III. В БАШНЕ И В МОРЕ

III. В БАШНЕ И В МОРЕ

Осенью 1911 года я просто неудачно выбрала момент, когда попросила у отца разрешения заняться живописью. Он был по-прежнему глубоко убежден, что самое правильное — посвятить себя чему-нибудь одному и не разбрасываться. Не знаю, что было бы, задай я этот вопрос годом позже, но именно в 1911 году отец был особенно увлечен мыслью о необходимости сосредоточен­ности. Он готовил выступление о воспитании народа, и главной его мыслью была идея собранности.

Конечно, в ответ я услышала: «Воля твоя, только выбирай — либо пение, либо живопись».

По сути дела, я уже выбрала — мои занятия пением с тетей Малли шли полным ходом, бросать их я и не думала. А потому о новых увлечениях пришлось помалкивать. Вскоре после этого разговора по своему легкомыслию я завела с отцом речь о том, что я хотела бы поучиться стряпать. Я сама видела, что на кухне со­вершенно беспомощна, и решила, что не вредно бы немножечко подучиться.

«Немножечко!— взорвался отец.— Вот-вот, то за одно схва­титься, то за другое. Хочешь учиться хозяйничать — иди в школу домоводства, там тебя как следует выучат».

Нет уж, спасибо! В школе домоводства полагалось учиться це­лый год, даеще и жить там же. Нет, я совсем не об этом думала. Отцу же эта идея понравилась, и после нашего разговора он то и дело к ней возвращался. У меня пропало всякое желание учиться готовить, и я отвечала ему его же словами: «Не хочу разбрасы­ваться, я уже выбрала пение».

Отец назвал свою речь, над которой тогда работал, «Дилетант­ство и народное воспитание». Его выступление состоялось в де­кабре 1912 года в Студенческом обществе.

Он начал так: «Я хочу поговорить с молодежью о том, как дилетантизм, подобно раковой опухоли, разъедает наше общество. К нам, старикам, относятся слова Моисея: «Этот род должен умереть».

Дилетантом является всякий, кто, не будучи специалистом в данной области, берется, однако, судить обо всем. «Преувеличен­ное уважение к общему образованию порождает дилетантизм в ущерб подлинно глубоким знаниям. Если все получат лишь общее образование, это, без сомнения, только ухудшит положение в стране».

Наши народные университеты явились отчасти рассадником верхоглядства, хотя в последнее время и стали давать более глу­бокие специальные знания. Единственно ценное, чему они могли бы научить,— это уметь поднимать любую целину, но этому не на­учишься, если учиться всему понемножку, хватаясь то за одно, то за другое.

«К каким страшным последствиям приводит дилетантство и за­силье невежд, можно видеть на примере нашего города. Как заме­чательно  он  расположен,   каким  прекрасным   мог   бы   он   стать!

И как похозяйничали в нем глупость и произвол, загубив все его прекрасные возможности».

Процветает дилетантство и в политической-жизни... «А что та­кое норвежский стортинг, как не рассадник того же самого дилетантства и невежества? Не в обиду ему будь сказано, но другим он и быть не может, ибо это вытекает из самой сущности этого института. Но дилетантство приводит к легкомыслию и безответственности. Чего мы только не вытворяли в 1892 году! Мы всей душой желали мира, а сами своей политикой то и дело провоцировали Швецию. Положение создалось угрожающее, но мы были настолько не готовы к обороне, что иностранный военный флот мог бы, не встретив ни малейшего сопротивления, подойти к са­мой Христиании. В 1895 году эта политика пережила свое Ватерлоо. У власти стояли все те же люди, и никто из них не чувствовал, какая на нем лежит ответственность. Дилетантство несовместимо с чувством ответственности...»

Оно не только опасно, но к тому же дорого обходится. Примеры тому — строительство Бергенской железной дороги, когда при­шлось заменять легкие рельсы тяжелыми; проблемы охраны китов; узкая железнодорожная колея и многое другое. «Засилье профанов доходит до такого абсурда, когда какой-нибудь аптекарь или заводчик выступает в стортинге и решает, где надлежит жить и работать ученому — здесь или в Бергене,— а соображения спе­циалистов не принимаются во внимание».

Нансен рассказал в этом выступлении, как летом 1911 года он побывал на маяке Престекьер для измерения горных высот. Там он видел, как трудолюбивы и непритязательны местные жители, как тщательно обрабатывают они каждый клочок земли. Хозяй­ствуй мы так же рачительно по всей стране, дела шли бы совсем по-иному! «Нам нужно добиться того, чтобы Норвегией правили знающие свое дело люди, умеющие вовремя заметить любую ча­стную инициативу, чтобы все заложенные в нашей стране возмож­ности развивались и использовались столь же тщательно, как нозделываются картофельные поля в Престекьере».

Ученым, на историю с которым ссылался отец, был Хелланд-Хансен. Он, к величайшей своей досаде, так и не получил места и Христианийском университете. В 1910 году Бергенский музей ходатайствовал о том, чтобы его назначили профессором у них. В 1911 году аптекарь Лотте, выступая в дебатах в стортинге по пому вопросу, с большой горячностью доказывал, что необходимо удержать ученого в Бергене. Впоследствии, наблюдая бурное развитие науки в Бергене, отец сам признал правильным переезд туда Хелланд-Хансена и пристально следил за всем происходящим там.

Не менее заинтересован он был в создании задуманного Хелланд-Хансеном целого геофизического института и надеялся привлечь туда для метеорологических исследований профессора Виль­гельма Бьеркнеса.

Хелланд-Хансен изложил свой план в 1916 году, он не хотел начинать строительство, пока не будут утверждены окончательно отпущенные на него средства. В 1917 году институт был учрежден, и в том же году в Берген переехал Бьеркнес с несколькими уче­никами. Тем самым была заложена основа норвежской синопти­ческой   школы,   известной   под  названием   «Бергенская   школа».

Хотя отец и поддерживал всячески научную работу в Бергене, сам он всегда жалел, что Хелланд-Хансена нет в Христиании. Правда, оба усиленно пользовались Бергенской дорогой, но случалось, что Хёлланд-Хансен не мог оторваться от работы в Бер­гене и приехать в Христианию.

«Такому человеку следовало бы жить не в провинции,— ворчал отец.— Какая жалость, что ему вместо науки приходится тратить время на множество других дел». Под «наукой» отец в первую очередь подразумевал их общую работу. Им удивительно хорошо работалось вместе, как коллеги они замечательно дополняли друг друга. Когда Нансену недоставало математических знаний, выру­чал Хелланд-Хансен, а когда тот слишком увлекался вычисле­ниями, Нансен помогал ему сохранить целостное представление о предмете исследования.

Я хорошо помню радость отца, когда однажды Бьёрн распутал какую-то хитрую задачу. Сам отец увяз в каких-то мелочах и бился над ними сутки напролет. «Но тут явился Хелланд, посмотрел све­жим взглядом и сразу нашел, в чем загвоздка,— говорил он, сме­ясь,— и все сразу прояснилось». В такие мгновенья отец бывал счастлив.

Впрочем, прав, вероятно, Хелланд-Хансен, говоря, что сейчас трудно установить точно долю труда каждого из них. Во всяком случае, результатом их сотрудничества явился целый ряд крупных и более мелких работ, публиковавшихся по мере их завершения. Основной их труд —«The Norwegian Sea»[150], законченный в 1909 году. Другое крупное исследование —«Temperaturschwankungen des Nordatlantischen Ozeans und der Atmosph?re»[151]. В этих и во многих последующих работах освещался целый ряд интерес­ных особенностей и закономерностей режима Норвежского моря и Атлантического океана, где, между прочим, были обнаружены крупные завихрения.

Рассматриваются также вопросы о влиянии солнечной активно­сти и солнечной радиации на морские течения и климат, на содер­жание солей, а также биологическую продуктивность моря, которая, кроме того, зависит от температуры воздуха и воды, и многие другие вопросы.

Некоторые исследования возрастного контингента рыб привели позднее к новым выводам, поскольку материал первоначальных исследований основывался на наблюдениях за небольшой ряд лет. В целом все эти работы имели крупное значение для развития океанографии, а некоторые из них даже считаются основополага­ющими.

Конечно, это отнюдь не беллетристика. И я понимала не очень много, когда отец показывал мне страницы, сплошь покрытые схе­мами, таблицами, цифрами. Но он на это не сердился. Бывало шутил: «Нет, кроме меня, Хелланда да еще кой-кого, немногим доставит удовольствие наша работа. Но для познания моря, а сле­довательно, и всего земного шара она, пожалуй, будет иметь кой-какое значение. Мы утешимся и этим».

В действительности, по словам Хелланд-Хансена, со многими проблемами, которыми позднее занимался отец, он впервые столк­нулся при обработке материалов, собранных во время экспедиции на «Фраме». Не все светила науки и не сразу согласились с его выводами, потому что они были построены на совершенно новых теориях. Примером может служить открытие, сделанное отцом при обработке данных, полученных в северо-восточной части Атланти­ческого океана. Оказалось, что глубинные водные массы, в отличие от поверхностных слоев, движутся на север, а не на юг, как счи­талось до сих пор.

Хелланд-Хансен писал: «Еще одна еретическая мысль». Нан­сену не довелось узнать, что непосредственные измерения течений, проделанные Хелланд-Хансеном летом 1930 года на борту судна «Армауэр Хансен», доказали его правоту.

После 1910 года в Норвегии с небывалым до сих пор размахом стали проводиться планомерные морские исследования, Нансен внимательно следил за ними и помогал их организовать. Летом 1910 года он вместе с Юханом Йортом, Хелланд-Хансеном и груп­пой английских ученых занимался исследованиями Атлантическо­го океана на судне «Микаэль Сарс». На севере, у границы с Нор­вежским морем, на «Фраме» работал Руал Амундсен, а само Нор­вежское море досталось Нансену. На канонерке «Фритьоф» он плавал у берегов Гренландии и Исландии. Все три экспедиции сот­рудничали в изучении наиболее важных для Норвегии районов Атлантического океана. В эти годы наша страна стала ведущей в изучении моря, и многие из достигнутых тогда результатов имеют непреходящую ценность для судоходства, рыболовства и промыс­лов, а также для постоянной службы прогнозирования погоды.

В 1908 году отец стал профессором океанографии в Христианийском университете. Эта профессура была учреждена как по­четная должность специально для Нансена и не обязывала его к активной преподавательской работе, но отец все же читал лекции. Он не только посвящал студентов в тайны моря, но и стремился научить их методике научных исследований.

Больше всего занимали отца вопросы усовершенствования ме­тодов исследований и приборов. Он постоянно внушал молодежи, что основой всякого научного исследования является точность и тщательность. Будучи руководителем Международной лаборато­рии по изучению морей, он неустанно трудился над усовершенст­вованием приборов и методики исследований и в этом отноше­нии оказал большое влияние на последующее развитие океано­графии.

Наряду с этим отец занимался историческими изысканиями для своей книги «Во льдах и туманах Севера», над которой он начал работать в 1906 году в Лондоне. Книга выходила отдельными выпусками начиная с 1909 года. Я тогда училась в швейцарском пансионате, и книжки мне пересылали туда по почте, так что по­степенно на моем столе нагромоздилась их целая кипа. Правда, лишь в 1911 году, когда книга вышла одним толстым томом, я по-настоящему оценила, какой в нее вложен титанический труд. Тогда я почувствовала уважение к толстой книге, к тому же еще и очень красивой, снабженной собственными рисунками и виньетками отца, старинными картами, печатями и иллюстрациями.

Думаю, что отец и сам гордился этой книгой, хоть и называл ее одним из «роковых посторонних увлечений».

«Почему нельзя считать эту работу такой же ценной, как изу­чение моря?»— думала я, и Мольтке My был согласен со мной. С самого начала он с интересом следил за этим занятием отца. В работе над некоторыми частями книги Мольтке, великолепно знавший   народные   сказания,   оказал   отцу   бесценную   помощь.

В предисловии к книге указывается: «Мне хочется отметить его (М. My) большое участие в попытке внести ясность в сложную проблему путешествий в Винланд. Его солидарность со мной в этом вопросе тем ценнее, что вначале он был совершенно несогласен с моими взглядами и выводами, но по мере накопления все новых доказательств, многие из которых были собраны с его помощью, убедился в моей правоте».

Кроме Хелланд-Хансена и Мольтке My его близким другом был Эрик Вереншельд. Его дом отстоял в двух минутах ходьбы от на­шего, и они частенько навещали друг друга. Чаще всего их взгляды совпадали, но трезво и четко мысливший Вереншельд нередко попадал в самую точку там, где отец сомневался. Оба не замечали, как летело время. Дома отца дожидался секретарь, остывал обед, мы толпились в дверях, поглядывая на дорогу, а Вереншельд неторопливо провожал отца до ворот. Там они останавливались, и до нас доносились разговоры и смех, так продолжалось десять, двадцать, тридцать минут, и наконец отец пускался бегом.

Далеко не всех отец уважал так, как Вереншельда. Нередко, когда кто-нибудь осмеливался высказать собственное мнение по вопросам, занимавшим отца, возникали ожесточенные споры. По-моему, отец не всегда удерживался в рамках вежливости, бы­вало и так, что я становилась на сторону противника. Ведь чело­век-то пришел с самыми лучшими намерениями, а сейчас, обли­ваясь потом, подыскивал аргументы. Я-то знала, насколько это бесполезно.

Но одна небольшая история, рассказанная Эриком Вереншельдом, свидетельствует и о том, что иногда отец проявлял терпи­мость. Один из друзей отца, кажется, это был сам Вереншельд, примчался однажды, возмущенный и злой, с газетой в руках. Человек с известным именем обрушился на отца с гнусным обви­нением в ошибках, в которых, как выяснилось позднее, был вино­вен сам.

«Взгляни, какое безобразие! Неужели ты это стерпишь?»— сказал он. Отец взял у него газету и прочитал ее. Пожал плечами и, чуть улыбнувшись, отдал обратно: «Ничего, мне легче снести такой удар, чем ему».

Нет, не в обычаях отца было защищать себя. Оскорбления и сплетни отскакивали от него. Однако если это касалось дела, отец не щадил никого. Поэтому не все понимали, что у него доброе сердце. Зато когда кому-то из близких ему людей приходилось плохо, это нельзя было не почувствовать.

Небольшое письмецо другу свидетельствует о доброте отца, говорит оно и о том, как трудно приходилось самому отцу. Извест­ный французский географ и друг Норвегии, переводчик всех книг и научных трудов отца, Шарль Рабо, потерял свою единственную дочь. Отец писал ему:

«Дорогой мой друг, я только что получил Ваше письмо, в котором Вы рассказываете о постигшем Вас ужасном несчастье.

Я слишком хорошо знаю, как жалки слова при таком горе, и все же я должен написать Вам, дорогой друг, и сказать, что всей душой Вам сочув­ствую.

Мне самому знакомо горе, я знаю, как вокруг все меркнет и жизнь ста­новится страданием; навсегда исчезает то, что было для нас солнцем, бес­помощно и растерянно вглядываемся мы во мрак. А потому я, наверное, лучше многих других способен понять Вашу утрату.

Как ни мало для Вас это утешение, но я хочу, чтобы Вы знали, что да­леко на севере у Вас есть одинокий друг, который часто думает о Вас с любовью и сочувствием и искренне желает поддержать Вас, насколько это в его силах. Но, к сожалению, мы можем сделать так мало, с горем каждому приходится бороться самому — и днем, и ночью. Но время смягчает все, и в нашей памяти каждая улыбка и доброе слово становятся чудесными сокро­вищами.

О, как жестока бывает жизнь, отнимая у нас именно того единствен­ного человека, который тебе дороже всего! Но такова уж жизнь, она косит вслепую. А терпение — трудное искусство. Я не могу больше сегодня писать, я просто не мог не послать Вам эти строки. У меня не хватает слов, чтобы выразить все, что мне хотелось бы сказать Вам — с величайшим сочувствием и любовью.

Ваш искренне преданный друг Фритьоф Нансен».

Никому лучше нас, детей, не было известно доброе сердце отца, но и нам нельзя было злоупотреблять его добротой. Я знала, что отцу опасно возражать, но все же иногда по глупости перечила ему. Не всегда наши взгляды совпадали, и если отец был в чем-то совершенно уверен, то и я ведь тоже. Очень часто мы расходились в оценке общих знакомых. Отец иногда чересчур поспешно ставил крест на человеке, по его мнению, «ни к чему не годном». На других он фыркал, говоря, что они «тщеславные дураки» и думают только о «пустяках и флирте». А с другой стороны, он порою позволял обманывать себя людям, которые, по моему мнению, добивались его дружбы лишь для того, чтобы погреться в лучах его славы.

«Вот снобы,— думалось мне,— они подлизываются и притво­ряются, потому что хотят украсить себя знакомством с ним. А отец этого не понимает».

Как правило, я находила сочувствие у Доддо — профессора Торупа. Он был большим скептиком. «Твой отец совсем не психо­лог»,— говаривал он с сочувственной улыбкой. И звучало это почти как комплимент. Он очень ценил отца, поэтому я не боялась делиться с ним своими мыслями.

Всех посторонних Доддо относил к тому или иному «случаю», недаром же он был медиком. И когда я приходила к нему в уни­верситет и у Нас заходила речь о «друзьях» моего отца, он как бы доставал свою картотеку и изучал данный случай, обратив ко мне свой величественный классический профиль, щурил свои прекрас­ные глаза и на ломаном датско-норвежском, в котором с годами все больше появлялось датского, говорил: «Гм, дружок, симптомы-то повторяются».

Конечно же, утешительно было услышать ученое мнение Доддо о некоторых вещах, но в будничных домашних делах это не очень помогало.

Я начинала шагать своими тропами, и отец не всегда был этим доволен. А поскольку и он шел своей дорогой, которая не всегда меня устраивала, то обоим нам приходилось нелегко.

В одном я была твердо уверена: будет предательством по от­ношению к маме, если я не стану следить, как бы другая не заняла ее места. В зрелые годы на многое смотришь иначе, а тогда я словно стеной окружила себя воспоминаниями обо всем прекрас­ном в отношениях отца и матери. Я оказывала пассивное, но упор­ное сопротивление любым попыткам его знакомых дам завоевать мое расположение. Никакие ухищрения, никакие подходы не по­могали, я оставалась холодной и неприступной. Отец сердился: я и «невежа», и «грубиянка»... Но никогда не пытался поговорить со мной обо всем по душам, а я не говорила ни слова в свое оправдание. Нередко я бежала за утешением к тете Малли: в этом мы были союзниками и друзьями.

«Молодец, дружочек, что не боишься его»,— говорила она, пытаясь поддержать меня.

Не вполне разделяла я и ею убеждения относительно эконом­ности. Я, правда, и сама сознавала, что не уродилась бережливым человеком и что отец, воспитывая у меня это качество, желает мне добра, но от этого было не легче. Тогда я еще не понимала, что непритязательность так же глубоко присуща характеру отца, как и щедрость. И он, и дядя Александр ежегодно тратили немалые деньги на оказание помощи родственникам, писателям, художни­кам, словом, всем, кто в ней нуждался. И отец никогда не жалел денег, если речь шла о полезном деле, ученье детей, покупке инструментов или оборудования для научной работы. Но стоило мне сказать, что пора мне сшить новое платье, как поднималась буря: «Чепуха! Старое-то чем плохо? Помни, дружок, не платье важно, а человек, на котором оно надето».

Я начала вращаться в вихре светской жизни и, как все моло­денькие девушки, была очень тщеславной. Но отец был со мной тверд. Денег, которые он выдавал мне раз в месяц, должно было хватить на все. Надо уметь в них укладываться, а как я их потрачу — это уж дело мое. Конечно, в те времена деньги больше стоили, однако на новое бальное платье их все же не хватало.

К тому же в глазах отца эти балы ничего кроме порицания не заслуживали. Отец считал, что я достойна большего, чем просто предаваться развлечениям с людьми, у которых один только ветер в голове. «Ох, уж эти твои бальные танцоришки, что за радость тебе плясать до одури с этим субъектом!»

Когда же ему вдруг показалось, что мне особенно приятно тан­цевать с неким «определенным ничтожеством», тут уж он совсем потерял покой. Целую неделю он каждый день наведывался к тете Малли, с которой, по его мнению, я всем делилась. Но все не ре­шался взять быка за рога. А тетя Малли, большая шутница, пре­красно понимая причину его прихода, ничуть не помогала ему. Они говорили о погоде, отец участливо расспрашивал о здоровье ее и дяди Ламмерса, выслушивал все о своих друзьях дяде Эрнсте и дяде Оссиане. И когда он уходил от нее однажды несолоно хле­бавши, в конце концов без всякого перехода у него почти с угрозой вырвалось: «Знаешь, что я тебе скажу, Малли,— Лив с этим субъектом умрет от скуки!»

Так он и убежал, не слушая утешений тети Малли. И все же в тот день он пришел домой в хорошем настроении: Малли так забавно рассказывала ему про своих рассеянных братьев. Горнич­ная, которая обычно чистила их костюмы и аккуратно складывала их у спальни каждого, в то утро перепутала костюмы. Когда оба профессора вернулись из университета, оказалось, что Оссиан вышагивает в брюках Эрнста, которые ему слишком коротки, а на Эрнсте были брюки Оссиана, которые висели на нем гармошкой и волочились по земле. Тетя Малли расхохоталась, и дядя Эрнст, обнаружив свой промах, очень рассердился, но ангельски кроткий дядя Оссиан только рассмеялся: «Да мне и самому показалось, что брюки коротковаты, но я как-то не сообразил».

Весна кого угодно может взбудоражить. Отца, в жилах кото­рого текла отнюдь не рыбья кровь, тоже охватило беспокойство. Всем телом ощущал он, как тает мерзлота, как все стремится к жизни,— от этого трудно спастись. Одиночество угнетало его. В конце апреля 1912 года он пошел к себе наверх работать, но рука сама потянулась к дневнику:

«Фауст у Гёте так и не нашел мгновенья, которому мог бы сказать "остановись". Не представляю себе, чтобы мне захотелось хотя бы попытаться "остановить мгновенье".

Солнце садится за холмами Колсоса, на дворе прелестный ве­сенний вечер, березы все в светло-зеленой дымке, луга зеленеют, а вдалеке — волнистая линия голубых холмов. Вот мой мир, то место на земле, где моя родина. Она прекрасна, но какая мне радость от этого?»

Но грустить было некогда. Этим летом отцу предстояло отпра­виться на «Веслемей» к Шпицбергену. По своему обыкновению, он очень тщательно готовился к плаванию. Как сейчас помню, он носился из кабинета в башню, вверх и вниз по лестницам, выезжал на короткое время в город, чтобы снова вернуться к картам и бу­магам. Спускаясь к обеду, он улыбался и напевал. Если он пел «тру-ля-ля, тру-ля-ля», значит, барометр стоит на «ясно» и отец радуется предстоящему плаванию. Коре поедет с отцом на все лето, меня они берут с собой до Хаммерфеста. Но у Коре еще не кончились занятия в школе, и отец пока что со всей командой и новым ученым секретарем Иллитом Грендалом плавал вдоль побережья.

В то утро, когда мы с Коре прибыли поездом из Христиании, готовая к отплытию «Веслемей» стояла в гавани у Фьесангера. Мы должны были дождаться следующего дня у Кристиана Миккельсена в усадьбе Гамлехауг. Это было событием. Я не видела Миккельсена с 1905 года, когда он бывал у нас в Люсакере. Я помню, что мама называла его «ужасно славным парнем», но мне было трудно примириться со столь легкомысленным сужде­нием о таком уважаемом человеке. Но теперь я почувствовала это сама. Все в Гамлехауге было крупно и внушительно. И сам Миккельсен, и комнаты с высокими потолками, и дедовская мебель. Но мама была права — прежде всего он был славным человеком. В доме было уютно и не чопорно, потому что он заполнял дом своей сердечностью и весельем.

В тот вечер собралось много друзей: Хелланд-Хансены, редак­тор Юнис Нурдаль-Ульсен со своей очаровательной женой датчан­кой Мирре, которой восхищался отец и с которой я подружилась, сын Миккельсена с женой и другие. У Миккельсена для каждого находилось доброе слово. Он не утратил добродушного огонька в глазах, даже когда отец завел разговор о немецком флоте, ко­торому совершенно беспрепятственно позволялось продолжать измерения глубин в наших фьордах. Отец разгорячился. Он сам видел, как немецкие корабли плавали у Бальхольма, и никогда он не поверит, что кайзер привел свой военный флот к берегам Вестланна просто из любви к Норвегии и ради собственного развлече­ния. Что же мы за простофили, если позволяем великой державе хозяйничать у наших берегов?

Миккельсен терпеливо улыбался: «Не надо преувеличивать, Нансен. Подумай лучше, как многому мы, норвежцы, можем по­учиться у дисциплинированных немцев, хотя бы их выдержан­ности и вежливости». Он полагал, что кайзер питает искреннюю любовь к Норвегии и что тому есть немало доказательств.

Меня всегда пугало, когда отец так расходился, как в тот раз. В таких случаях человек и дело, казалось, сливались воедино в его глазах, а ведь мы сидели за праздничным столом у самого любезного в мире хозяина. Но на сей раз опасность миновала. Отец не вышел за пределы вежливости, и доброе настроение хо­зяина осталось непоколебленным. Наутро многие из друзей про­водили нас на «Веслемей» до выхода из фьорда, а назад верну­лись на большом катере Миккельсена. Сам он, огромный и добро­душный, махал нам на прощанье с вершины холма.

Путь на север, к Хаммерфесту, занял две недели, и почти все время стояла ясная солнечная погода. Только лад заливом Хустадвик опустился туман, и какое-то время казалось, что дело при­мет скверный оборот. Волны бились со всех сторон, то и дело сбоку и спереди раздавались гудки пароходов, но разглядеть их было невозможно. Отец, стоявший за штурвалом, был сам не свой. Он был недоволен собой. Он и сам уже не знал как следует, где мы находимся. Коре и я не сознавали опасности, так нам было худо, но я как сейчас вижу бледное лицо отца и как он переводит озабоченный взгляд с карты на компас и с компаса на волны, заливающие палубу. Наконец нас услышали на пароходе, кото­рый едва не наскочил на нас. И тут, к своему изумлению, отец узнал, что мы вышли за маяк Квитхольм. Мы изменили курс и вскоре миновали опасные мели. А там не успели и глазом морг­нуть, как выскочили из тумана. И команда, и отец вздохнули с об­легчением,  а  мы  с  Коре  стали  постепенно приходить в  себя.

Попутный ветер мчит нас через Вестфьорд, мимо Лофотенских островов. «Красивее ничего не видел в мире»,— говорит отец. И действительно, вид этот прекрасен. Постоянно меняя окраску, вздымались из моря горы, воздушные, нереальные, обрывистые и дикие, и все же легкие и почти прозрачные. «Это все из-за моря,— объяснял отец,— потому что снизу и сверху льется оди­наково сильный свет». Напрасно пытался он спровадить меня спать той ночью. Я боялась что-нибудь упустить да к тому же знала, что, если я уйду, он будет разочарован.

Коре был пленен тоже, хоть и не говорил об этом. Он только смотрел во все глаза, и когда отец рассказывал предания об этих местах, он слушал затаив дыхание. Мы захватили с собой книги, чтобы «коротать время» в пути,— они так и пролежали нетро­нутые. Даже у отца не было желания взяться за книги. Только когда обычно очень тихий Грендал принялся рассказывать о Хенрике Вергеланне и его творчестве, которое он знал до мелочей, отец этим увлекся.

«Удивительный этот Грендал,— сказал он как-то,— такой мол­чаливый и тихий, но вдруг лицо озаряется и он весь тогда преоб­ражается».

Самое странное, что Грендал перевел Вергеланна на англий­ский язык. Этого отец не мог понять. Такая сложная работа — и ради кого, ради чего? Никто ведь не оценит этого труда, никто за пределами Норвегии не поймет Вергеланна. Отец не переставал удивляться.

Мы прошли через сказочно прекрасный залив Равсунн и вошли в Тролльфьорд. Здесь мы некоторое время болтались в мерт­вой воде. Шхуна не двигалась с места, как ни надрывался мотор, Я радовалась этому. Мы оказались в самом царстве троллей. Ди­кие обрывистые горы устремляются там ввысь, как церковный шпили, водопады и ледники низвергаются в темное море.

Передо мной отцовская запись об этом плавании: «Лив одинок. сидит впереди у брашпиля. Неведомый мир завладел юной ду­шой — она покорена его мощью».

Он не преувеличивал. И кого же в девятнадцать лет не зачарует такая сказочная красота! Отец и сам был очарован, хоть и плавал тут уже не раз: «Величественная поэма гор и моря, одинаково поражающая — ив шторм, и в штиль».

На всем пути от Хустадвика на север над головой стояло солнце — круглые сутки. Пылающим шаром оно спускалось за горизонт по вечерам и тут же медленно начинало подниматься.

Попали мы однажды и в настоящий шторм. Пока мы в Тромсё заливали в баки бензин и воду, ставили такелаж на грот-мачте, готовя «Веслемей» к Полярному морю, поднялся ветер, а за Лоппеном океан уже прямо-таки взбесился. Мне было так плохо, что лучше бы уж, кажется, умереть. Никто не мог оставаться внизу, все вещи мотались от стены к стене, а на полу плескалось горючее пополам с морской водой. На палубе мы промерзли до полусмерти и с большим трудом удерживались на своих местах. Отец, стояв­ший у штурвала, долго делал вид, что не замечает моего жалкого состояния. Наконец он все же забеспокоился и, чтобы мне помочь, был вынужден оставить штурвал, так что мы отклонились от курса и лишний час проболтались в море. Наконец мы пришли в Хаммерфест, вонючую гавань, забитую рыбачьими и моторными лодками. Когда отец отнес меня в каюту, я была в полубессознательном со­стоянии.

На следующий день я ожила, но теперь предстояло расста­вание.

«Настроение никак не поднималось, то ли из-за погоды, то ли потому, что нужно было прощаться с Лив, которой предстояло вернуться на юг, к солнцу и лету»,— пишет отец в книге «Плавание к Шпицбергену».

Я не просилась продолжать путешествие. Я уже попробо­вала Ледовитого океана, и с меня хватило. Но отправляться одной на юг тоже было не очень приятно. Я проводила «Вес­лемей» до выхода в открытое море. Старый рыбак, который должен был отвезти меня обратно на лодке, тоже был на «Вес­лемей». Мы с отцом долго стояли вдвоем на палубе. Проща­лись мы точно на веки вечные, хотя он должен был вернуться через месяц или два. Затем я сошла в лодку. Отец и Коре стояли на корме «Веслемей», мы махали друг другу, пока шхуна не скры­лась в тумане.

Только когда я села на банку, рыбак рассказал мне, что когда-то здесь, в Хаммерфесте, он переправлял отца и мать к яхте «Отария». Это было после возвращения отца из экспедиции к по­люсу, в 1896 году.

«Таких счастливых людей,— сказал рыбак,— я никогда не ви­дел. Ваша мама вся светилась. А как она умела смеяться!»