немец. Жили мы дружно, отлично ладили, и никому еще не приходило в голову, что почти все они скоро окажутся в окопах.

Перед отъездом отец устроил так, чтобы Одд, Имми и я про­вели лето в Валдресе, на сетере Фосхейм. Туда же собиралась на лето и Анна Шёт, и отец сказал, что так для него будет спокойнее. Он поручил мне смотреть за младшими. Большого труда это не составило. Дети меня слушались, и мы отлично ладили. Мне даже кажется, что многие мамаши, выехавшие туда на лето с детьми, завидовали мне. Однажды вечером, когда все постояльцы пили кофе на веранде, одна из мамаш не утерпела: «А ведь у фрекен Нансен самые послушные ребятишки!»

По письмам отца я знала, какой мрачной представлялась ему обстановка в Европе. Но я никак не разделяла его пессимизма. Я была очень молода, любила танцевать, а в нашем отеле танце­вали каждый вечер. Я с грустью вспоминала, как прошлым летом, когда отец навестил нас в этой же самой гостинице, мы с ним тан­цевали па-де-катр, в два поворота пролетая всю залу из конца в конец. Конечно, я прекрасно понимала, что в этом году у него совсем не то настроение, но тут уж ничем не поможешь. Будем надеяться, что он все преувеличивает. И мы продолжали тан­цевать.

И вот гром грянул. Однажды утром на длинную лестницу отеля высыпали все постояльцы и все с газетами. «Война!»— писали га­зеты. Сперва все точно остолбенели, но тотчас многие бросились укладывать чемоданы. По всей стране поднялась паника. В горо­дах толпы осаждали банки и магазины, чтобы забрать свои вклады и набить погреба и чердаки консервами, картошкой и солониной, словом, всем, что только удастся достать. И наши отдыхающие не остались в стороне.

Крестьяне были спокойнее, хотя в мыслях уже видели, как немцы шагают по долинам и жгут усадьбы. Мне тоже захотелось домой, поближе к отцу, и я позвонила ему по телефону. Ответ был характерным для отца: «Сидите на месте. Не будь такой же исте­ричкой, как все».

Я вовсе не была истеричкой. Просто не больно-то весело сидеть где-то в горах, не зная, что делается вокруг. Но когда мы наконец с разрешения отца приехали домой, он встретил нас в холле, замк­нутый, молчаливый, мрачный, с опущенной головой и угрюмым лицом. Телефон трезвонил не переставая. То друзья спрашивали его мнение, то пресса просила у него интервью, то он был нужен королю и королеве. Иногда звонили даже некоторые политические деятели.

Но время шло, а великие державы как будто не интересова­лись Норвегией. Норвежцы с облегчением вздохнули. Конечно, газеты ежедневно печатали сообщения о боях и ужасах в Европе, но фронты от нас, по счастью, были далеко, и, значит, нас все это не касалось. А впрочем, рассуждали многие, и война-то должна скоро кончиться — ведь у них такая уйма страшного, нового ору­жия, и они все разом пускают его в ход. У нас же начался бум. Оживились морские перевозки, в страну потекли деньги, словом, были все основания использовать это для подъема экономики вме­сто того, чтобы выбрасывать средства на оборону, в которой нет никакой нужды.

Отец же упорно стоял на своем. Бельгия потому и оказалась легкой добычей, говорил он, что рассуждала, как мы, и не под­готовила свои вооруженные силы к обороне страны. В любой мо­мент и мы тоже можем разделить участь бельгийцев. Все время существует опасность, что у наших берегов разыграются морские сражения между воюющими державами, и тогда порты Норвегии приобретут для них огромное значение.

В ответ подымался стон: «А затраты-то какие потребуются!» «Конечно,— отвечал Нансен,— быть мужчиной недешево стоит, а тем более — настоящим мужчиной! И вот еще вопрос — о чем думают наши политики, не заботясь о создании запасов в стране? К чему нам деньги, если наши гавани будут блокированы и вели­кие державы откажутся поставлять нам товары? Мы не только плохо вооружены, но вдобавок не позаботились о самом необходи­мом для поддержания жизни. Если нам удастся выйти из этого кризиса целыми и невредимыми, то не стараниями тех, кто по­ставлен отвечать за это».

Не один отец с недоверием относился к главе правительства. Когда пришло известие о начале войны, Гуннар Кнудсен нахо­дился в отлучке по своим частным делам в Боргестаде, и прави­тельство вынуждено было принять первые, важнейшие решения без премьер-министра. В ночь на 2 августа министр иностранных дел Нильс Илен по телефону оповестил Кнудсена и попросил немедленно вернуться, но тот решил показать, кто хозяин, и не приехал даже утренним поездом. Юхан Кастберг с возмущением пишет в своем дневнике, что Кнудсен приехал только вечером, и добавляет, что этот случай вызвал возмущение в оппозиционной прессе и раздражение во всех кругах против правительства, и особенно против его главы, крайняя медлительность которого не раз мешала проводить многие из намеченных правительством мер, ибо его девизом было: «поспешишь — людей насмешишь».

Так думал Кастберг, и Нансен был возмущен всем этим не менее его. Он не мог больше спокойно смотреть на подобную бес­печность и 11 августа посетил одного из президентов стортинга, нотариуса С. Т. Орстада, чтобы узнать его мнение о политической обстановке и обсудить с ним предложение о формировании коали­ционного правительства. Встреча эта не слишком его обнадежила, и на другой день он послал советнику Кунуву письмо с изложе­нием состоявшейся беседы:

«Подтверждается сложившееся у меня впечатление, что в на­стоящий момент едва ли есть надежда на какие бы то ни было перемены. Мне даже кажется, что наш премьер — нечто вроде неприкосновенной священной коровы. Между тем Орстад сделал странное заявление о том, что, мол, в случае войны нынешнему правительству и его главе придется, естественно, уступить место коалиционному правительству, потому что тогда необходимо будет привлечь все партии. Такое рассуждение показалось мне весьма безответственным. Если правительство должно уйти, так разумнее сделать это, не дожидаясь кризиса, я прямо об этом сказал, но президент стортинга считает, что время еще терпит».

«Если не останется иного выхода,— пишет Нансен далее,— я думаю выдвинуть требование о создании коалиционного прави­тельства публично. Я убежден, что это требование будет поддер­жано самыми разными кругами по всей стране».

Это намерение Нансена было совершенно серьезным, о чем свидетельствуют и дневники Кастберга. Он рассказывает, как Нансен посетил его в первую же неделю войны. Нансен сообщил, что ему поручено выступить на большом антиправительственном митинге. Кастберг посоветовал ему не выступать и сказал, что в настоящее время долг каждого — сплотиться вокруг стортинга и правительства и всячески содействовать им. Кастберг пишет, что Нансен якобы согласился с ним и отсоветовал проводить митинг, но Кастберг все же рассматривает этот визит Нансена как попытку «прозондировать почву для создания коалиционного пра­вительства во главе с Миккельсеном».

Под давлением обстоятельств и оппозиционных настроений правительство назначило нового министра вооруженных сил — генерала Кр. Хольтфота, и, по мнению Кастберга, это несколько улучшило обстановку.

Спустя несколько недель Нансен, выступая в Студенческом об­ществе, призвал студентов объединиться для защиты страны и, не торгуясь, примириться с несением воинской повинности в армии. В конце октября он делал доклад «О праве маленьких наций» в актовом зале университета. История, говорил он, доказывает, что маленькие нации дают человечеству величайшие ценности. Но когда крупные нации утверждают свое право насилия над малыми, их интересует не качество, а количество. Им не важно, где граж­дане лучше, им важно, где их больше.

«Есть вещь, куда более ценная, чем даже сама жизнь,— это культурное наследие, которое мы должны донести до будущих поколений. Оно дает маленьким нациям право на жизнь. Черен будет тот день, когда с лица Земли исчезнут маленькие нации.

Но где есть право, там есть и обязанность! Каждое маленькое государство обязано беречь свою культуру и передать это насле­дие грядущим поколениям».

В 1915 году, как уже много раз прежде, Нансен выступил с праздничной речью в честь 17 мая на Крепостной площади. Ни­когда еще страна не переживала столь критического момента. Почти вся Европа была охвачена пожаром, сметены все принципы международного права.

В этот яркий весенний день я стояла на площади рядом с Хелланд-Хансеном и другими друзьями. Солнце сияло над толпами людей, от легкого ветерка колыхались флаги и знамена. Какое-то необычное настроение царило на площади, все взоры были устрем­лены на трибуну. В то время еще неизвестен был микрофон, но голос отца, удивительно мощный, проникновенный, глубоко воздействовал на слушателей. Он сам был горячо убежден в пра­воте своих слов, а политические события за последние полгода отнюдь не позволяли успокаиваться.

«Мы, норвежцы, воображали, что мы передовой народ. У нас были свои великие писатели и художники, с которыми мы не­важно обходились, но за чей счет прославлялись. Теперь их нет, и нам почти нечем похвастать. Но еще находятся простачки, ко­торые бродят среди нас с баснями о том, будто мы передовая нация. Невольно хочется спросить, в какой же это области нор­вежцы и впрямь сейчас впереди. Где она, на суше или на море? Нет, гораздо лучше поступит тот, кто постарается разъяснить нашему народу, который отнюдь не является передовой нацией, что ему теперь грозит серьезная опасность оказаться за бортом, даже в сравнении с нашими ближайшими соседями, если только мы всерьез не возьмемся за ум. Пока еще не поздно. Сейчас же! Похоже, что мы, норвежцы, ищем себе задачу, вокруг которой стоило бы сплотиться. Есть одно такое дело, воистину важное в наше грозное время для будущего нашего народа,— это оборона страны».

Весь день 17 мая город жил эйдсволльским настроением[166]. Мы пошли отметить праздник в ресторан. Но просто есть и пить нам показалось мало, захотелось сделать что-нибудь полезное. Моло­денькая скрипачка, которая была с нами, захватила с собой скрипку, и мы, как бродячие актеры, стали ходить из кафе в кафе. Профессор Хелланд-Хансен призывал укреплять оборону страны и напоминал об утренней речи отца, скрипачка играла, вкладывая в музыку всю душу, а я пела простые народные песни. Повсюду мы имели большой успех, и когда я потом обходила столики со шляпой Хелланда, в нее звонко падали скиллинги. В результате у нас набралась кругленькая сумма, и мне выпала радость возло­жить ее на алтарь дела обороны в «Тиденс Тейн». Ула Томмесен был очень растроган и на прощанье крепко меня обнял.

Но необходимо было неустанно твердить об обороне страны, и Нансен не сдавался. В этом же году при посредстве Союза обо­роны Норвегии[167], председателем которого он был, он опубликовал большую статью «Пока еще не поздно».

Десять лет назад мы объединились для общего дела, писал он, то была борьба за нашу независимость от Швеции. Когда цель была достигнута, многие подумали, что для Норвегии настанут но­вые времена. В тот раз речь шла о защите от Швеции, если дело обернется плохо. А сейчас, когда нам грозят другие, и причем большие, опасности, сплочены ли мы, готовы ли?

Он указывал, как соблазнительна для великих держав Норве­гия с ее хорошо укрытыми портами, лесом, залежами руды и из­бытком водной энергии. Неужели кто-нибудь верит, что можно убе­речься от воров, оставляя двери без запора? Довольно почитать историю или посмотреть, что уже произошло в этой войне, чтобы понять одно: ни на какую мораль в международных отношениях положиться нельзя.

Он приводил ужасающие факты: например, что в начале войны нас можно было бы уморить голодом за несколько недель; что мы не в состоянии выставить и половины того войска, которым должны бы располагать; что внушает серьезное беспокойство не­хватка вооружения и прежде всего амуниции; что наш флот слиш­ком слаб для защиты побережья; что в наших укреплениях слиш­ком мало пушек, да и те слишком маломощны и к тому же уста­рели; что у нас не хватает офицеров, что офицеры и солдаты одинаково слабо подготовлены.

Про нас говорят, писал Нансен далее, что мы политически про­свещенный народ. Во внутриполитической жизни это, может, отчасти и правда. Во внешней же политике мы совсем не разби­раемся. Мы так долго находились под чужой опекой и привыкли думать только о наших внутренних разногласиях, что, еще в 1905 году став суверенным государством, самостоятельно строящим свои отношения с другими странами, мы до сих пор не су­мели понять, какие это налагает на нас обязанности. Все время слышны разговоры о разоружении, но никто не думает о внешнеполитической стороне этого вопроса.

О том, что Нансен в своей борьбе за дело обороны страны не был поборником милитаризма и войны, свидетельствуют его собственные слова и вся его жизнь и все его поступки.

«Неужели где-то светит солнце?»— записано в отцовском днев­нике в первый день пасхи 1915 года. Выдалось несколько свобод­ных дней, и он смог наконец подумать о себе самом:

«О, хоть немного отдохнуть с теми, кто уже ушел. Осмунд, мой милый, любимый мальчик, вот уже два года, как тебя нет,— какая пустота в моем сердце! Всегда, до последней минуты, ты думал о других. Не было на свете души чище и благородней! А ты умер. Пусть бы умер я, а ты остался жить и показал миру, каков пои­стине хороший человек. Но и ты, и Ева ушли, а я, меньше всего созданный для жизни, остался — сколько это еще продлится».

В такие свободные моменты настроение у него бывало не слиш­ком жизнерадостное, но теперь он проявлял, как видно из дневни­ка, больше здорового цинизма и стойкости, чем несколько лет назад. Вот его слова, свидетельствующие об этом:

«Есть два рода женщин и два рода любви. Одни, просыпаясь утром, думают: что бы мне сделать сегодня такое, чтобы ему было хорошо? Таких мало, но они встречаются.

Другие просыпаются по утрам с мыслью: что бы мне сделать сегодня такое, чтобы мне было еще лучше, как бы мне для этого его использовать? Таких много.

О господи, зачем еще сокрушаться. И горести наши — всего лишь тени, пролетающие мимо. Через сто лет уже все будет за­быто, и нервы давно успокоятся.

Мы — не пуп земли».

После продажи Сёркье отцу негде стало охотиться на куропа­ток, и он теперь часто отправлялся в летний домик дяди Алек­сандра, что в Халлингдале. Дядя Александр всегда радовался, если отец уходил с ним в горы. В городе их пути все более и более рас­ходились. В горах они вновь становились близки, почти так же, как в детстве в Нурмарке.

Отец записывает в дневнике:

«Как нужны мне горы, одино­чество, как нужно мне время, чтобы вновь узреть ценности жизни. Какой покой, какая дивная красота! Взору открываются просторы и высокое небо, и великолепные краски осени. О, неужели эта кра­сота, в которую погружается душа, минет, не оставив следа, как золотистое облачко? Я хочу, чтобы каждая минута превратилась в кристалл, который светился бы во мраке моих воспоминаний. Горы переживают сейчас лучшую пору, и, как все лучшее, она не­долговечна. Как жаль, что блистательная осень до сих пор никем не воспета!».

Мне часто бывало жаль, что я больше не ходила на охоту с отцом. Осень в Сёркье вспоминалась мне в праздничном сиянии. Но, как и многое другое, она принадлежала той, «нашей прежней» жизни, когда еще была жива мама и все было иначе. Правда, отец иногда брал нас с собой в горы, но для таких прогулок у него слишком редко находилось время.

В 1915 году он съездил с нами в Йеннесхейм, где снял для нас на все лето избушку у озера Йендина. Как сейчас вижу — вот он шагает в распахнутой на груди рубашке, сдвинув шляпу набекрень, щурится от солнца и показывает на знакомые вершины и кряжи вдали. Когда мы сделали привал у ручейка и разложили снедь, я невольно вспомнила прежние дни. Отец подарил нам кофейник для летних прогулок по горам, и сейчас мы его обновили. Мы набрали хворосту, отец разжег костер, поставил на камнях кофейник. Потом мы положили в кофе масло вместо сливок и по­мешали его веточками голубики, совсем как прежде. И отец при­шел в лирическое настроение и декламировал стихотворение Ибсена «На высотах» и отрывки из «Пера Гюнта».

А вечером он принялся учить Одда, как нужно обращаться с удилищем, которое он ему подарил, и тут идиллия кончилась. Леска запутывалась, и Одду никак не удавалось ее распутать. У отца лопнуло терпение: «Рыбак из тебя никудышный, парень!»— взорвался он. Одд расстроился, а глядя на него, и я.

Потом отцу пришлось взять свои слова обратно. Уже на другой день после его отъезда Одд ушел на реку с новым удилищем. Часы шли, Одд не появлялся. Я бегала по берегу, звала Одда, пока не охрипла, и совсем было отчаялась. Наконец уже в сумерках я заметила далеко впереди точечку. Конечно, это Одд, он раз за разом забрасывал леску, а потом медленно, как учил отец, выбирал ее.

«Одд, где это ты пропадал целый день?»— еле выдохнула я, добежав до него. «Я?— Одд удивленно поднял на меня глаза.— Я просто удил рыбу».—«Ну, и поймал что-нибудь?»—«Нет, даже не клюнуло ни разу!»—«Неужели же ты не проголодался?»—«Ага, а разве уже так поздно?».

Потом, когда я рассказала отцу, как Одд просидел целый день на реке, забыв о времени и о еде, хотя у него даже не клевало, отец довольно улыбнулся: «Ну, что ж, пожалуй, я поторопился. То, что ты говоришь, звучит неплохо. Вот увидишь, из него все-таки получится рыбак». Так и вышло, к великой гордости отца.

Вернувшись домой, отец с первой же почтой прислал мне сбор­ник стихов Ибсена с подписью «Нежно целую, папа». Хоть Ибсен и побывал в горах всего один раз, писал мне отец, его стихи об этой единственной прогулке очень подходят к Йотунхейму. Еще во время сборов отец положил в мой чемоданчик немало книг. Не­сколько книг Ханса Е. Кинка[168], которым он особенно увлекался в те годы, а также «Викторию» и «Пана» Кнута Гамсуна. Я не знаю, нравились ли отцу другие книги Гамсуна, но от этих двух он был в восторге. Я проглотила их, и не раз, но должна признаться, что книги Кинка так и вернулись домой нечитанными. До них я еще не доросла. Я наказала отцу писать мне обо всем, заранее зная, что он этого не исполнит, но он все-таки написал, что сейчас пози­рует Вереншельду. Обычно он в этом отказывал художникам. По его словам, это отнимает слишком много времени, а ведь есть куда более важные дела. Но Вереншельд — дело иное: «Мы ведь можем разговаривать, пока я стою». Вереншельду разрешалось рисовать и писать отца, когда бы ему ни вздумалось, а это случалось не раз за все эти годы. Мне кажется, что лучше всего он изобразил отца в облике Улафа Трюгвассона[169].

Отец писал также о том, какой радостью было для него новое свидание с Йотунхеймом, и сообщал, что он сам приедет за нами. «Здесь свобода и бог. Их обрел я один. Все другие бредут в долине»,— цитировал он Ибсена[170].

По его дневнику я вижу, что он понимал эти слова буквально. Однажды вечером, отправившись верхом за город, в Клевстуен, он записал:

«Меня влечет лишь в тот лес, куда не ступала нога чело­века. Там бродил бы я до изнеможения и слышал бы тихое гуде­ние вершин — то дыхание вечности, чье воздушное царство взды­мается над сумрачными елями. И там услышал бы я милый голос, трепетный от любви и нежности,— только его я бы слышал. И ра­достные крики моего Осмунда встретили бы меня, как в последнее мое возвращение с севера. А после уснуть, уснуть непробудным сном.

Какая ночь в лесу! Мрачно и тихо под хмурым ночным небом, но которому несутся тучи. Странный полумрак под сенью без­молвных елей. Воздух после дождя мягок и влажен. Пахнет лесом и одиночеством.

Так ли уж никчемна жизнь, если она дарит такую ночь? Две белые бабочки порхают меж темных елей и странно как будто бы светятся в ночной тиши. Садятся то на одну ветку, то на другую, миг — и уже полетели дальше, все выше и выше — и вот улетают в самое небо, как белые мысли. Но небо так мрачно, все серо от нависших туч».

На этом кончается дневник, летним вечером 1915 года. Осталь­ные белые его листы рассказывают, что с тех пор отец перестал вести дневник. Свои впечатления и мысли, вызванные многочис­ленными поездками, он записывал всегда, и мы встречаем их позд­нее в его речах и статьях. Но ни слова нет больше о том сокровен­ном, что касается его самого. Он как будто сознательно порвал с чем-то.