VII. ВОЙНА НАДВИГАЕТСЯ — ПРОЩАЙ, ДНЕВНИК
VII. ВОЙНА НАДВИГАЕТСЯ — ПРОЩАЙ, ДНЕВНИК
Поздней осенью 1913 года с Мольтке My случился удар, после которого он так и не оправился. Силы — и духовные, и физические — все убывали, и к рождеству он скончался. Опять мы с отцом стояли над могилой, поддерживая друг друга. Мы оба потеряли одного из самых дорогих друзей.
О Мольтке My кто-то сказал, что главным его недостатком было отсутствие эгоизма. Арне Гарборг даже предложил основать «общество защиты Мольтке My», так он был беззащитен перед толпами денно и нощно осаждавших его людей, стремившихся носпользоваться его знаниями и фантазией. Никому он не умел отказывать. Как сказал Гарборг, «если не поставить сторожа у дверей Мольтке — и глазом не моргнешь, как его вгонят в гроб». Но такого сторожа не было, и Мольтке ушел от нас в возрасте всего пятидесяти четырех лет. Утрата была тяжелой для страны и невосполнимой для друзей. В истории нашей литературы уже давно признан его большой вклад в дело изучения народных сказок и преданий. Правда, некоторые высказывались довольно резко по поводу издания им сказок Асбьёрнсена и My, и его даже обвиняли в том, что он якобы «переиначил» Асбьёрнсена. Но нельзя забывать, что сам Асбьёрнсен завещал ему свои сказки и поручил сделать их доступными для последующих поколений, заменив в них устаревшие речевые обороты живыми, разговорными. Вдобавок Мольтке продолжал дело Асбьёрнсена и своего отца — запись фольклора. Он разъезжал по всей стране, записывал сказки, предания и песни. И осенью 1912 года выпустил том «Норвежских народных песен времен средневековья» с предисловием, написанным им самим вместе с Кнутом Лиестелем[160].
Болезнь и смерть Мольтке произвела на отца тяжелое впечатление, но события, происходившие в мире, отвлекли его. С каждым месяцем угроза войны надвигалась все ближе. В это просто не верилось, и не одним норвежцам трудно было смотреть фактам в лицо. Война в наше время — нет, этого не может быть!
Но нашелся в Норвегии, а именно в Люсакере, один скептически настроенный человек, который сопоставлял факты и со все возрастающим беспокойством следил за ходом событий. Теперь он уже не сомневался, что «немыслимое» может произойти в любой момент. 20 мая 1913 года на большом митинге, посвященном национальной обороне, состоявшемся на площади у крепости, Нансен, выступая перед почти тридцатью тысячами норвежцев, сказал, что в случае необходимости мы должны быть готовы отстоять нейтралитет Норвегии с оружием в руках на суше и на море.
«Все говорит за то, что, если начнется новая война, она разыграется и у наших берегов. В войнах часто бывает, что большие нации нуждаются в маленьких. Никакие слова о том, что мы хотим хранить нейтралитет, нам тогда не помогут. Не помогут ни дружба, ни миролюбивые заверения. В наше время события развиваются стремительно, и, быть может, опасность нагрянет раньше, чем мы подозреваем».
Таким образом, занявшись вопросом обороноспособности страны, отец снова ушел, и гораздо глубже, чем раньше, в область внутренней политики. Он нередко говорил, и тогда, и позднее, что не хочет быть политиком, и, разумеется, не кривил душой. Но это отнюдь не означало, что он отстранился от политических событий. При своем активном отношении к жизни он не мог не принимать участия в важных политических событиях. Гуннар Кнудсен[161] впервые сформировал правительство в марте 1908 года, и с тех пор отец не раз оказывался в оппозиции к политике Гуннара Кнудсена — премьер-министра и лидера партии Венстре. Когда в 1909 году появилось воззвание о создании новой партии под руководством Кристиана Миккельсена, то отец вместе со своим шурином Эрнстом Сарсом тоже поставил свою подпись под этим воззванием, среди таких имен, как Софус Арктандер и Абрахам Берге[162], а при учреждении этой партии он считался одним из ее лидеров. По предложению Миккельсена, партию назвали «Свободомыслящие венстре». Через несколько месяцев эта партия выдвинула на выборах общую программу с партией Хейре, и коалиция победила. Гуннар Кнудсен был вынужден уйти в отставку, и после многолетнего перерыва на политической арене вновь появился лесопромышленник Воллерт Кунув[163] из провинции Сендре Бергенсхус, ставший в феврале 1910 года премьер-министром.
Насколько мне известно, отец не принимал регулярного участия в партийной работе. Во всяком случае, это подтверждается и приветственной речью, с которой выступил на пятидесятилетнем юбилее отца Йорген Лёвланд. В ней он напоминает отцу о «незабываемых годах его политической активности», имея в виду 1905 год и лондонский период. Но критическое отношение отца к политике норвежского правительства обострилось настолько, что часто вынуждало его высказывать свое мнение публично; таким образом, он более активно участвовал в политической жизни, чем это хотел изобразить Лёвланд. Больше всего Нансена волновали крупные проблемы, но порой он проявлял интерес и к вопросам, казалось бы, далеким от него. Например, в 1913 году он пишет бывшему государственному советнику Воллерту Кунуву (провинция Хедмарк) о реставрации Акерсхуса и очень обстоятельно излагает свои соображения по поводу восстановления подобных государственных памятников. Он отвергает романтическое желание воскресить ушедшие века, как это собирались сделать в Акерсхусе, и в качестве предостерегающего примера приводит бергенский Хоконсхалле[164]. Для очистки совести ему иногда просто необходимо выговориться — так сам он всегда объяснял свое неожиданное вмешательство в разные дела, будь это нечто близко его касающееся, как, например, взаимоотношения между Христианийским университетом и научными учреждениями Бергена, или менее близкие ему языковые споры.
Но важнее всего для Нансена была проблема обороноспособности страны. Начиная с 1913 года она стала определять его политическую позицию и деятельность. Он развернул огромную работу, выступая и публично, и в кулуарах. Вооруженные силы страны находились в жалком состоянии, они были совершенно небоеспособными. Говорилось об этом без конца, но ничего не делалось. Отец даже не был уверен, есть ли твердое намерение решительно защищать свою страну у тех, на кого возложена ответственность за это. Одни считали, что для маленькой Норвегии бесполезно пытаться отразить нападение великой державы, другие думали о том, каких это потребует затрат.
«Неужели бесполезно?»— восклицал отец в своих речах о необходимости укрепления обороны страны. Такое безнадежное настроение казалось ему наиболее жалким. Если это бесполезно, так за что же мы боролись? Куда приведет прогресс и все «социальные реформы», если мы не хотим их защищать?
Нансен изъездил страну вдоль и поперек, всюду выступая с речами. Люди пробуждались от сладкого сна, в котором пребывали с 1905 года. Политические лидеры были недовольны нарушителем спокойствия. Дело обороны находило множество сторонников. Некоторые из них приезжали в Пульхёгду, и вечера напролет проходили в дискуссиях и разработке программы действия. Но и противников было немало, и они громко давали о себе знать. На митингах всегда собиралась масса народу, и атмосфера была накалена до предела.
Я бывала на многих выступлениях отца и до, и после начала войны. Я наблюдала и бурные восторги слушателей, и бурное негодование — однажды я была даже свидетелем того, как после одного из выступлений отца в него запустили камнем.
«Нигилисты в вопросах обороны страны — еще не самое страшное,— говаривал он. Он не мог поверить, что в трудную минуту они отрекутся от родины.— Нет, куда опаснее политики, которые, как только поднимается вопрос об обороне страны, видят в этом одну лишь нервозность и паникерство».
Гуннар Кнудсен, в 1913 году вторично ставший премьер-министром, в феврале 1914 года выступил со своим знаменитым утверждением, что «политическое небо безоблачно». Нансен ужаснулся, прочитав газетные отчеты, и через несколько дней в своей речи в посольском особняке на улице Калмейер возразил премьер-министру, утверждая, что это заявление, вероятно, недостаточно продумано.
«Я сам имел некоторое отношение к вопросам внешней политики, и я утверждаю, что, если при безоблачном небе народы Европы так усиленно вооружаются, значит, они просто безумны. Даже Ллойд-Джордж[165] склоняется перед необходимостью, даже он изменил свою политику. Не оттого ли уж, что Ллойд-Джордж считает небо безоблачным? Ассигнования Германии на военно-морской флот говорят о другом, так же как и усиленное вооружение России. Мы стоим на краю вулкана, который с минуты на минуту готов взорваться. Горе тому, кого это застанет врасплох! А мы должны быть готовы! Я предвижу будущие времена, когда три скандинавских племени сплоченно встретят любого врага».
В этой речи он коснулся также опасности довода о том, что укрепление вооруженных сил якобы послужит интересам только имущих классов.
«Более неразумных речей никогда я не слышал,— говорил он.— Имущие классы всегда сумеют устроиться. Но представьте себе, какое будущее ждет норвежского рабочего, если страна попадет под чужеземное иго, если мы потеряем свободу и право на самоопределение, когда исчезнет свобода слова. Тогда окончится время профсоюзов. Пусть рабочий спросит себя: а что, если будет введена двух- или трехлетняя воинская повинность под чужеземным игом, в чужой стране, в чужих краях, для защиты чужой власти? И такое будущее вы предлагаете своим детям?»
В мае 1914 года Хелланд-Хансен и отец отправились на судне «Армауэр Хансен» в экспедицию по Атлантическому океану. Из Плимута они взяли курс на Лиссабон, оттуда — к Мадейре и Азорским островам. В этом плавании они провели много ценных наблюдений, собрав огромный материал. В каждой гавани отец набрасывался на газеты.
За несколько месяцев до его отъезда я поехала в Дрезден, чтобы попытаться восстановить голос под руководством профессора Энгеля: я перенесла операцию горла, и на связках образовались узелки. Я жила в пансионате, где было много иностранцев,— был там и француз, и англичанин и один немец. Жили мы дружно, отлично ладили, и никому еще не приходило в голову, что почти все они скоро окажутся в окопах.
Перед отъездом отец устроил так, чтобы Одд, Имми и я провели лето в Валдресе, на сетере Фосхейм. Туда же собиралась на лето и Анна Шёт, и отец сказал, что так для него будет спокойнее. Он поручил мне смотреть за младшими. Большого труда это не составило. Дети меня слушались, и мы отлично ладили. Мне даже кажется, что многие мамаши, выехавшие туда на лето с детьми, завидовали мне. Однажды вечером, когда все постояльцы пили кофе на веранде, одна из мамаш не утерпела: «А ведь у фрекен Нансен самые послушные ребятишки!»
По письмам отца я знала, какой мрачной представлялась ему обстановка в Европе. Но я никак не разделяла его пессимизма. Я была очень молода, любила танцевать, а в нашем отеле танцевали каждый вечер. Я с грустью вспоминала, как прошлым летом, когда отец навестил нас в этой же самой гостинице, мы с ним танцевали па-де-катр, в два поворота пролетая всю залу из конца в конец. Конечно, я прекрасно понимала, что в этом году у него совсем не то настроение, но тут уж ничем не поможешь. Будем надеяться, что он все преувеличивает. И мы продолжали танцевать.
И вот гром грянул. Однажды утром на длинную лестницу отеля высыпали все постояльцы и все с газетами. «Война!»— писали газеты. Сперва все точно остолбенели, но тотчас многие бросились укладывать чемоданы. По всей стране поднялась паника. В городах толпы осаждали банки и магазины, чтобы забрать свои вклады и набить погреба и чердаки консервами, картошкой и солониной, словом, всем, что только удастся достать. И наши отдыхающие не остались в стороне.
Крестьяне были спокойнее, хотя в мыслях уже видели, как немцы шагают по долинам и жгут усадьбы. Мне тоже захотелось домой, поближе к отцу, и я позвонила ему по телефону. Ответ был характерным для отца: «Сидите на месте. Не будь такой же истеричкой, как все».
Я вовсе не была истеричкой. Просто не больно-то весело сидеть где-то в горах, не зная, что делается вокруг. Но когда мы наконец с разрешения отца приехали домой, он встретил нас в холле, замкнутый, молчаливый, мрачный, с опущенной головой и угрюмым лицом. Телефон трезвонил не переставая. То друзья спрашивали его мнение, то пресса просила у него интервью, то он был нужен королю и королеве. Иногда звонили даже некоторые политические деятели.
Но время шло, а великие державы как будто не интересовались Норвегией. Норвежцы с облегчением вздохнули. Конечно, газеты ежедневно печатали сообщения о боях и ужасах в Европе, но фронты от нас, по счастью, были далеко, и, значит, нас все это не касалось. А впрочем, рассуждали многие, и война-то должна скоро кончиться — ведь у них такая уйма страшного, нового оружия, и они все разом пускают его в ход. У нас же начался бум. Оживились морские перевозки, в страну потекли деньги, словом, были все основания использовать это для подъема экономики вместо того, чтобы выбрасывать средства на оборону, в которой нет никакой нужды.
Отец же упорно стоял на своем. Бельгия потому и оказалась легкой добычей, говорил он, что рассуждала, как мы, и не подготовила свои вооруженные силы к обороне страны. В любой момент и мы тоже можем разделить участь бельгийцев. Все время существует опасность, что у наших берегов разыграются морские сражения между воюющими державами, и тогда порты Норвегии приобретут для них огромное значение.
В ответ подымался стон: «А затраты-то какие потребуются!» «Конечно,— отвечал Нансен,— быть мужчиной недешево стоит, а тем более — настоящим мужчиной! И вот еще вопрос — о чем думают наши политики, не заботясь о создании запасов в стране? К чему нам деньги, если наши гавани будут блокированы и великие державы откажутся поставлять нам товары? Мы не только плохо вооружены, но вдобавок не позаботились о самом необходимом для поддержания жизни. Если нам удастся выйти из этого кризиса целыми и невредимыми, то не стараниями тех, кто поставлен отвечать за это».
Не один отец с недоверием относился к главе правительства. Когда пришло известие о начале войны, Гуннар Кнудсен находился в отлучке по своим частным делам в Боргестаде, и правительство вынуждено было принять первые, важнейшие решения без премьер-министра. В ночь на 2 августа министр иностранных дел Нильс Илен по телефону оповестил Кнудсена и попросил немедленно вернуться, но тот решил показать, кто хозяин, и не приехал даже утренним поездом. Юхан Кастберг с возмущением пишет в своем дневнике, что Кнудсен приехал только вечером, и добавляет, что этот случай вызвал возмущение в оппозиционной прессе и раздражение во всех кругах против правительства, и особенно против его главы, крайняя медлительность которого не раз мешала проводить многие из намеченных правительством мер, ибо его девизом было: «поспешишь — людей насмешишь».
Так думал Кастберг, и Нансен был возмущен всем этим не менее его. Он не мог больше спокойно смотреть на подобную беспечность и 11 августа посетил одного из президентов стортинга, нотариуса С. Т. Орстада, чтобы узнать его мнение о политической обстановке и обсудить с ним предложение о формировании коалиционного правительства. Встреча эта не слишком его обнадежила, и на другой день он послал советнику Кунуву письмо с изложением состоявшейся беседы:
«Подтверждается сложившееся у меня впечатление, что в настоящий момент едва ли есть надежда на какие бы то ни было перемены. Мне даже кажется, что наш премьер — нечто вроде неприкосновенной священной коровы. Между тем Орстад сделал странное заявление о том, что, мол, в случае войны нынешнему правительству и его главе придется, естественно, уступить место коалиционному правительству, потому что тогда необходимо будет привлечь все партии. Такое рассуждение показалось мне весьма безответственным. Если правительство должно уйти, так разумнее сделать это, не дожидаясь кризиса, я прямо об этом сказал, но президент стортинга считает, что время еще терпит».
«Если не останется иного выхода,— пишет Нансен далее,— я думаю выдвинуть требование о создании коалиционного правительства публично. Я убежден, что это требование будет поддержано самыми разными кругами по всей стране».
Это намерение Нансена было совершенно серьезным, о чем свидетельствуют и дневники Кастберга. Он рассказывает, как Нансен посетил его в первую же неделю войны. Нансен сообщил, что ему поручено выступить на большом антиправительственном митинге. Кастберг посоветовал ему не выступать и сказал, что в настоящее время долг каждого — сплотиться вокруг стортинга и правительства и всячески содействовать им. Кастберг пишет, что Нансен якобы согласился с ним и отсоветовал проводить митинг, но Кастберг все же рассматривает этот визит Нансена как попытку «прозондировать почву для создания коалиционного правительства во главе с Миккельсеном».
Под давлением обстоятельств и оппозиционных настроений правительство назначило нового министра вооруженных сил — генерала Кр. Хольтфота, и, по мнению Кастберга, это несколько улучшило обстановку.
Спустя несколько недель Нансен, выступая в Студенческом обществе, призвал студентов объединиться для защиты страны и, не торгуясь, примириться с несением воинской повинности в армии. В конце октября он делал доклад «О праве маленьких наций» в актовом зале университета. История, говорил он, доказывает, что маленькие нации дают человечеству величайшие ценности. Но когда крупные нации утверждают свое право насилия над малыми, их интересует не качество, а количество. Им не важно, где граждане лучше, им важно, где их больше.
«Есть вещь, куда более ценная, чем даже сама жизнь,— это культурное наследие, которое мы должны донести до будущих поколений. Оно дает маленьким нациям право на жизнь. Черен будет тот день, когда с лица Земли исчезнут маленькие нации.
Но где есть право, там есть и обязанность! Каждое маленькое государство обязано беречь свою культуру и передать это наследие грядущим поколениям».
В 1915 году, как уже много раз прежде, Нансен выступил с праздничной речью в честь 17 мая на Крепостной площади. Никогда еще страна не переживала столь критического момента. Почти вся Европа была охвачена пожаром, сметены все принципы международного права.
В этот яркий весенний день я стояла на площади рядом с Хелланд-Хансеном и другими друзьями. Солнце сияло над толпами людей, от легкого ветерка колыхались флаги и знамена. Какое-то необычное настроение царило на площади, все взоры были устремлены на трибуну. В то время еще неизвестен был микрофон, но голос отца, удивительно мощный, проникновенный, глубоко воздействовал на слушателей. Он сам был горячо убежден в правоте своих слов, а политические события за последние полгода отнюдь не позволяли успокаиваться.
«Мы, норвежцы, воображали, что мы передовой народ. У нас были свои великие писатели и художники, с которыми мы неважно обходились, но за чей счет прославлялись. Теперь их нет, и нам почти нечем похвастать. Но еще находятся простачки, которые бродят среди нас с баснями о том, будто мы передовая нация. Невольно хочется спросить, в какой же это области норвежцы и впрямь сейчас впереди. Где она, на суше или на море? Нет, гораздо лучше поступит тот, кто постарается разъяснить нашему народу, который отнюдь не является передовой нацией, что ему теперь грозит серьезная опасность оказаться за бортом, даже в сравнении с нашими ближайшими соседями, если только мы всерьез не возьмемся за ум. Пока еще не поздно. Сейчас же! Похоже, что мы, норвежцы, ищем себе задачу, вокруг которой стоило бы сплотиться. Есть одно такое дело, воистину важное в наше грозное время для будущего нашего народа,— это оборона страны».
Весь день 17 мая город жил эйдсволльским настроением[166]. Мы пошли отметить праздник в ресторан. Но просто есть и пить нам показалось мало, захотелось сделать что-нибудь полезное. Молоденькая скрипачка, которая была с нами, захватила с собой скрипку, и мы, как бродячие актеры, стали ходить из кафе в кафе. Профессор Хелланд-Хансен призывал укреплять оборону страны и напоминал об утренней речи отца, скрипачка играла, вкладывая в музыку всю душу, а я пела простые народные песни. Повсюду мы имели большой успех, и когда я потом обходила столики со шляпой Хелланда, в нее звонко падали скиллинги. В результате у нас набралась кругленькая сумма, и мне выпала радость возложить ее на алтарь дела обороны в «Тиденс Тейн». Ула Томмесен был очень растроган и на прощанье крепко меня обнял.
Но необходимо было неустанно твердить об обороне страны, и Нансен не сдавался. В этом же году при посредстве Союза обороны Норвегии[167], председателем которого он был, он опубликовал большую статью «Пока еще не поздно».
Десять лет назад мы объединились для общего дела, писал он, то была борьба за нашу независимость от Швеции. Когда цель была достигнута, многие подумали, что для Норвегии настанут новые времена. В тот раз речь шла о защите от Швеции, если дело обернется плохо. А сейчас, когда нам грозят другие, и причем большие, опасности, сплочены ли мы, готовы ли?
Он указывал, как соблазнительна для великих держав Норвегия с ее хорошо укрытыми портами, лесом, залежами руды и избытком водной энергии. Неужели кто-нибудь верит, что можно уберечься от воров, оставляя двери без запора? Довольно почитать историю или посмотреть, что уже произошло в этой войне, чтобы понять одно: ни на какую мораль в международных отношениях положиться нельзя.
Он приводил ужасающие факты: например, что в начале войны нас можно было бы уморить голодом за несколько недель; что мы не в состоянии выставить и половины того войска, которым должны бы располагать; что внушает серьезное беспокойство нехватка вооружения и прежде всего амуниции; что наш флот слишком слаб для защиты побережья; что в наших укреплениях слишком мало пушек, да и те слишком маломощны и к тому же устарели; что у нас не хватает офицеров, что офицеры и солдаты одинаково слабо подготовлены.
Про нас говорят, писал Нансен далее, что мы политически просвещенный народ. Во внутриполитической жизни это, может, отчасти и правда. Во внешней же политике мы совсем не разбираемся. Мы так долго находились под чужой опекой и привыкли думать только о наших внутренних разногласиях, что, еще в 1905 году став суверенным государством, самостоятельно строящим свои отношения с другими странами, мы до сих пор не сумели понять, какие это налагает на нас обязанности. Все время слышны разговоры о разоружении, но никто не думает о внешнеполитической стороне этого вопроса.
О том, что Нансен в своей борьбе за дело обороны страны не был поборником милитаризма и войны, свидетельствуют его собственные слова и вся его жизнь и все его поступки.
«Неужели где-то светит солнце?»— записано в отцовском дневнике в первый день пасхи 1915 года. Выдалось несколько свободных дней, и он смог наконец подумать о себе самом:
«О, хоть немного отдохнуть с теми, кто уже ушел. Осмунд, мой милый, любимый мальчик, вот уже два года, как тебя нет,— какая пустота в моем сердце! Всегда, до последней минуты, ты думал о других. Не было на свете души чище и благородней! А ты умер. Пусть бы умер я, а ты остался жить и показал миру, каков поистине хороший человек. Но и ты, и Ева ушли, а я, меньше всего созданный для жизни, остался — сколько это еще продлится».
В такие свободные моменты настроение у него бывало не слишком жизнерадостное, но теперь он проявлял, как видно из дневника, больше здорового цинизма и стойкости, чем несколько лет назад. Вот его слова, свидетельствующие об этом:
«Есть два рода женщин и два рода любви. Одни, просыпаясь утром, думают: что бы мне сделать сегодня такое, чтобы ему было хорошо? Таких мало, но они встречаются.
Другие просыпаются по утрам с мыслью: что бы мне сделать сегодня такое, чтобы мне было еще лучше, как бы мне для этого его использовать? Таких много.
О господи, зачем еще сокрушаться. И горести наши — всего лишь тени, пролетающие мимо. Через сто лет уже все будет забыто, и нервы давно успокоятся.
Мы — не пуп земли».
После продажи Сёркье отцу негде стало охотиться на куропаток, и он теперь часто отправлялся в летний домик дяди Александра, что в Халлингдале. Дядя Александр всегда радовался, если отец уходил с ним в горы. В городе их пути все более и более расходились. В горах они вновь становились близки, почти так же, как в детстве в Нурмарке.
Отец записывает в дневнике:
«Как нужны мне горы, одиночество, как нужно мне время, чтобы вновь узреть ценности жизни. Какой покой, какая дивная красота! Взору открываются просторы и высокое небо, и великолепные краски осени. О, неужели эта красота, в которую погружается душа, минет, не оставив следа, как золотистое облачко? Я хочу, чтобы каждая минута превратилась в кристалл, который светился бы во мраке моих воспоминаний. Горы переживают сейчас лучшую пору, и, как все лучшее, она недолговечна. Как жаль, что блистательная осень до сих пор никем не воспета!».
Мне часто бывало жаль, что я больше не ходила на охоту с отцом. Осень в Сёркье вспоминалась мне в праздничном сиянии. Но, как и многое другое, она принадлежала той, «нашей прежней» жизни, когда еще была жива мама и все было иначе. Правда, отец иногда брал нас с собой в горы, но для таких прогулок у него слишком редко находилось время.
В 1915 году он съездил с нами в Йеннесхейм, где снял для нас на все лето избушку у озера Йендина. Как сейчас вижу — вот он шагает в распахнутой на груди рубашке, сдвинув шляпу набекрень, щурится от солнца и показывает на знакомые вершины и кряжи вдали. Когда мы сделали привал у ручейка и разложили снедь, я невольно вспомнила прежние дни. Отец подарил нам кофейник для летних прогулок по горам, и сейчас мы его обновили. Мы набрали хворосту, отец разжег костер, поставил на камнях кофейник. Потом мы положили в кофе масло вместо сливок и помешали его веточками голубики, совсем как прежде. И отец пришел в лирическое настроение и декламировал стихотворение Ибсена «На высотах» и отрывки из «Пера Гюнта».
А вечером он принялся учить Одда, как нужно обращаться с удилищем, которое он ему подарил, и тут идиллия кончилась. Леска запутывалась, и Одду никак не удавалось ее распутать. У отца лопнуло терпение: «Рыбак из тебя никудышный, парень!»— взорвался он. Одд расстроился, а глядя на него, и я.
Потом отцу пришлось взять свои слова обратно. Уже на другой день после его отъезда Одд ушел на реку с новым удилищем. Часы шли, Одд не появлялся. Я бегала по берегу, звала Одда, пока не охрипла, и совсем было отчаялась. Наконец уже в сумерках я заметила далеко впереди точечку. Конечно, это Одд, он раз за разом забрасывал леску, а потом медленно, как учил отец, выбирал ее.
«Одд, где это ты пропадал целый день?»— еле выдохнула я, добежав до него. «Я?— Одд удивленно поднял на меня глаза.— Я просто удил рыбу».—«Ну, и поймал что-нибудь?»—«Нет, даже не клюнуло ни разу!»—«Неужели же ты не проголодался?»—«Ага, а разве уже так поздно?».
Потом, когда я рассказала отцу, как Одд просидел целый день на реке, забыв о времени и о еде, хотя у него даже не клевало, отец довольно улыбнулся: «Ну, что ж, пожалуй, я поторопился. То, что ты говоришь, звучит неплохо. Вот увидишь, из него все-таки получится рыбак». Так и вышло, к великой гордости отца.
Вернувшись домой, отец с первой же почтой прислал мне сборник стихов Ибсена с подписью «Нежно целую, папа». Хоть Ибсен и побывал в горах всего один раз, писал мне отец, его стихи об этой единственной прогулке очень подходят к Йотунхейму. Еще во время сборов отец положил в мой чемоданчик немало книг. Несколько книг Ханса Е. Кинка[168], которым он особенно увлекался в те годы, а также «Викторию» и «Пана» Кнута Гамсуна. Я не знаю, нравились ли отцу другие книги Гамсуна, но от этих двух он был в восторге. Я проглотила их, и не раз, но должна признаться, что книги Кинка так и вернулись домой нечитанными. До них я еще не доросла. Я наказала отцу писать мне обо всем, заранее зная, что он этого не исполнит, но он все-таки написал, что сейчас позирует Вереншельду. Обычно он в этом отказывал художникам. По его словам, это отнимает слишком много времени, а ведь есть куда более важные дела. Но Вереншельд — дело иное: «Мы ведь можем разговаривать, пока я стою». Вереншельду разрешалось рисовать и писать отца, когда бы ему ни вздумалось, а это случалось не раз за все эти годы. Мне кажется, что лучше всего он изобразил отца в облике Улафа Трюгвассона[169].
Отец писал также о том, какой радостью было для него новое свидание с Йотунхеймом, и сообщал, что он сам приедет за нами. «Здесь свобода и бог. Их обрел я один. Все другие бредут в долине»,— цитировал он Ибсена[170].
По его дневнику я вижу, что он понимал эти слова буквально. Однажды вечером, отправившись верхом за город, в Клевстуен, он записал:
«Меня влечет лишь в тот лес, куда не ступала нога человека. Там бродил бы я до изнеможения и слышал бы тихое гудение вершин — то дыхание вечности, чье воздушное царство вздымается над сумрачными елями. И там услышал бы я милый голос, трепетный от любви и нежности,— только его я бы слышал. И радостные крики моего Осмунда встретили бы меня, как в последнее мое возвращение с севера. А после уснуть, уснуть непробудным сном.
Какая ночь в лесу! Мрачно и тихо под хмурым ночным небом, но которому несутся тучи. Странный полумрак под сенью безмолвных елей. Воздух после дождя мягок и влажен. Пахнет лесом и одиночеством.
Так ли уж никчемна жизнь, если она дарит такую ночь? Две белые бабочки порхают меж темных елей и странно как будто бы светятся в ночной тиши. Садятся то на одну ветку, то на другую, миг — и уже полетели дальше, все выше и выше — и вот улетают в самое небо, как белые мысли. Но небо так мрачно, все серо от нависших туч».
На этом кончается дневник, летним вечером 1915 года. Остальные белые его листы рассказывают, что с тех пор отец перестал вести дневник. Свои впечатления и мысли, вызванные многочисленными поездками, он записывал всегда, и мы встречаем их позднее в его речах и статьях. Но ни слова нет больше о том сокровенном, что касается его самого. Он как будто сознательно порвал с чем-то.